355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Кривцов » Отец Иакинф » Текст книги (страница 14)
Отец Иакинф
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 03:20

Текст книги "Отец Иакинф"


Автор книги: Владимир Кривцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 46 страниц)

За какую бы ограду Иакинф и его спутники ни зашли, всюду толклись ламы. Облаченные в желтые и малиновые, основательно засаленные хламиды, они слонялись по дворам от юрты к юрте, бормоча под нос молитвы и перебирая четки… Откормленные, лоснящиеся от жира, с круглыми, гладко обритыми головами, они, как показалось Иакинфу, изнывали от безделья.

Ламы настолько обленились, что даже творить молитвы было для них, видно, обузой и они придумали любопытный способ облегчить свой тяжкий труд. Во многих местах по дворам капищ, под навесами или в особых башенках Иакинф заметил деревянные цилиндры. То и дело к ним подходили ламы и заставляли их крутиться. Поначалу Иакинф никак не мог понять их назначения, но, когда подошел поближе, увидел, что они оклеены бумагой с напечатанными на них молитвами. Оказывается, достаточно крутнуть такой вращающийся молитвенник, укрепленный на отвесной оси, чтобы все помещенные тут молитвы считались прочитанными! Впрочем, может быть, это было сделано для тех, кто не знал грамоты?

С тяжелым чувством покидал Иакинф капища.

Так вот они, "добрые друзья", о которых говорил ему набожный ихэ-лама на берегу Хара-гола! Невежественные, часто даже не умеющие прочесть своих молитв и, во всяком случае, не понимающие их смысла, вконец обленившиеся, какими же учителями нравственности могут быть они для своих ближних? Да, нередко, должно быть, приходится хутухте пускать в ход свою дубинку!

Эти размышления не оставляли Иакинфа до самого русского подворья.

Нет, ламы – сущая язва здешнего края. Живя за счет других, в самом прямом значении этого слова, они вконец разоряют и без того нищих жителей. Но и сами от того не становятся счастливыми. Напротив, Иакинфу трудно было представить себе людей более несчастливых. Это были какие-то злополучные дармоеды, тунеядцы поневоле, не знающие радости труда, который кому-то нужен. Может быть, принудительное безделье еще горше подневольного труда, подумал Иакинф. Впрочем, они, кажется, все время заняты, день-деньской твердят одни и те же молитвы. Но какое же это бесплодное, бессмысленное занятие! Этих несчастных можно сравнить разве что с Данаидами, обреченными всю жизнь наполнять водою бездонные бочки.

Но особенно жалко было смышленых мальчишек, которых он видел сегодня в храмах. С младенческих лет обречены они на бессмысленную долбежку никому не понятных молитв, на неизбывное прозябание среди праздных и невежественных лам в этих бесчисленных капищах!

IV

Выезд был назначен на полдень. Но когда надо было уже садиться в повозки, открылось вдруг, что куда-то исчез иеромонах Аркадий. Шел второй час, а его все не было.

Первушин бушевал:

– Вот они, ваше высокопреподобие, святые отцы ваши! Морока с ними, да и только. За дорогу я их до тонкостей превзошел. Лица постные, да мысли скоромные. А об отце Аркадии и говорить нечего. Ну уж выпить, я понимаю, куда ни шло: курица и та пьет. Но ведь кому ведомо, что у него на уме?!

Все слонялись по двору, не зная, чем себя занять. Нет ничего томительнее такой вот задержки перед самым отъездом.

На розыски Иакинф послал отца Серафима с двумя казаками, но они вернулись ни с чем.

Тогда, захватив Родиона, Иакинф вскочил на коня и сам поскакал разыскивать иеромонаха.

Курень словно вымер. Они проехали его из конца в конец, не встретив ни души. Вся жизнь сосредоточивалась тут в бессчетных капищах, отгороженных одно от другого и от всего остального мира непроницаемыми лиственничными тынами. Приезжие степняки-богомольцы бродили по его улицам, переходя из одной кумирни в другую, – пока не кончались службы в капищах. Потом город замирал. Степные поклонники хутухты сидели в юртах знакомых лам, попивая айрик и ведя нескончаемые медлительные беседы, или торчали целый день на торговой площади за Куренем и в китайском Маймайчене. Там коротали вечный досуг свой и большинство лам, так что улицы самого Куреня большую часть дня бывали пустынны. Искать тут Аркадия было бессмысленно, и Иакинф поскакал на куренский рынок.

Китайцы – народ предприимчивый. Несмотря на запрет, они всё ближе подступали к Куреню. На окраине его возникла обширная торговая площадь. К вечеру она пустела, но с рассветом китайцы разбивали тут несколько сот войлочных палаток – монголы называли их бухеками. В этих легких палатках, которые можно было развернуть и свернуть в одну минуту, китайские приказчики бойко торговали всякой мелочью, высылаемой из маймайченских лавок. А рядом монголы продавали скот – лошадей, верблюдов, баранов.

Прежде всего Иакинф решил заглянуть в обжорные ряды, которые китайцы устраивали тут же на рыночной площади. Кухни были разбиты прямо под открытым небом. Длинными рядами вытянулись переносные очаги, в которых пылал огонь. Только с наветренной стороны они были защищены натянутыми на колья войлоками Стлались над таганами синеватые дымки, в воздухе носились острые и пряные запахи чеснока, сои, жарящейся баранины, клокотали в огромных котлах супы и соуса, и тут же, среди мычания быков и ржания коней, расторопные китайские повара продавали с пылу с жару пирожки и лепешки, пельмени и пряженцы, длиннейшую китайскую лапшу, которую они сучили с невероятным проворством. Вокруг каждого такого походного очага сидели на корточках степняки-кочевники и, обжигаясь, ели горячие пирожки или огромные куски жареной баранины, отрезая их острыми ножами у самых губ.

Иакинф объехал обжорные ряды из конца в конец, но Аркадия нигде не было. Не было его и в плотной толпе, окружившей бродячих певцов и сказителей, что расположились неподалеку от этих злачных мест и под аккомпанемент лютен, барабанчиков и трещоток вели монотонные, но, видно, весьма занимательные рассказы, потому что толпа вокруг них целый день не редела. Туг же странствующие ламы-слепцы читали молитвы, потрясая посохами-дулдуями с подвешенными к ним колокольцами. Аркадий как сквозь землю провалился.

Пришлось скакать в Маймайчен. От Куреня до него было каких-то пять верст, но то был словно другой мир. На маймайченских улицах было так же оживленно и людно, как на базарной площади. Да и выходили тут на улицы не сплошные бревенчатые заборы, как в Курене, а бесчисленные лавки купцов и мастерские ремесленников.

За неделю Иакинф несколько раз побывал в Маймайчене и хорошо знал его расположение, но отыскать Аркадия в этом человеческом муравейнике было не так-то просто. Бойкая торговля шла в Маймайчене не только в купеческих лавках – их тут было до восьмисот, – но и у толпившихся на улицах разносчиков. Редкая улица не заставлена была рундуками этих бродячих коробейников. У них можно было купить тесьму и веревку, топор и тесло, пояски и нагрудники, детские игрушки и шапочки, фонари и подсвечники и прочий домашний скарб. На лотках продавалась и провизия – мясо, сыр, сушеные сливки, айрик; на уличном частоколе были развешены бараньи туши, утки, гуси, а иногда и зайцы. На буддийские предписания не убивать ничего живого, по-видимому, не обращалось тут ни малейшего внимания.

Привязав лошадей у коновязи, Иакинф с Родионом обошли главные китайские лавки и харчевни. Рябило уже в глазах от вереницы пестрых лавок, запруженных народом. Чего только тут не было! Предприимчивые китайские купцы привозили из Пекина и, главным образом, из пограничной с Монголией Северной Шаньси самые разнообразные принадлежности монгольского быта, начиная с убранства шакья-муниевых капищ и кончая домашней обстановкой и богатой княжеской юрты, и самой бедной кибитки какого-нибудь далекого кочевника, прискакавшего в Ургу не только поклониться хутухте, но и приобресть самое необходимое для своей кочевой жизни.

Иакинф проезжал не только по главным улицам, но сворачивал и в боковые – в тупички и переулки. И тут всюду толпился народ, но даже на след Аркадия они не могли напасть. И все-таки его нужно было отыскать во что бы то ни стало. Обращаться за помощью к монгольским властям Иакинфу не хотелось. Напоследок он решил заглянуть в маймайчеиские трущобы. Тянулись они по самой окраине, и надобно было прежде миновать кварталы ремесленников. Селились те обычно по цехам. Несколько улиц занимали му-чжаны – столяры и плотники. Мастерские их сразу можно было узнать по штабелям досок и леса. Тут пахло сосновой стружкой, раздавался неумолчный стук молотков и визг пил.

За плотниками и столярами тянулись звонкие мастерские туи-чжанов – медников и вообще всяких металлических дел мастеров. Они отливали и чеканили бурханов по заказу ламских монастырей, паяли и лудили посуду. Дальше шли меховщики, кожевники, шорники. Перед дверьми их мастерских, а то и просто посередь улицы, на огромных деревянных рамах были распялены бычьи и лошадиные кожи. Фасады лавок увешаны уздечками, чересседельниками, седлами, сбруями. Все это тут же на улице вырезалось из целых кож, сшивалось, красилось в разные цвета и предлагалось вниманию покупателей.

Еще дальше шли портные – цай-фыны, или цай-пуны, как произносили это китайское слово монголы.

Иакинфа поражало, что ни среди купцов, ни среди ремесленников он не видел ни одного монгола. Те толпились по другую сторону прилавков – среди покупателей и заказчиков. И ремесленники, и повара в харчевнях, и сидельцы в лавках, не говоря уже о купцах, – все были китайцы, которые приезжали сюда из разных, иногда очень отдаленных, областей китайского Севера: столяры – из Калгана, медники – из Долоннора, сапожники – из Губейкоу, живописцы – из Утая и Иньчжоу…

На самой окраине Маймайчена жили дарханы, или кузнецы. Тут всюду пылали горны, стоял звон молотов и наковален. Закопченные дарханы в прожженных фартуках подковывали лошадей и мулов, выделывали таганы, топоры, тесла, ножи и весь тот немудреный скарб, без которого не обойтись в монгольской степи.

Наконец они миновали прокопченные кузницы и въехали в веселый квартал Маймайчена.

Иакинф соскочил с коня, бросил повод Родиону и стал обходить один веселый дом за другим. Они мало чем разнились. Ничего более грязного и отвратительного отродясь он еще не видывал. Все помещение такого дома состояло из одной довольно тесной комнаты, по китайскому обычаю наполовину занятой каном. Часть его загорожена досками до самого потолка. Пролезть в такую дощатую конуру можно было только через отверстие высотою аршина в полтора и шириною не более аршина, прикрытое легкой дверью. Иакинф заглянул и за дверь. Грязный, оборванный войлок, закатанный с одной стороны валиком, чтобы образовать изголовье, – вот и все убранство сего ложа наслаждений. Его даже передернуло от отвращения.

Публичных женщин содержатели увеселительных маймайченских заведений у себя не держали. По заведенному тут порядку мужчине приходилось самому отыскивать себе женщину где-нибудь на площади и, уже уговорившись, идти с нею сюда, в дом свиданий.

И все-таки на отсутствие клиентов содержатели этих заведений, по-видимому, не жаловались. Иакинф видел в притонах то молодых китайцев, должно быть приказчиков и сидельцев маймайченских лавок, то лам, забегавших сюда тайком от своих духовных наставников.

Безбрачие лам и одинокая, бессемейная жизнь китайцев, рассматривающих пребывание в Урге как дело временное, объясняли, откуда берутся эти посетители.

Он обошел десятка полтора притонов, пока в одном, чуть почище других, не наткнулся на Аркадия. Тот сидел на кане за низеньким столом, уставленным закусками, перед наполовину опорожненным пузырем молочной монгольской водки, от одного запаха которой перехватывало дух. Рядом восседала здоровенная рябоватая баба, раскрасневшаяся и растрепанная.

Кровь бросилась Иакиифу в голову, когда он увидел беззаботно пирующего и, по всему видно, уже основательно подвыпившего гуляку. Одним прыжком он подскочил к кану и, схватив за шиворот перепуганного Аркадия, стащил его на земляной пол.

Аркадий стоял перед ним, изумленно тараща осоловелые глаза. Архимандрит был страшен. Бешеной яростью сверкали глаза, на щеках горели гневные пятна. Эти вспышки ярости за отцом архимандритом Аркадий уже знал, и хмель тотчас слетел с него.

– Ваше высокопреподобие, да вас-то каким манером сподобил господь тут оказаться!

Не в силах произнести ни слова, Иакинф схватил гуляку за грудки. У Аркадия затрещал подрясник. Он не успел и сообразить, отчего это вдруг отлетел в другой конец комнаты и с такой силой ударился спиной о переборку, что та зашаталась, а с потолка посыпалась штукатурка. Женщина пронзительно взвизгнула.

– Ах ты анафема ты дуропегая! – закричал Иакинф. – Креста у тебя на вороту нет! Все уже по телегам сидят, ехать собрались, а его нечистая сила по борделям носит!..

Аркадий сидел на полу, широко раскинув ноги и опираясь спиной о стену. Он уставился на Иакинфа удивленно и простодушно. Глаза его были сама невинность.

– Ехать?! Так выезд же на четверток назначен!

– Нет, вы только посмотрите на этого пьяного дуросопа! Проспал все на свете. Так сегодня и есть четверг!

– Неужто четверток? Ах ты господи боже мой! Как же это я так обмишулился? Видит бог, думал, середа, ваше высокопреподобие! Вот уж обмишулка так обмишулка!

– Молчать, сукин сын! Шкуру спущу плеткой!

Иакинф схватил иеромонаха за жиденькие волосишки, приподнял и, задрав подрясник, несколько раз наотмашь что есть силы вытянул плеткой.

Аркадий завизжал, будто его режут. Женщина пустилась наутек. Из-за перегородки выглянул перепуганный хозяин.

– Ваше высокопреподобие! Отец честной! Обмишулился, видит бог, обмишулился!

– Довольно реветь! Завел свое: обмишулился, обмишулился! Идем!

Иеромонах стоял у кана, держась руками за зад.

– Ай больно? – усмехнулся Иакинф.

– Ничего.

– Скажешь отцу Серафиму, пусть выдаст деревянного масла задницу смазать – враз полегчает.

Аркадий вытер глаза рукавом подрясника, схватил в кана клобук и рясу и потрусил за широко шагавшим впереди Иакннфом.


ГЛАВА СЕДЬМАЯ

I

Иакинф сидел у костра и, время от времени согревая над ним коченеющие пальцы, писал в своей уже основательно потрепанной тетради, с которой не расставался от самой границы.

Из угла юрты доносились сонное посапывание Серафима и могучий храп Нектария.

Костер горел ярко, но желтоватый дымок от аргала резал глаза, и придвинуться поближе к огню было нельзя. Иакинф успел забыть уже, когда они бросили в костер последнее полено. Пожалуй, в Урге или на первой после нее станции.

В Урге они простились не только с лесом, но и с чистой речною водою, с высокими горами, которые, хоть порой на них и нелегко было подниматься, так разнообразили путь. Постепенно понижаясь, горы уступали место песчаным холмам, а потом исчезли и холмы, и потянулась однообразная степь, утомляющая глаза и душу, да и степь вскоре как-то неприметно превратилась в пустыню, бесплодную, каменистую, лишенную всякой растительности. Из-под копыт лошадей летела, как дробь, мелкая галька, которой будто нарочно была усеяна здесь вся равнина. Где уж тут разыскать дров, не всегда и аргала-то сыщешь. На топливо годился лишь навоз рогатого скота, – конский горит куда хуже, а овечий и верблюжий только дымит и тлеет – от него ни тепла, ни света. Да и коровий должен хорошенько высохнуть на солнце: тогда он горит ровным пламенем и дает много тепла. Но собрать его в Гоби не так-то просто: свежий не годится, а сухой на каждом шагу на валяется.

В тот вечер Иакинф долго сидел у костра. Из-за войлочной обшивки юрты доносилось завывание ветра, пофыркивание лошадей да время от времени окрики часовых и песни монголов, объезжающих дозором вокруг стана.

Иакинф подбросил в костер новую коровью лепешку. Огонь захватывает ее с краев, а потом и вся она вспыхивает ровным вишневым пламенем. Ну что ж, усмехнулся Иакинф, даже в юрте у Чингиса горел, наверно, аргал. Во всяком случае, еще в Тобольске он читал рассказ монаха Рубруквиса из Брабанта. В январе, кажется, тысяча двести пятьдесят пятого года посланцем французского короля Людовика IX монах сей посетил ставку всесильного монгольского хана Мынгэ. На очаге посередь юрты внука Чингисова горел, как и у него сейчас, коровий навоз, смешанный с терновником и полынью.

Иакинф раскрыл дневник и просмотрел последние записи.

Пересекая границу, он дал себе слово вести дневник ежедневно. И действительно не пропустил ни дня. Записывал весь путь, переезд за переездом, направление дороги, расстояния между привалами, рельеф местности, любую подробность, встреченную на пути, песни монголов, свои случайные беседы с ними. Не всегда, правда, у него бывал переводчик – чаще приходилось ограничиваться тем, что видишь, так как невозможно было на записать, ни понять того, что слышишь.

Вот уже второй месяц они ехали от Урги, и окрест было совсем не то, что они видели на Севере. До самой Урги ему все еще казалось, что они путешествуют по русской пограничной области, населенной "братскими": столько было сходства в видах и произведениях природы! Но уже первый шаг за Толу открыл им, что они в чужой, неведомой стране. Они постояли на берегу Толы, выпили по кружке свежей речной воды – последней до самой Великой китайской стены. Проводники предупредили, что дальше они не встретят уже ни одной реки, ни одного ручья или пресного озера. Воду можно будет найти только в редких колодцах.

Впрочем, не от самой Урги начиналась пустыня. На протяжении верст двухсот, особенно на востоке, виднелись еще горы, иногда значительной высоты. Последний привал перед Гоби был у подножия двух утесов. Они стояли один возле другого и назывались Удын-ама – Отверстые врата. Это и в самом деле были как бы закованные в каменную броню врата в Пустыню, тянущуюся чуть не на тысячу верст. За этими утесами пошли места открытые, совершенно сухие, почва тут из песка, дресвы и мелкого щебня.

Усилившийся северо-западный ветер преследовал путников густыми тучами песка и обломками засохших растений. Но дня через два на горизонте показалась высокая гора. Одиноко высилась она среди пустынной степи, будто изгнанник из отчизны. Называли ее монголы Дарханом. Покрытый, будто латами, красными гранитными скалами, он показался Иакинфу каменным исполином, стерегущим сии пустыни. Ни деревьев, ни травы, ни мхов на диких и неприступных его утесах. Грозно, как багровые гранитные тучи, нависли они над землею, не желая, казалось, принять от нее семян жизни.

Когда, уже под вечер, путники разбили стан в двух верстах от подножия Дархана, Иакинф спросил сопровождавшего караван старого монгола, отчего гора названа так. Он знал, что дарханами монголы зовут кузнецов.

– Гору назвали так в честь Чингисхана, – отвечал старик. – В молодые лета он был простым дарханом и ковал тут, у подножья горы, железо.

– Как же так? – недоумевал Иакинф. – А я слыхал, что Чингис княжеского рода, сын Исукэй-богатура, и до того, как ханом себя провозгласил, его Темучином звали.

– Нет, нет, – замахал рукою старик. – Это все ваны выдумали. Что Темучином его прежде звали, то верно. А был он в молодых годах простой кузнец и жил в бедности. В хаганы же народ за великую храбрость его выбрал. Собрались люди всех наших аймаков на великий курултай и провозгласили храброго Темучина посланцем Неба на земле. А когда его на курултае в хаганы выбирали, над головой его все птица кружилась. Вот по голосу той птицы его и нарекли Чингисом.

Иакинф высказал сомнение. Старик обиделся:

– Да что он прежде дарханом был – кого угодно спроси, каждый тебе скажет. И теперь еще на вершине Дархана хранится наковальня Чингисова. Из бурына.

– Что это за бурын?

– Металл такой. В нем свойства железа и меди. Он и твердый, и гибкий – упругий, значит. На той-то наковальне и ковал Чингис оружие, которым покорил весь мир.

Разве мог Иакинф удержаться? Нет, он должен немедля подняться на Дархан, который так украсило своими преданиями пылкое воображение этого любопытного кочующего народа.

Погода была добрая, до горы рукой подать. Иакинф растолкал уже задремавшего было иеромонаха Аркадия, захватил еще казака Родиона, и втроем они пошли на гору.

Часа полтора карабкались они вверх по острым обломкам гранита. На последней к югу вершине, на которую они сумели подняться, были сложены высокие обо.

Дальше пути не было. Высились отвесные скалы красного гранита, и вскарабкаться на самую вершину, где, согласно преданию, хранилась та достопамятная наковальня Чингисова, было невозможно.

С утеса открывался вид на пространство необозримое. Правда, на востоке чуть синели вдали Херуленские горы, но и к западу, и к югу тянулась освещенная закатным солнцем степь, и не было, кажется, ей ни конца, ни предела.

По словам старого монгола, Чингис часто взбирался на эту гору и ночевал на вершине. Вот, наверно, при виде беспредельности этой и запала в него дума о безграничном владычестве.

Долго не мог оторваться Иакинф от бескрайних далей.

Аркадий и Родион тянули его назад, а он все стоял и стоял на вершине утеса. Скрылось солнце. Стало быстро темнеть. Долго спускались они с горы. Камни осыпались под ногами, и на каждом шагу путников подстерегала опасность скатиться в пропасть. Быстро наступила южная ночь. Она совершенно преобразила окрестности, и они никак не могли распознать в темноте тех примет, по которым надеялись отыскать обратную дорогу. Стан находился в лощине, и огней не было видно.

Часа два плутали они, не находя стана, изорвали обувь об острые камни. Откуда-то из ущелий, изрытых дождевыми потоками, доносился вой волков. Когда они уже совсем стали выбиваться из сил и едва волочили ноги, справа вдруг раздался ружейный выстрел. Приободрившись, они повернули в ту сторону и прибавили шагу. Беспокоясь, что их нет так долго, Первушин выслал на поиски казаков.

II

Миновав Дархан, они уже не встречали больше гор. Теперь и спереди, и сзади, и вокруг была одна степь да небо, небо да степь. Порой, правда, дорогу пересекали протянувшиеся с востока на запад невысокие песчаные увалы, но и те в отдалении сливались в одну волнистую равнину, на которой напрасно было искать хоть каких-нибудь следов жизни. И во всем беспредельном мире били в глаза только две краски: густая и ровная, без единого пятнышка, синь неба да ослепительно яркая желтизна песков.

Спутники Иакинфа изнывали от скуки: каждый день одно и то же. Монахи целыми днями дрыхли до одурения в своих крытых спальнях на колесах, студенты покачивались на лошадях или между горбов верблюдов.

Но Иакинф и тут умел как-то увлечься однообразной красотой пустыни. Его тешило то яркое освещение солончаков, казавшихся издали озерами, то причудливо брошенная на песок тень от набежавшего на небо облачка, то россыпь сердоликов и халцедонов на песчаной дресве. Он уже собрал немалую их коллекцию.

Когда ехавший рядом Первушин жаловался на однообразие пути, Иакинф только усмехался про себя. Ему казалось, что у каждого дня было что-то свое, и день на день не был для него похож: по-разному светило солнце, другая была под ним лошадь, иное настроение.

– Скорей бы кончалась эта несносная Гоби! Тощища смертная! – проговорил Первушин, взглянув на Иакинфа и как бы ища сочувствия.

– Время не пришпоришь, как коня, Семен Перфильич, – отвечал Иакинф. – Да и не надо. Куда вы торопитесь?

– Как куда? В Пекин! Да скорей бы уже и до дому. Хорошенького помаленьку!

– Домой вы еще успеете, а вот в Гоби в другой раз не попадете.

– Да ну ее к лешему! И вовсе б ее не видеть. Не понимаю, как живут тут эти мунгальцы!

– Полноте, Семен Перфильич! Попробуйте хоть раз в жизни почувствовать себя частичкой природы, как они, должно быть, себя чувствуют.

– Ах оставьте вы вашу философию! Любите вы пофилософствовать, отец Иакинф. Одно утешение: все проходит, кончится и Гоби когда-нибудь.

Такое Иакинф встречал не раз: люди как бы подхлестывали время, стремились пораньше покончить с нынешним днем, чтобы поскорее очутиться в завтрашнем. Он помнит, как Наташа, когда начались в Иркутске эти неудобицы, не раз утешала его: не печалься, Никитушка, все пройдет. А ему и не хотелось, чтобы все проходило. Ведь то, что проходило, и было его жизнью, и он с грустью провожал каждый прожитый день. Слишком много думаем мы о прошлом, слишком стремимся в будущее. Забываем, что время, в которое мы существуем, это и есть сама жизнь. Так зачем же мы гоним ее в прошлое? Туда возврата нам нет. Вернуть отошедшее невозможно. Ему доставляло радость отдаваться течению времени. Это была такая же радость, как плыть на спине, глядя в высокое небо…

Но небо хмурилось. Ехать было нелегко. С самого вступления в Гоби их преследовал жестокий ветер. Морозы крепчали. В семь часов утра бывало двадцать пять – тридцать градусов по Реомгорову термометру, днем теплело градусов до двадцати, иногда даже до шестнадцати, а вечером опять были те же тридцать.

Уже второй месяц нельзя было скинуть шубы. Так в шубах, в меховых сапогах или войлочных каганках и укладывались спать, заворачиваясь поверх в шкуры и войлоки. Как-то, проснувшись поутру, Иакинф обнаружил, что отморозил себе щеку. Накануне он завернулся с головой в войлок, оставив лишь небольшое отверстие для прохода воздуха, и не почувствовал, как оно обледенело от застывшего дыхания. Проснувшись, он скинул войлок, вскочил на ноги и принялся оттирать щеку снегом.

Однако человек ко всему привыкает. Постепенно складывался путевой быт. Ехали целый день, почти не останавливаясь, и все же продвигались вперед медленно, делая в сутки верст по двадцать пять, а иногда и того меньше.

Задерживали верблюды – сии несовершенные корабли пустыни. Правда, они могли по два, по три, а иногда и по четыре дня оставаться без воды и пищи. Это, разумеется, очень удобно в такой пустыне, как Гоби, где на пространстве сотен и сотен верст не встретишь ни ручья, ни речки, а озера все соленые, и вода в них хуже морской. Единственный источник воды – колодцы. И в них вода солоноватая, нередко затхлая и протухлая, с сильным навозным запахом, да и той на весь караван не хватает. По этой способностью по нескольку суток оставаться без воды и пищи, в сущности, и исчерпываются все достоинства верблюдов. Тащатся они едва-едва. Следуя в караване, при самой быстрой езде, они делают не более четырех с половиной верст в час. А тут еще, как назло, дул сильный и переменчивый ветер. Встречный, он упирался во вьюк, как в парус, во много раз увеличивая и без того нелегкую ношу. А стоило ему подуть в лицо снегом, верблюды и вовсе отказывались двигаться – ложились, и никакая сила не могла заставить их подняться. Приходилось останавливать весь караван.

И все-таки, шаг за шагом, путники продвигались вперед.

Когда Иакинф спрашивал проводника, где заночуем сегодня, тот отвечал с присущим монголу невозмутимым спокойствием: "Тэмэ мэдэнэ" – "Верблюд знает". Чаще всего это и в самом деле бывало так.

Не хватало сил дотащиться до очередной станции, где были приготовлены юрты, – останавливались среди мертвой оледенелой степи. Хорошо еще, ежели поблизости оказывался колодец! Вбивали в промерзшую землю колышки и натягивали на них войлок, чтобы хоть немного защититься на ночь от ветра.

Разводили костер из аргала, растапливали лед и, пока нагревалась вода для чая, выпивали по стопке водки, закусывая отогретой на огне бараниной, зажаренной еще в Урге.

В эту минуту в юрте архимандрита, как бы случайно, оказывался бошко – помощник китайского пристава, юркий молодой маньчжур, через которого главным образом и осуществлялись все связи с приставом. У него был какой-то безошибочный нюх на водку. В отличие от китайцев, которых Иакинф никогда не видел пьяными или даже подвыпившими, маньчжур-бошко всегда был навеселе и разговаривал постоянно хоть и высоким голосом, да нетвердым языком.

Церемонная китайская вежливость была у него чисто внешней шелухой, которая отлетала, как только он чувствовал запах водки или замечал что-нибудь из вещей, его привлекавших. Впрочем, ему нравилось все, что ни попадалось на глаза. То он нахваливал шубу, то шапку архимандрита, то зеркальце, то раздвижной серебряный стаканчик, то складной охотничий нож. Немало уже разных вещей успело перекочевать от Иакинфа в бездонный карман корыстолюбивого маньчжура.

Не первую станцию бошко под разными предлогами навещал архимандрита и всякий раз с жадным любопытством разглядывал большие серебряные часы Иакинфа – то открывал, то закрывал крышку, подносил часы к уху, долго прислушивался к их тиканью и, с грустью возвратив хозяину, скромно потупив глаза, начинал пространно изъяснять все страшные неудобства, какие на каждом шагу встречает человек в пути, не имея часов.

– Руски да-лама не зынай, как без часов пулоха, – говорил он по-русски. (Как выяснилось, он учился русскому языку в Пекине. Поначалу он, правда, скрывал это, но потом как-то проговорился, и теперь они с Иакинфом обходились без переводчика.) – Как это русыки говори? Без часов – как без рук. Не зынай, када ставай, када поехала, сыколи сыпешить в дороге, када на стан будешь.

– А солнце-то на что, господин бошко? – прикидывался непонимающим Иакинф. – Вот Цохор, к примеру, тот и без часов любой час по небу определит. Я уж не раз проверить его пробовал. Бывает, не спится ночью, разбудишь его часа в четыре, скажешь: "Вставай, Цохор, уже завтра настало (завтром он утро зовет), пора в путь собираться". Выйдет он из юрты, поглядит на небо и обратно: "Нету завтра, нету!" Ляжет и снова спать. А ровно в пять, тютелька в тютельку, вскочит, точно его разбудил кто…

Но бошко никак не мог согласиться с этими доводами. Вновь и вновь пространно изъяснял он архимандриту все неудобства того, что нет у него часов.

Непонятливый Иакинф выражал сожаление.

И все же, чтобы отделаться от вежливого, но неотступчивого вымогалы, пришлось подарить ему часы, хоть и жалко было с ними расставаться. Хорошо еще, что он захватил с собой лишнюю пару.

Когда вода закипала, место одного котла на тагане занимал другой, в котором варился суп все из той же баранины, а путники принимались пить чай. Иакинф всякий раз добрым словом поминал своего кяхтинского знакомца Вана, у которого купил на дорогу несколько цибиков чая. Вот когда он оценил все достоинства этого чудесного китайского напитка! Иакинф держал в руках чашку и, обжигаясь, маленькими, но жадными глотками отхлебывал золотистую влагу. "Что там в сравнении с чаем нектар гомеровских богов! – улыбнулся он. – Надобно, видно, как следует промерзнуть на ледяном гобийском ветру, измучиться усталостью и истомиться жаждою, чтобы понять всю животворную силу чая!"

После двух-трех чашек путники немного отогревались и пускались в нескончаемые разговоры или просто дремали, а Иакинф вытаскивал путевой журнал и, присев поближе к костру, записывал впечатления дня.

Через час-другой поспевала похлебка – единственное блюдо их ужина. В ней ничего, кроме крупы и баранины, не было, попахивала она аргалом, но этого, казалось, никто и не замечал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю