Текст книги "Из собрания детективов «Радуги». Том 2"
Автор книги: Вилли Корсари
Соавторы: Франко Лучентини,Карло Фруттеро
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 34 страниц)
VII
Родители Луиджи как раз предложили мне поехать с ними в Италию. Они собирались, как обычно, провести несколько дней в Риме, навестить там родных и друзей, а потом отправиться в горы.
А отец и Агнес уже сообщили мне, что намерены снова поехать на юг Франции, где отдыхали в прошлом году. Когда мы еще жили в Англии и проводили лето в Суррее, Агнес однажды решительно заявила, что в будущем году мы на лето уедем за границу. Она утверждала, что в нашей загородной вилле отец не может по-настоящему отдохнуть. И была права. У нас всегда кто-нибудь гостил. Живя в Суррее, этого трудно было избежать. Вот родители и уехали тогда на лето в Швейцарию. Здоровье отца послужило им оправданием перед теми, кто рассчитывал на приглашение. И в самом деле, отпуск, проведенный за границей, пошел отцу на пользу. На этот раз Агнес тоже хотела, чтобы мы втроем поехали куда-нибудь на юг, где поспокойнее. Перспектива показалась мне вполне приемлемой, но теперь меня больше манила мысль поехать с Луиджи. И единственно по той причине, что у них мне всегда было хорошо и приятно, а не из-за Рима. Может быть, поэтому я никак не ожидал получить от отца отказ. В первый же вечер, когда мы остались одни, без гостей, я воспользовался случаем и изложил свою просьбу.
Ничего необычного в этой просьбе не было. Я часто гостил у друзей, когда родители жили в Суррее или за границей. Собственно, я даже думал, что им приятнее будет провести отпуск вдвоем.
Отец сказал:
– Значит, ты предпочел бы поехать с приятелем. А куда?
Я был совершенно уверен, что у него не будет никаких возражений даже против Луиджи и его семьи, если только я не признаюсь, что они едут в Рим. Именно поэтому я поспешил добавить, что в Риме мы пробудем лишь несколько дней. Но едва прозвучало слово «Рим», все было кончено.
– В Риме? – повторил отец. – Ты хочешь поехать в Рим?
– Летом? – подхватила Агнес. – Ты с ума сошел. Летом в Риме невозможно находиться.
– Мы ведь там не задержимся, – упавшим голосом возразил я. – На юге Франции летом тоже жарко, и потом…
– Выброси это из головы, – сказал отец. – Это ни к чему. Ты поедешь с нами.
Он не часто говорил так резко, так жестко и безапелляционно.
– Но ведь гостить у Шона ты мне разрешал, и с Фредом мы жили в кемпинге, – вяло пробормотал я.
– Это другое дело. И довольно. Не смотри на меня так страдальчески. Боюсь, мы тебя слишком избаловали. Как только тебе не удается поставить на своем, ты принимаешь вид мученика. В Рим ты не поедешь. Все.
Его раздраженный тон ошеломил меня сильнее, чем сам отказ. Не сказав больше ни слова, я вышел из комнаты.
Обозленный и удрученный, я снова взялся за уроки. Немного погодя пришла Агнес. Я хмуро взглянул на нее и заметил, что у нее такой же странный вид, как тогда, вскоре после нашего возвращения из Парижа: нервный, неуверенный. На этот раз я не потрудился встать и подать ей стул. Она сама села и сказала:
– Мартин, я хотела бы с тобой поговорить.
Я пробормотал что-то насчет уроков, но она не обратила внимания.
– Ты, конечно, расстроен тем, что не сможешь поехать с приятелем. Я понимаю. Может быть, папа немножко… Он же очень переутомлен… Плохо выглядит, разве ты не видишь?
Я молчал.
– Ему надо отдохнуть, – продолжала она. – Он страшно переутомлен, поэтому такой раздражительный и… – Она запнулась, потом продолжала: – Он радовался, что ты будешь с нами во время отдыха. Он ведь так редко тебя видит.
Я, надувшись, выводил чертиков на клочке бумаги. Не верил я, чтобы отец очень нуждался в моем присутствии.
Помолчав еще немного, я сказал:
– Это все, конечно, из-за того, что мы собирались пробыть денек-другой в Риме.
Она не сразу ответила:
– Да, из-за Рима тоже.
Меня взорвало:
– Это, наконец, идиотизм, тетя Агнес! Неужели он в самом деле думает, что я буду там сидеть и плакать по мамочке? Мне хотелось провести каникулы с Луиджи, вот и все, а Рим тут ни при чем! Ей-богу, я уже не грудной младенец и…
Я заикался от злости и, яростно нажимая на самописку, расчерчивал бумагу чертиками и завитушками.
– Я понимаю, – повторила Агнес, осторожно и примирительно.
– А он явно не понимает. Ему кажется, что мне всю жизнь будет четыре года.
– Да нет же, взрослый человек тоже может прийти в смятение, если он… Если в его памяти оживут такие… Тяжелые события… Ты же сам мне говорил, что часто думаешь о матери. Там ты, естественно, стал бы думать еще больше.
– Ну и что? – огрызнулся я. – Ты хочешь, чтобы я вел себя так, будто у меня никогда не было матери? У меня была мать, и я ее не забуду. Она навсегда останется моей матерью…
Я прикусил язык, спохватившись, что мои слова звучат слишком враждебно и что я опять изливаю свою злость на ни в чем не повинного человека. Ведь Агнес делает только то, чего хочет мой отец. Если б это зависело от нее, она бы, может, и разрешила мне поехать.
После некоторого молчания она сказала:
– Я прекрасно знаю, что ты никогда не считал меня своей матерью. Что ты никогда меня не любил. Я не обижаюсь. Наверное, меня трудно любить. Я не нежная, не ласковая и…
Я в изумлении и даже испуганно поднял на нее глаза. На миг мне показалось, что она готова заплакать. Вот тебе и раз! Мне стало ужасно стыдно, что я так несправедливо считал ее женщиной умной и верной своему долгу, но холодной. Однако ее глаза были сухи, и лишь в уголке рта залегла горькая складочка.
– Неправда, тетя Агнес, – сказал я смущенно. – Конечно, я тебя очень люблю.
Но я сам чувствовал, что это ложь и что она мне не верит. Я не любил ее. Я питал к ней уважение и был благодарен ей за все, что она для меня делала, за то, что она всегда была внимательна ко мне и сердечна. Но я ее не любил. И я вдруг подумал: а в самом деле, есть ли на свете кто-нибудь, кто ее любит – кроме моего отца, само собой? Бабушка? В этом я далеко не был уверен, хотя отношения у них были очень хорошие. Что Аннамари выказывала неприязнь, я прекрасно знал, но в этом не было ничего особенного: Аннамари не выносила многих, особенно женщин. Но у Агнес в противоположность другим женщинам не было ни одной подруги. Может, она не имеет времени для друзей, а может, и потребности такой у нее нет. Она целиком поглощена отцом, его работой, его карьерой.
Она сказала:
– Но отца-то своего ты любишь.
И я понял, что она видит меня насквозь. А она продолжала:
– Если ему доставит удовольствие, что ты будешь с ним во время отпуска, так неужели тебе трудно… Ему так нужно отдохнуть… И он будет очень огорчен, если ты будешь дуться… Испортишь ему отпуск.
Я коротко ответил:
– Я не буду дуться.
– Но у тебя очень сердитый вид.
Я невольно вздохнул.
– Это пройдет.
– Надеюсь, – сказала она. – Я прошу не ради себя, Мартин. Разве я когда-нибудь тебя о чем-нибудь просила ради себя самой?
Не дожидаясь ответа, она встала и вышла из комнаты. А я все сидел, уставясь на дурацкие фигурки, которые накарябал на листке бумаги. Злость моя потихоньку испарялась. Осталось лишь изумление. Агнес действительно ради себя никогда и ни о чем меня не просила. Странно только, что она об этом упомянула. Несколько сентиментально и совсем не в ее духе. А главное, о чем таком она могла бы меня попросить и что я мог ей дать? Разве не имела она всего, о чем мечтала? Мой отец, блестящее положение в обществе, деньги в избытке – что еще мог я ей дать?
Я глубоко вздохнул, покорившись судьбе. Прав был Луиджи, когда после очередной ссоры с отцом или с матерью уверял меня:
– Взрослые желают нам добра, но ни черта про нас не понимают.
Меня это всегда смешило, но он был прав. Агнес и мой отец, оба такие умные, совсем меня не понимают. Вот и сейчас они наверняка думают, что для меня было так важно поехать именно в Рим, что там я буду удрученно бродить по улицам и заболею от горя. И когда только придет конец этому непониманию! Что же мне – ждать, пока мне стукнет сорок или пятьдесят лет, прежде чем они осмелятся заговорить со мной о матери, чего я так страстно жажду.
Я даже засмеялся, представив себе, какими дряхлыми развалинами они станут к тому времени, если еще будут живы. Агнес сказала правду: отец исключительно скверно выглядит. Я тоже заметил, только не придавал этому значения. Я привык, что он никогда по-настоящему хорошо не выглядел с тех пор, как был моим веселым папой. Не без язвительности подумал я, что хоть Агнес, возможно, и более подходящая пара для отца, чем моя мать в свое время, да только он выглядел здоровее и счастливее, когда был женат на не подходящей для него «мечтательнице». То, что он недолго печалился и так скоро женился вновь, было мне теперь понятно. В конце концов, я больше не ребенок. Совсем недавно в доме у Луиджи говорили об одном знакомом, который всего лишь год как остался безутешным вдовцом, а теперь вот снова женился. Мать Луиджи, которая при всем своем темпераменте умела рассуждать очень здраво, заметила:
– Мужчина не может быть один. А если он остается один с маленьким ребенком, то и говорить нечего.
Да, все это я мог понять. Но если человек первую жену начисто выбрасывает из своей жизни, будто ее никогда не существовало, даже если это вызвано заботой о сыне, – все-таки это странно, жестоко…
И вдруг меня осенила мысль, от которой мне стало жутко: а что, если моя мать не умерла?
VIII
Некоторое время тому назад я прочел один роман. Я давно уже не читаю книг для детей и юношества. Они меня раздражают. Мальчики, которых там описывают, ничуть не похожи на моих знакомых и приятелей. Из разговоров, которые ведутся вокруг меня, я слишком много знал о положении в мире, чтобы мириться с их дурацким тоном – «Как-все-таки-прекрасна-жизнь!». Я охотно читал книги о путешествиях, прочел один детектив, а потом стал читать и романы, частенько таская их из шкафа у Агнес. Читал я их не ради того, чтобы, как большинство моих товарищей, выискивать там эротические подробности. Просто мне было интереснее читать про взрослых, чем про детей, потому что мне казалось, что про взрослых пишут гораздо честнее.
Итак, недавно я прочел роман про одного человека, которого бросила жена, и он до того разозлился на нее, что решил сделать вид, будто она умерла. Так он всем и сообщил. И своим детям тоже. Сейчас я удивлялся, как мне сразу не бросилось в глаза сходство между поведением этого мужчины и моего отца. Если мама действительно не умерла, а ушла от отца, то сразу же прояснялось все, что мне зачастую казалось странным. Теперь я понимал, почему у бабушки исчез семейный альбом. Она, конечно, была в обиде на женщину, которая плохо обошлась с ее сыном. А как же свадебные фотографии? Возможно, она оставила их, чтобы сохранить видимость, для внешнего мира. Я-то знаю, как много делается в нашем кругу, чтобы предотвратить слухи или скандал. Может, они убедили окружающих в том, что мать умерла, и она на это согласилась. От сознания своей вины и потому, что ей было стыдно. Меня одолевали противоречивые чувства: надежда и страх.
Надежда, потому что если это правда, то, возможно, я когда-нибудь снова увижу свою мать. Страх, потому что я понимал: теперь это другая женщина, совсем не та, что сохранилась в моих воспоминаниях. Ведь она и меня тоже бросила и никогда не давала о себе знать. Может, она до сих пор живет в Риме, недаром же отец ни за что не хочет, чтобы я туда поехал, ведь там я могу встретить ее. И все-таки я не мог себе представить, чтобы моя мать совсем меня бросила, чтобы она ни разу за все эти годы не попыталась меня увидеть или написать мне. Но как знать, может, она писала, а ее письма перехватывались. Может, она меня когда-нибудь и видела издалека, не смея ко мне подойти. Из страха перед отцом, от стыда или боясь меня травмировать…
Такие вот романтические домыслы роились в моей голове, с их помощью я пытался объяснить и оправдать ее долгое молчание.
У меня вошло в привычку на улице зорко всматриваться в прохожих, а время от времени я неожиданно резко оборачивался, к полному изумлению Луиджи, который сказал, что я веду себя точно гангстер из кино, за которым гонится полиция. Я пускался на всякие хитрости, чтобы успеть заглянуть в почту прежде, чем ее отнесут отцу в кабинет. Иногда я вставал среди уроков или отрывался от книги, подходил к окну и выглядывал наружу. Наверное, беспокойство, сжигавшее меня, бросалось в глаза, потому что Агнес спросила, здоров ли я.
Однажды я пошел следом за дамой, у которой была точно такая же хрупкая фигура и такие же светлые волосы, как у моей матери. Она села в автобус – я, расталкивая сердитых пассажиров, протиснулся за ней.
И тут я увидел ее лицо. Дама, конечно, заметила, что я ее преследую. Она уставилась на меня маленькими, жесткими серыми глазками из-под толстого слоя косметики, и ее ярко накрашенный рот скривился в мерзкой усмешке. Теперь я увидел, что и волосы у нее крашеные.
С пылающими щеками я на следующей же остановке протиснулся к выходу, провожаемый злобными репликами людей, которых я только что распихивал, чтобы войти в автобус.
Этот досадный эпизод я старался не вспоминать. В глубине души я был уверен, что, если моя мать не умерла, она живет в Риме. То-то я так легко примирился с запрещением отца ехать в Италию. Видно, боялся, что могу ее встретить. Боялся, что она стала мне чужой, как и отец. Что живая мать лишит меня той матери, которая жила во мне. Эта мысль мне самому казалась отвратительной. Ведь если кого-нибудь любишь, то готов на все, лишь бы любимый человек жил и здравствовал, разве не так? Неужели мои мечты мне дороже ее самой? Может быть, отец прав, считая, что у меня слишком богатая фантазия? Растравляю себе душу из-за какой-то книжки – делать мне, что ли, больше нечего?
Рассеянным взглядом я следил, как терраска постепенно заполнялась народом, и спрашивал себя, а не могло бы при других обстоятельствах все пойти иначе? Стал бы я сочинять всякие невероятные истории, не будь у меня других причин, кроме разговора с Луиджи про какой-то фильм. И вообще – было ли там что-нибудь без этих других причин?
Нет, я должен был признать, что были и более веские основания для подозрений, чем рассказ про фильм. Но злосчастный фильм, казалось, волею случая дал ответ на все мучившие меня вопросы. И это было страшно.
IX
Прямо перед тем как нам тронуться в путь, когда чемоданы уже стояли упакованные, пришла телеграмма из Гааги: бабушка была серьезно больна. Отец позвонил ее врачу и услышал, что на этот раз никакой надежды нет. За короткое время она перенесла два инсульта.
В тот же вечер мы самолетом вылетели в Нидерланды. Бабушка по-прежнему жила в большом доме, где мы у нее когда-то гостили, хотя уже несколько лет твердила, что хочет его продать и снять квартиру. Слишком обременительно было держать целый дом, притом что хорошей прислуги нынче не найти, а Аннамари тоже не молодеет. В последний раз, приехав к нам в Париж, бабушка снова говорила, что ее намерения очень серьезны. Но отец предсказывал, что они никогда не осуществятся. Слишком бабушка привязана к своему дому. И решительно ничего хорошего не получилось бы, если бы они с Аннамари оказались в тесной квартирке в непосредственной близости друг от друга. Аннамари была особой отнюдь не самой приятной в общении. Если кто-то из гостей был ей не по нраву, она не находила нужным скрывать это. Больше же всего ее раздражало то, что бабушка не имела представления о времени: вставала, уходила из дому и возвращалась или неожиданно отправлялась в путешествие – все когда ей в голову взбредет. Ну можно ли в таких условиях нормально вести хозяйство! В дни юности моего отца все было иначе. Мой покойный дедушка требовал порядка во всем, для ребенка порядок тоже был необходим. Но, с тех пор как бабушка осталась вдовой, «дом разваливается на глазах», не уставала повторять Аннамари. Кто хочет, приходит, обедает, ночует и вообще делает что его душе угодно, в точности как сама бабушка… Содом и Гоморра!
Мы смеялись, когда Аннамари принималась браниться, а бабушка только лукаво поглядывала – ни дать ни взять напроказивший ребенок, которого распекают, а он и не думает раскаиваться. Точно как прежде, когда она портила мне аппетит мороженым и всякими сладостями.
После очередной вспышки Аннамари несколько дней дулась, закрывалась в кухне или у себя в комнате. Обычно бабушке первой приходилось нарушить враждебное молчание, а если не хватало терпения, она просто уезжала куда-нибудь. Если б они поселились вместе в тесной квартирке, где нет возможности разойтись по разным углам, они бы, конечно, ссорились еще чаще, а путешествия стали для бабушки в последние годы слишком утомительны.
Кроме того, Аннамари была гораздо сильнее, чем бабушка, привязана к дому, к каждому креслу, дивану, каждой вазе и картине. Естественно, нельзя было переехать в значительно меньшее жилье, не расставшись со многими вещами. И Аннамари пришлось бы с кровью отрывать от сердца каждый предмет. Для них обеих дом был полон воспоминаний – о детстве моего отца, которого они вместе растили после смерти дедушки, и о многом другом.
Но у бабушки, если б она и лишилась этого дома, осталось бы еще многое. У нее был большой круг друзей, она была очень музыкальна, охотно посещала концерты, сама хорошо играла на рояле и была, как и я, страстной любительницей чтения.
Для Аннамари же дом был – вся ее жизнь. Она овдовела совсем молодой и поступила в услужение к бабушке с дедушкой. Снова выходить замуж она не захотела, хоть ей не раз представлялась возможность. О своих родных она тоже не вспоминала, подруг у нее не было. Все ее привязанности сосредоточились на бабушке и на моем отце. Он сам говорил, что у него две матери, Аннамари более строгая, потому что не признает современных взглядов на воспитание молодого поколения.
– Посмотрите вокруг, на всех этих мальчишек и девчонок, – говаривала она. – Их явно в свое время не пороли.
Еще совсем маленьким я забавлялся, наблюдая за двумя старушками, – такие они были разные и при том неразделимы, словно два сросшихся растения.
Аннамари была образцом старомодной, истинно голландской положительности. Она не испытывала ни малейшего интереса к тому, что выходило за пределы домашнего хозяйства, и была привязана только к бабушке, к моему отцу и ко мне. А возможно, и к моей матери. Так я заключил из одного оброненного ею замечания, хотя она тут же перевела разговор на другое. Ей, конечно, отец тоже запретил упоминать о моей матери.
Обе они выглядели очень ухоженными, но манера одеваться была в корне различна. Аннамари не пользовалась пудрой. Кожа у нее была свежая, и время почти не прорезало на ней морщинок. Ее раздражало, что бабушка красит волосы. Сама она всегда была гладко причесана, а ее плотная массивная фигура была затянута в скромное, немодное платье, сшитое, однако, из очень добротной ткани. Платье или блузка, носимые месяцами, выглядели на ней как новые. И на ее переднике я никогда не видел ни пятнышка.
А бабушка была кокетка. Ни за что не показалась бы она небрежно одетой, с растрепанными волосами или ненакрашенной. Даже мне. Если она залежалась в постели и я стучался к ней, мне приходилось подождать, прежде чем я получал разрешение войти. Однажды я из любопытства заглянул в щелочку и увидел, как она быстро накинула кружевной пеньюар, пригладила щеткой волосы, мазнула пуховкой лицо, помадой губы и подушила за ушами. Только после этого «ее маленькое солнышко» мог войти и увидеть ее лежащей в постели – ну прямо картинка из журнала мод. Поэтому я был потрясен, когда Аннамари открыла нам дверь. Не только из-за того, что увидел старуху с мешками в подглазьях, землистой кожей и глубокими складками у рта, а гораздо больше из-за того, что волосы космами падали ей на лоб, воротничок был грязноватый и помятое платье болталось у нее на плечах. Как быстро и как сильно она сдала. Думаю, ее внешность подготовила меня к устрашающим переменам в бабушке, поэтому, когда я увидел ее в постели и не узнал, удар был не так силен.
В ней тоже меня поразило не столько одряхлевшее лицо, тусклый взгляд и сиплый голос, с трудом произнесший несколько слов приветствия, сколько безразличие к своей внешности, которое мне бросилось в глаза и у Аннамари. Как будто уже незачем быть моложавой и элегантной – слишком утомительно, да и не имеет больше значения. Старому телу, у которого только руки и могли еще двигаться, слишком большого труда стоило удержать последние остатки жизни. Для другого уже не было ни времени, ни сил. Да и эти остатки таяли на глазах.
– Я очень устала, – прошептала бабушка. – А мне так хотелось вас повидать…
По-моему, она хотела сказать: «Теперь я могу спокойно умереть. Уходи же, жизнь, у меня нет больше сил».
Я покинул комнату с таким чувством, будто моя бабушка уже умерла. Моя веселая, моложавая бабушка. И этот дом тоже умер. Он всегда был полон звуков: тиканья часов, музыки, голосов, смеха. А сейчас здесь было так тихо, будто и он утратил интерес к жизни. Лишь внизу, на застекленной веранде, в своей большой клетке по-прежнему щебетали попугайчики. Аннамари приглушенным голосом сообщила нам, что днем они с сиделкой вывозят больную на веранду. Это ее единственное желание – побыть днем среди вещей, которые ей больше всего дороги: старомодной мебели, любимых картин, книг, рояля, цветов и попугайчиков.
Там она лежит и смотрит на рояль, на котором никогда больше не будет играть, на книги, которых никогда больше не прочитает.
Теперь каждое утро и в полдень я сидел возле бабушки на веранде. Я смотрел на нее, и мне вспоминался большой камин в зале нашей суррейской виллы. В рождественские каникулы и прохладными летними вечерами мы разводили в нем огонь. Там было, конечно, центральное отопление, но камин создавал атмосферу подлинно английской виллы.
Разжигать камин было моей привилегией, и я здорово в этом наловчился, переняв у Шона кое-какие хитрости. Прежде чем ложиться спать, камин следовало погасить из соображений пожарной безопасности. И я со смутным сожалением смотрел, как огонь медленно угасает, как временами он снова вспыхивает, словно цепляясь за жизнь, пока не останется одна-единственная головешка, но в конце концов и она рассыпается, и ничего уже больше не остается от яркой, красочной игры пламени, кроме серой золы. И мне казалось, будто у меня на глазах умерло живое существо. А теперь я воочию видел, как умирает человек, и мне вспоминался наш камин. В бабушке тоже было что-то от яркого, красочного и жаркого пламени большого камина.
Вспоминались мне также единственные похороны, на которых мне довелось присутствовать. В интернате умер мальчик. Не знаю, отчего он умер, но произошло это в течение двух-трех дней. Мы не были знакомы, он был из старших и едва удостаивал меня взглядом. Тем не менее его смерть очень тяжело на меня подействовала.
На похоронах присутствовали все учителя и ученики. Стоял чудесный осенний день. Из тех, когда с особым наслаждением вдыхаешь воздух и это наполняет тебя беспричинным восторгом, будто ты немножко захмелел и готов куда-то бежать, кричать… В такой день хочется долго бродить по лесу, заниматься спортом, ездить верхом. В такой день особенно остро ощущаешь жизнь. Просто не верилось, что большого, сильного мальчика зароют в землю и он никогда больше не будет здесь ходить, играть в футбол, развлекаться, вдыхать этот пряный осенний воздух.
Казалось бы, лично мне его смерть никакого ущерба не причинила, и все-таки что-то она у меня отняла, какой-то кусочек жизни.
Незадолго до этого случая мы с друзьями вели глубокомысленный разговор о вере, о бессмертии, о загробной жизни и тому подобном. И один из нас утверждал, что все живое взаимосвязано, поэтому каждый, кто умирает, уносит с собой частичку и нашего бытия. Мы дискутировали на эту тему не один час, с глубокой серьезностью, которой взрослые, как это ни странно, в нас не предполагают, хотя сами когда-то были детьми. Во время похорон я вспомнил слова того мальчика, по-моему, я чувствовал нечто похожее на то, что он пытался нам объяснить. Умерший мальчик был для меня никто, и все-таки из-за его смерти я что-то в жизни утратил.
На четвертый день после нашего приезда, в полдень, я сидел возле бабушки. Большую часть дня при ней были отец, Агнес или Аннамари. Вечерами приходила сиделка и оставалась до утра. Была бы воля отца, я бы только заходил навестить больную. Но я заметил, что, когда бабушка видит меня, в ее потускневших глазах вспыхивает огонек, и был уверен, что мое присутствие ей приятно. Поэтому я настаивал на своем. А тут еще Аннамари рассказала, что как раз перед первым ударом бабушка долго говорила обо мне. «Мне так хочется увидеть его, прежде чем я умру», – повторяла она, и отец сдался.
– Словно у нее предчувствие было, – сказала Аннамари.
Я перелистал книжки, взятые из бабушкиного шкафа, но не нашел в них ничего, что могло бы меня заинтересовать. Тогда я на цыпочках подошел к шкафу, поставил их на место и взял наугад другие. При этом я обратил внимание, что за книгами стоит еще какой-то фолиант. Я вытащил его и увидел, что это альбом с фотографиями. Сердце у меня забилось. Я присел на пол возле шкафа, раскрыл альбом и понял: это тот самый семейный альбом, о котором упоминала бабушка. В нем было много маминых фотографий. Кое-какие из них я помнил: ведь они были и в том альбоме, который мы с мамой так любили рассматривать. Глядя на знакомые снимки, я снова услышал нежный голос: «Вот это мы с папой перед помолвкой… А вот ты, совсем крошка, в наш первый приезд к бабушке… А это Агнес, она здесь подружка невесты…»
Но в этом альбоме были и фотографии, которых я раньше не видел или успел забыть. На одной были моя мать и Агнес. Они стояли в саду, обнимая друг друга за талию и образуя забавный контраст. Белокурая головка матери едва возвышалась над плечом Агнес. Мать, нарядно одетая, выглядела очаровательно, а на Агнес было скромное летнее платье. Невольно вспомнились дорогие парижские туалеты, которые она носит теперь. Меня охватила тихая, глубокая радость – не только оттого, что я нашел этот альбом, но и оттого, что бабушка, значит, даже не думала терять его или выбрасывать. Когда я перевернул последний листок, из альбома выскользнул клочок бумаги – газетная вырезка. Я поднял ее и поглядел. Там был кусочек какой-то статьи, а на обратной стороне извещение в черной рамке. Я машинально прочел: «С прискорбием извещаем… Из-за несчастного случая мы лишились…»
Не сразу до меня дошло, что это было извещение о смерти матери. Не раньше, чем я прочел ее имя. «Эстелла Габриэль…» Я не помнил, чтобы при мне кто-нибудь обращался к моей матери по имени. Отец обычно называл ее «милая» или «кошечка», это я помню. Возможно, другие называли ее Стелла или Эстелла, только я этого никогда не слышал, а может быть, забыл. Эстелла Габриэль… Моя мать была француженка. Я сидел, уставившись на извещение и на подписи под ним. Там было и мое имя.
«…нашей горячо любимой супруги, матери и невестки…»
Вдруг я почувствовал, что кто-то на меня смотрит. Я вздрогнул, так как подумал было, что вошел отец и сейчас отберет у меня альбом из-за этой своей патологической заботливости.
Но на меня был устремлен взгляд больной. Иной раз мне казалось, что бабушка уже ничего не видит, однако сейчас было не так. Еле слышно она спросила:
– Что у тебя в руках, мальчик?
Я поднялся и подошел к дивану, где она лежала на матраце, подпертом множеством подушек, потому что она не могла лежать на плоском ложе.
– Это семейный альбом, бабушка, – сказал я. – Ничего странного, что ты не могла его найти. Он стоял за…
Не знаю, по какому признаку – ведь в лице ее, обмякшем и слегка перекошенном, словно отражение в кривом зеркале, не шевельнулась ни одна черточка, – но я сразу понял, что бабушка тогда сказала неправду: она припрятала альбом от меня. Разумеется, по требованию моего отца.
Я не сердился на нее. Наоборот. Никогда еще не испытывал я к ней такой нежности, благодарный за то, что она не отнеслась равнодушно или даже враждебно к памяти матери, как я вообразил. Она сохранила не только фотографии, но и извещение о смерти.
Я боялся, как бы она не разволновалась из-за моей находки, и поэтому поспешил сказать:
– Я так рад, что он нашелся, но папе об этом знать не обязательно.
По-моему, я увидел на ее бледных перекошенных губах нечто похожее на проказливую улыбку, с какой она когда-то разрешала мне не говорить папе, сколько я съел мороженого. Молчаливое согласие немножко поводить папу за нос.
Возможно, и ей вспомнились добрые старые времена.
Мой взгляд упал на извещение, которое я положил на прежнее место между последними листами. На этот раз мне бросились в глаза слова, на которые я сначала не обратил внимания. «Из-за несчастного случая…»
Несчастный случай?
Почему же все меня уверяли, что она заболела, как и я, и умерла от той же лихорадки, которая надолго вывела меня из строя? Впрочем, нет, по правде говоря, никто меня в этом не уверял. Я сам так решил, а поскольку говорить о матери мне не разрешали, я и остался при этом мнении. Сам не знаю, почему меня так поразило, что причиной ее смерти был несчастный случай. Пожалуй, большинство людей сочли бы такой конец более страшным – и для нее самой, и для ее родных.
Но что же это был за несчастный случай?
Я опустился на колени перед диваном, взял холодную, иссохшую и почти безжизненную руку больной в свои и тихо спросил:
– Бабушка, что это был за несчастный случай, от которого погибла моя мама?
В ее обмякшем лице, казалось уже не способном что-нибудь выразить, произошла перемена, во взгляде мелькнул испуг. Она шевельнула губами, но не произнесла ни звука.
Я поспешил ее успокоить:
– Не бойся, бабушка, ты меня не расстроишь. Я все понимаю. Папа, конечно, запретил тебе разговаривать со мной о моей маме. Но я уже не маленький. Можешь спокойно мне все сказать. Что это было – автомобильная катастрофа?
В ее глазах появилось удивительное выражение, какое мне приходилось видеть, когда отец подсаживался к ней и принимался говорить о прежних временах, о своем детстве. Она словно оживала, и из того, что она шепотом отвечала ему, я мог заключить, что она прекрасно все помнит, и тем отчетливее, чем дальше в прошлое. После этого она вновь словно погружалась в небытие, как утопающий, который из последних сил цепляется за спасательный канат, а потом, обессилев, выпускает его из рук, и ему уже все равно, что будет дальше.
Вот и сейчас, я видел, в ней снова затеплилась жизнь. Ясным взглядом она словно всматривалась в то, чего давно уже не было. Я тоже видел под этим дряхлым лицом умирающей лицо моей бабушки. Когда она заговорила, ее речь звучала гораздо отчетливее, чем я хоть раз слышал за все эти