412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вильгельм Кюхельбекер » Поэмы. Драмы » Текст книги (страница 14)
Поэмы. Драмы
  • Текст добавлен: 14 августа 2025, 21:30

Текст книги "Поэмы. Драмы"


Автор книги: Вильгельм Кюхельбекер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 33 страниц)

Бароны, рыцари, прелаты

Текут в Каноссу,[104] как валы...

И что же их в Каноссу манит?

Или спешат на светлый пир,

И арфа трубадура грянет,

И бурный закипит турнир?


Нет, в честь Марии, в честь Амура

С дрожащих, сладкозвучных струн,

При чистой песни трубадура,

Не побежит живой перун;[105]

Девизы[106] не сорвут улыбки

С румяных губок нежных дев,

И треска дерзновенной сшибки

Не сопроводит трубный рев.


Прелестных жен, мужей суровых

Иной туда позор влечет:

Там пред рабом рабов христовых[107]

Властитель мира в прах падет,

Падет, смиренный и покорный,

Пред дряхлым старцем грозный царь:

По битве страшной и упорной

Порфиру победил алтарь.


И вот стоит с свечой в деснице,

Немым отчаяньем объят,

Бос, полунаг, в одной срачице,

У запертых дворцовых врат

Злосчастный Гейнрих; жрец угрюмый

Глядит с балкона на него;

С чела жреца тяжелой думы

Не снимет даже торжество.


А кругом дворца толпа,

И жестока и тупа,

Зверь свирепый, зрелищ жадный,

Смотрит, будто камень хладный,

На безмерный срам того,

Чьих бы взоров трепетали,

Чей бы след они лобзали

В день величия его.


И чуждый толпы и в толпе одинок,

На кесаря, папу и волны народа,

Как белый кумир, недвижим и высок

(В нем точно ли бренная наша природа?),

Стремит кто-то с башни таинственный взор,

Пылающий, словно ночной метеор...


Он, по одежде странной и бесславной,

Однако и богатой, – иудей:[108]

Их в оный век слепой и своенравный

Едва ли и считали за людей,

Жгли, резали; а между тем в их руки

Попали и отцветшие науки,

И золото. Во всех землях пришлец,

Всем ненавистный, нужный всем делец,

Растерзанный, а все несокрушимый,

Израиль странствовал. – Бывал врачом

И пап и кесарей еврей гонимый,

Бывал заимодавцем, толмачом

Арабских книг не раз служил монаху,[109]

Монах же выводил потом на плаху

Учителя или в огонь ввергал.

Еврей и папский врач тот муж, который

Вниз на народ бросает с башни взоры, —

И вот он прошептал:


«И царство твое не есть сего мира?

А ряса наместника господа Сил

Ответствуй, – ужели не та же порфира?

А инок на выю царям наступил?»



Как некогда из клева врана,

Ведомый богом на восток,

В горах питаем был пророк,

Так в царстве Роберта Нормана,[110]

В стране разительных судеб,

Смягченный бременем изгнанья,

Ест горестный и черствый хлеб

Из рук суровых подаянья

Бессильный и больной старик,

А был он паче всех велик:

Пред ним народы трепетали,

Дрожали властели пред ним;

И что ж? настали дни печали,

Восстал неблагодарный Рим[111]

И он, из уз освобожденный

Пришельцев хищною толпой,

На одр скорбей в земле чужой

Пал, славы и венца лишенный.[112]

Десницей господа разбит,

Свинцовой бледностью покрытый,

Полуразрушенный, забытый,

В Салерне Гильдебранд лежит,

И, мрачный, у его возглавья

Его суровый врач стоит.

Искусен Агасвер, но здравья

Отдать и он тому не мог,

Кого на суд зовет сам бог.

Какое зрелище – кончина,

Исход в могилу исполина,

Вещавшего: «Я на земле

Наместник Вечного Владыки;

Мне покоряйтеся, языки,

Цари, – смиряйтесь!» – На челе,

С которого перуны власти

Когда-то падали, – все страсти

Потухли в передсмертной мгле;

И только некий луч чудесный

Дробится из-за тяжких туч

Изнеможенья, – веры луч

Святый, таинственный, небесный.

И врач увидел, как старик

Подъял к распятью взор смиренный.

Тут обвинитель раздраженный

Сначала головой поник

И, мнилось, собирает мысли;

Потом сказал: «Монах, исчисли,

Раздумай все, что повелел

Тот, чьим зовешься ты слугою,

Что нарушал ты, горд и смел,

Что перед чернию слепою

Неправдой наглой искажал...

«Да будешь кроток, тих и мал!

Благословеньем за проклятья,

Любовью за вражду плати,

Господь – отец ваш, все вы братья.

От Бога власти, – власти чти;

И, если даже кто в ланиту

Тебя ударит, – ты в защиту

И тут руки не поднимай,

Ему другую подставляй...»

Ты – презрел ты его глаголы:

Шатал ты и громил престолы,

Смущал вселенну, на отца

Злодея, жадного венца,

Родного сына ты воздвигнул;[113]

Ты наконец меты достигнул:

С челом, израненным от стрел

Ужасных клятв, тяжелых слуху,

У ног своих царя узрел...

Ужель Христу служил ты? – духу,

Владыке мрака ты служил.

И что ж? – ужель и ты возмнил:

«Причислен буду к чадам света»?

Молчишь, Григорий? – жду ответа!»

Григорий на него взглянул:

«Меня твой голос досягнул,

Как будто мук нездешних гул,

К которым кличет преисподня!

Так! спал с очей моих покров...

Посол ли ты суда господня?

Увы мне! к ближнему суров,

К себе еще жесточе, строже,

Я и на троне был монах,

Был сух мой хлеб и жестко ложе,

И что ж? – соцарствовал мне страх:

Поправ закон любви смиренной,

Я гордых попирал во прах,

Я, судия царей надменный!

Кругом меня лежала мгла,

И слеп я был... Пусть не была

Та слепота моим созданьем,

Но – спал покров с моих очей,

Увы! ты прав: я был злодей!

Не торжествуй еще, еврей!

Все ж я проникнут упованьем:

Христос отвергнет ли меня?

Не пал же в алчный зев огня,

Живым раскаяньем объятый,

И тот разбойник, с ним распятый,

Которого в последний час

Христос, мой бог, простил и спас!»


Он умер – и что же? уста Агасвера

Пятнать не дерзнули клеймом лицемера[114]

Седого чела

Огромного старца, его же была

Начертана в мире десницею бога

На пользу веков роковая дорога!


V

ЛЮТЕР

Идет, идет вперед без отдыха гонимый,

Таинственный ходок, ничем не сокрушимый,

Идет на север он: за Альпы путь простер

Из Рима вечного бессмертный Агасвер.

Он день и ночь шагал, как будто крылья бури

Унесть его хотят за крайний край лазури;

Он несся мимо гор, и деревень, и скал,

И будто призрак он пред встречными мелькал...


И вот пред ним стоит громада башен острых

И шестиярусных подоблачных домов:

Из самых старших то тевтонских городов,

Богатый, вольный Вормс; и в Вормсе сейм имперский,

И должен быть судим на сейме инок дерзкий,

Который там в углу, в Саксонии, восстал

На страшного жреца семи латинских скал.

Сам кесарь судия; с ним вместе кардинал

И семь электоров: не убоится ль инок?

Он даст ли им ответ без страха, без запинок?

И в Думе городской сошелся весь собор:

Князья, епископы; шляп, шлемов, перьев бор,

Все рыцарство; сидят. Дон Карлос мрачный взор

С престола на вождей племен германских мещет;

Надежда гордая в груди его трепещет,

Он шепчет: «Этих всех сломлю полуцарей,

Им рухнуть под рукой железною моей!

Я им товарищ, им! Ведь и на них порфира!

Я им товарищ, я, властитель полумира,

Аббату Фульдскому товарищ, да князькам,

Которым нет числа, Саксонским! нет, не дам

Им дольше чваниться! Слугой или вельможей

Пускай любой из них торчит в моей прихожей,

Но от державства вас, друзья и сватовья,

Примусь я отучать, и отучу же я!»

Но в Думе, вне ее, на стогнах ждут монаха;

Его же самого костер ждет или плаха,

Когда бы вздумал Карл, смеясь, нарушить лист,

Где сказано: «Хотя б и не был прав и чист

Ты, инок ордена святого Августина,

А слово ты прими царя и дворянина,

Что возворотишься и невредим и цел».

Не точно ли таким и Гус листом владел?

И что же? на костре отважный чех истлел!

Вдруг раздалось: «Идет!» Безмолвье вместо шума

Настало. Смотрит чернь. Засуетилась Дума.

Тут дивного Жида, как древле Аввакума,

Схватило за вихорь, бросает за толпу

И ставит на ноги к стрельчатому столпу,

У самого крыльца, за сотником отважным

Трабантов кесаря, седым, суровым, важным,

Угрюмым воином, изрубленным в боях...

И должен проходить пред сотником монах,

Взбираясь вверх, туда, где, темный и презренный,

Он станет отвечать пред сильными вселенной.

Вот он! Не скор, но чужд боязни твердый шаг,

С него не сводит глаз тот самый строгий враг,

Который, потому что благодать порочил,

Великому из пап при смерти ад пророчил,

Который лишь кивал надменной головой,

Когда толпа, подняв свирепый, зверский вой,

Скрежеща, тешилась над Зоею святой.

Бесстрашен Агасвер. Но силы непонятной

Вдруг что-то вздрогнуло под чешуей булатной

Седого рыцаря: ударив по плечу

Героя инока, он молвил: «В бой лечу —

И бой мне нипочем; но твой поход тяжеле:

Поп, ныне я в твоем быть не желал бы теле!»

Но очи Лютера заискрились, зажглись

И устремились вверх в лазуревую высь

С той дивной верою, всесильно-чудотворной,

Которая без дум речет горе покорной —

И ввергнется гора в пучину волн морских;

Потом, на сотника понизив с неба их,

Ответил: «В божьей я защите, в божьей воле!

Их не боюся я, хотя б их было боле,

Сплошь дьяволов, чем вот на крыше черепиц!

Без бога не падет малейшая из птиц,

Без бога (с нами бог!) не сгинет мой и волос!

Зовет меня мой бог, я божий слышу голос!»



И в зале очутился Жид,

Никем не видим, словно в том тумане,

Который защищал в сухом Аравистане

От зноя некогда евреев. Пышный вид

Собрания его не озадачил:

Он видел кесарей восточных светлый двор;

Он что-то при дворе Бабера-шаха значил, —

Но на монахе он остановил свой взор.

Насмешник пагубный и едкий,

Философ, филолог и диалектик редкий,

Сам кардинал вступил с суровым немцем в спор,

А кроме вечного божественного Слова

Не знает Лютер ровно ничего;

Всех знаний и всех чувств и мыслей всех основа —

Единое оно наука для него.

Бой начался. И кардинал лукавый

Сначала, будто тигр, жестокий и кровавый

В самом медлении, свирепо-терпелив,

Прилег и дремлет, когти притаив;

Стремит на жертву масляные взгляды

И льет реками мед обильной звучной свады;

Потом без принужденья перешел

К иронии; вот легкие угрозы;

Вот снова на глазах явились чуть не слезы...

Но наконец его зарокотал глагол.

И засверкал сарказм, и громы Ватикана

В персть, кажется, сотрут германца-великана.

Спокоен Лютер; изворотлив враг,

Блестящ, язвителен, красноречив и тонок;

Полудикарь тедеск все тот же: без уклонок

За речию его идет за шагом шаг,

Не опирается на разум ломкий,

Но произносит текст решительный и громкий —

И разлетелись врозь, как стаи диких птах,

Софизмы мудреца. И смотрит вверх монах,

И самого себя смиряет он и малит,

И молча молится, и молча бога хвалит.

Неистовый доминиканец Эк

Сменяет кардинала-дипломата;

Но этого невежу-супостата

Уничтожает вмиг великий человек.

И за учителем подъемлется учитель,

И много доблестных; но всех их правота

Сражает именем и помощью Христа;

Отважный Лютер всех их победитель.

Тогда в сердитых их рядах возник

Глухой, опасный шепот,

Он вскоре превратился в громкий ропот,

И вскоре – в бешеный, неукротимый крик:

«Пусть отречется еретик

Без дальнего, пустого объясненья

От своего проклятого ученья;

Или в него перун анафемы метнем,

И в ад он ринется в нечестии своем!»

Так немцы голосят и топают ногами

И сжатыми грозят противнику руками;

А итальянец обнажил кинжал

Или прицелился тишком из пистолета.

Эк, грязный симонист, вскочил и вопиял:

«Костер, костер ему, он хульник параклета!»

Кто мог бы тут узнать святителей синклит,

Честь церкви божией, цвет лучший христианства?

Со смехом Жид шепнул: «Безумная от пьянства,

Пред блудным домом чернь, беснуяся, кричит!»

Нахмурил брови Карлос величавый

И скипетром махнул и бросил гневный взор:

Затрепетал и смолк их яростный собор.

Властитель Лютеру сказал: «Они не правы,

Но слишком дерзок ты, свой голос ты понизь;

Ступай, от своего ученья отрекись».

И Лютер тут к готовому налою

Бестрепетно идет

И руку на Евангелье кладет,

И, воспарив горе восторженной душою,

Воскликнул: «Духу правды не солгу!

Отречься, видит бог, никак я не могу!»

Да, он погибнет: слаб отпор баронский, —

Анафема и дерзких леденит.

Да! он погибнет, если божий щит

Его незримо не прикроет. Князь Саксонский,

Что медлишь, благородный Иоанн?

Ты ль, Гессенский Вильгельм, всегда доселе смелый,

Испугом бледным обуян?

И что же? сыну Изабеллы,

Властителю столь многих царств и стран,

Которых и ему неведомы пределы,

Так молвил темный инок: «Государь!

Ты защитишь меня от кровопийц свирепых:

К числу ли сказок отнести нелепых

И честь и честность царскую? Есть царь

И над царями: лист твой у меня, —

И лист твой вынесу я из того огня,

Которым мне грозят, и к господу представлю!»

– «Молчи! тебя избавлю», —

Дон Карлос отвечал, с досады побледнев,

Но не на Лютера он излиял свой гнев:

«Мятежники, садитесь! не забудьте,

Что здесь верховный судия

Германский император, я!

В моем присутствии смиреннее вы будьте!

Я вам не Сигизмунд», – сказал

Могущим голосом прелатам император.

Красноречивый, вкрадчивый оратор,

Хотел промолвить что-то кардинал,

Но Карлос головой кудрявой покачал

И подозвал саксонца Иоанна:

«Электор, проводи из города, из стана

Схизматика: он твой вассал...

Ему дан лист охранный;

Но пусть не попадется мне:

На колесе склюют его орлы и враны,

Или истлеет он в огне!»

И вывел ратника за истину и бога

Саксонец из опасного чертога,

И император сейм мятежный распустил.


Что ж Жид пред мужем веры, мужем сил,

Почувствовал? «Фанатик! много их, —

Он молвил, – в стаде Иисуса!

Жаль, не сожгли его, как Иоанна Гуса!»

Но нечестивец вдруг притих:

Ему явился ряд таких воспоминаний,

Которые излили ток страданий

В окаменелую от долгой муки грудь, —

И Агасвер был принужден вздохнуть.


VII


Безверье, легкомыслие, разврат

Избрали Францию любимицей своею.

Маркиз и откупщик, философ и аббат

Равно готовили для гильотины шею,

Затем, что, позабыв, что есть господь и бог,

Там всякий делал то, что только смел и мог,

И что глупцы слепые, без печали,

Резвясь, переворот ужасный вызывали,

Который пролил кровь, как водопад с горы,

Который, как и все, что шлет нам провиденье,

Ниспослан был земле во благо и спасенье;

Но звать, выкликивать без мысли, до поры,

Без веры, с хохотом, столь страшные дары —

Не богоборное ли дерзновенье?

И как же было в эти дни

Все так изящно, гладко, мило,

И вместе все так страшно перегнило!

Играли, прыгали, резвилися они,

Как будто обезумев от дурмана,

Над яростным жерлом разверстого волкана.

Разврата грубого регентовских времен,

Времен Людовика, Людовикова деда,

Конечно, не было в Версале даже следа,

И следу не было и средь парижских стен,

Где богачи порой без вкуса подражали

Всем выдумкам и прихотям Версали.

На троне юноша задумчивый сидел,

С душой, исполненной любви и состраданья

К народу своему и чистого желанья

Помочь его бедам. За всякий же предел

Беды те перешли: придавлен тяжкой дланью

Откупщика к земле, обремененный данью

Правительству, дворянству, алтарю,

Крестьянин раннюю в трудах встречал зарю

И отдыха не знал до самой поздней ночи,

А дома – дети, голод, плач и стон!

Когда ему терпеть не станет мочи,

Не в тигра ли переродится он?

А между тем, беспечная как птичка,

Порхала средь цветов державная Австрийчка

И за мильоном тратила мильон,

Чтоб в Пафос превратить Марли и Трианон.

А между тем Дора, Бернар и Сенламбер

Без мысли и печали

Свои стишки водяные кропали...

Им всем в провинции жестоко подражали:

В Лане, например,

Любезник деревянный Робеспьер;

Он... но тогда точил он мадригалы,

Которым удивлялись залы

Руанские. А между тем ужасно,

Нося погибель, долг народный рос;

Министры и системы ежечасно

Переменялись. Но колосс

Весь трясся, перегнив до сердцевины.

Священство? Высшее? Предчувствуя погром,

Казалось, только думало о том,

Как бы спасти свои доходы, десятины,

Поместья и помещичьи права.

Аббаты лучше их: пуста их голова,

Святые их обеты позабыты,

Сплошь будуарные шуты и волокиты;

Но кое в ком из них душа еще жива,

Но кое-кто из них перо брал для защиты

Народа скорбного, сравненного с скотом.

Все это замечалося Жидом,

И радовался он глубокому упадку

В религии, и был уверен в том,

Что эти лже-жрецы все первому нападку

Уступят и отступят от Христа.

Но гордого ума догадки суета;

Но насылает бог неистовые бури

Для очищения померкнувшей лазури;

И чудным образом, средь гроз, и зол, и бед,

Дух просыпается, и вот находит след,

Находит верную, надежную дорогу

Обратно к своему отцу и богу.



Все рушилось; все пало; церкви нет;

Престол вдруг рухнул в зев бездонный;

Глухая ночь, померк последний свет;

Король казнен. Народ кровавый, полусонный,

Жертв требует еще, но жертв почти уж нет.

В то время палачу тяжка была работа:

Он чистил Францию, как чистит рощу пал.

Сначала с эшафота

Он буйной черни головы казал

Ей ненавистных монархистов,

Различных видов и цветов,

Когда-то яростных между собой врагов:

Народ их не терпел; но, молчалив, суров,

Встречал и их без хохота и свистов.

Но вот Жиронды час настал:

Стал чистить кум палач и их, как тот же пал.

Тогда великие таланты пали:

Вернье и Барбару, Роланова жена

И дева дивная, чудесная, она,

Пронзившая огнем холодной стали

Урода гадкого, который вопил: «Кровь!»

И крови жаждал, как воды студеной;

Он, вечно бешеный, всегда остервененный,

Печатал и кричал: «К отечеству любовь,

К свободе, человечеству и благу

Должна в нас укреплять свирепую отвагу

Срывать с тех головы, сажать их на копье,

По улицам рубить, кто мнение свое

В Конвенте выскажет, не справясь с нашим мненьем!»

И дале, дале, очередь дошла

До мужа грозного: он черным преступленьем

Себя ославил, много сделал зла,

Но Францию он спас, когда уж погибала.

Он создал войско, создал генерала,

Он храбрость создал: ребятишек он,

Босых мерзавцев, превратил в героев.

И что ж! пред ними дрогнул легион,

Который целой сотней боев

Стяжал в Европе первенство. Дантон

Рукой гиганта, гением титана

Попятил пруссаков: свободен край родной,

Но кровь темничных жертв подъемлет к небу вой!

Готова кара великана.

Как лев, погиб он: судьи трепетали,

Как уличенные преступники, пред ним.

Он шел на казнь неустрашим,

Но не без тягостной печали:

Жалел жены смиренной он своей,

Жалел птенцов – своих детей.

С ним пал и Демулен, вития превосходный,

Да с милой легкостью, уж чересчур свободной,

Менявший мнения, знамена и вождей.

Но, чтоб набросить тень на яркий блеск Дантона,

С ним вместе гильотине роковой

Предали взяточников рой,

Воров публичных, продавцов закона.

«Кто ж эти чудеса творил?

Не муж ли, недоступный страху

И полный демонских неколебимых сил?

Потомка ста царей возвел на плаху,

Талант, науку, ум, честь, красоту казнил,

Казнил порок и добродетель...

И наконец,

Презрев порфиру и венец,

Стал страшной Франции безжалостный владетель.

Злодей-то он, ужаснейший злодей,

Но вместе самый мощный из людей!»

Не беспокойтесь: это трус тщедушный,

Перед грозой всегда дрожащий, малодушный,

Оратор слабый, но чудесный лицемер,

Гиена-плакса, честный Робеспьер,

Когда-то сладеньких стишков плохой слагатель,

Теперь земли родной кровавый обладатель.

Все это замечалося Жидом,

Но вместе видел он, как двадцать, тридцать верных,

Свой дом покинув ночию, тайком,

Сбирались в глубинах пещерных

И как принос бескровный иерей

Без страха приносил за божиих друзей.


§ 1-Й. НАНТ

Свирепствует Карье. Несчастный Нант трепещет.

Палач от казни изнемог;

Тут изверг гильотиной пренебрег:

Картечь в священников, в аристократов мещет.

Республиканские вдобавок свадьбы шут

Изволил выдумать: аббата с дамой вместе

Велит связать; приданое невесте —

На шею камень в пуд,

В два пуда жениху, – и их в Луару бросят, —

И это все без всякого суда!

Нет, пусть властей парижских не поносят,

А в захолустия заглянут, да сюда,

В провинцию: здесь во сто крат страшнее!

Здесь всякий комиссар-проконсул, и сильнее

Любого римского. – С Карье сошелся Жид

И был тираном приглашен на ужин.

Карье был Агасверу нужен:

Он согласился. Звание и вид

Пришлец менял как вздумает, но чтобы

Везде ему был доступ, он врачом

Слыл часто, твердо убежденный в том,

Что людям их бесценные утробы

Всего любезнее под мировым шатром.


§ 2-Й. УЖИН У КАРЬЕ



Карье Пей, доктор: это мне вино с курьером

Прислал гостинец из Бордо Тальэн.



Жид Одобрится ли только Робеспьером

Такая дружба?

«Не без ушей у стен, —

Вскочив, пролепетал Карье с испугом. —

Откроюсь пред тобой, как другом:

Я чист; шпионы не найдут следа,

Чтоб брал я взятки... никогда!

Тальэн мне друг; но он иное дело:

Хватает, грабит слишком смело;

В Бордо составился ископ,

Чтоб на него донесть. – А что мой гороскоп?»



Жид Тальэн переживет тебя.



Карье Ужели!

А сколько мне прожить?



Жид Не знаю; только мне

Пророческие звезды ныне пели,

И ты заметь вдобавок, не во сне:

«В страшной длани Робеспьера

Дни могущего Карье...

Не было еще примера:

Но Вереса пощадит,

Злой, благою тьмой покрыт,

Бессеребреник Катон,

И сойдет со сцены он».



Карье Со сцены кто сойдет: Катон или Верес?



Жид Не знаю. Вещий дух исчез

И не расслушал всех моих вопросов.



Карье Я чист. Я не боюсь доносов:

Су ни с кого я не брал. Был я строг,

Но твердо убежден: быть мягче я не мог.



Жид А завтра ты попов предашь картечи?



Карье Да! завтра: решено... Не хочешь ли ты речи

Исподтишка со мною завести,

Чтоб их помиловать?



Жид Почти.



Карье Э, доктор, берегись! тебе я благодарен,

По милости твоей здоров я, словно барин;

Пропал мой ревматизм. Но за такую речь

Попасть и сам ты можешь под картечь.



Жид Я под нее прошусь.



Карье Ах, доктор ты мой бедный!

Недаром стал такой ты бледный:

Ты охмелел, ты совершенно пьян!



Жид Я выпил во всю ночь один стакан.

Я не боюсь твоей картечи.

Я гость твой: неужели гостя речи

Не хочешь выслушать? Позволь мне им

На самом месте именем твоим

Пощаду объявить, но только б отступили

От своего Христа.



Карье Изволь, изволь! Но ты не трать пустых усилий:

Их знаю; не отступят никогда.


§ 3-Й. МУЧЕНИКИ

Сияет светлый луг пред городом прекрасным;

Как утро хорошо под этим небом ясным!

Как воздух чист и свеж! Как сладок ветерок!

Приветлив и пригож каштановый лесок;

Повсюду пышные сады, усадьбы, нивы...

И как же ль люди не счастливы!

Взгляните: из темниц и башен городских

Не граждане ль влекут сто сограждан своих,

В оковах, но свободных от боязни,

Священников, Христовых верных слуг,

На этот самый светлый луг,

Чтоб мученической предать их казни.

Свободен, без оков, шагает Жид средь них;

Он некоторых знал в Париже прежде, —

Вот почему он в суетной надежде,

Что увлечет хоть этих. Например,

Он руку подал бледному аббату,

Лет тридцати.

«Лизету мне и хату!»

Я ваши песенки, Лельер, не позабыл.

Тогда – вы как же были милы,

В сарказме вашем сколько было силы,

Как бредни поднимали вы на смех!

И что таить? да и таить-то грех:

Вы поклонялись шалуну Вольтеру

И славили везде естественную веру.

И вас ли вижу здесь, любезный мой аббе,

Клянусь, к живой моей печали?

Как в сонм фанатиков безумных вы попали?

И с ними вы ль одной обречены судьбе?

Ей-богу, это странно, это ново!

Но полномочье от Карье

Есть у меня; скажите только слово:

«Я не христьанин!» – буду сам без головы,

Когда не тотчас же свободны вы».

И вот закованные руки

С усильем на небо Лельер

С молитвой тихою, безмолвною простер.

«Я христианин, – он сказал. – Мне муки

За бога своего и спаса и Христа

Принять такая честь, которой, окаянный,

Я бы не стоил никогда.

Но он, мой пестун постоянный,

Он, верный пастырь мой, бежавшую овцу,

Уж погибавшую, нашел в степи ужасной,

На рамо возложил и, в день святый и ясный,

Принес обратно к своему отцу.

Молюся, доктор, чтоб и вас нашел спаситель».


«Sancta simplicitas,[115]-подумал соблазнитель. —

Вот молится, чтоб Вечный Жид

Покаялся!» Но вместе тайный стыд

Почувствовал и отошел смущенный.

Достигли места. Тыл к реке прижат

Глубокой и заране раздраженной,

Что вновь ее телами отягчат.

И, собственную жизнь от выстрелов спасая,

Тут расступилась стража городская

И, глаз с страдальцев не спуская,

Построилась поодаль по бокам:

А там, а там —

Противу них, по манию злодея,

Готова адом грянуть батарея...

В руках солдат дымятся фитили;

Но грохотом еще не дрогла грудь земли,

И молнии смертей еще не засверкали,

И медлит пасть на осужденных рок:

Не миновал еще тираном данный срок

И могут все еще, без горя, без печали,

Свободные, назад идти в свой дом,

А только бы рассталися с Христом

И увещаниям Жида усердным вняли.

К тому, к другому он с рассудком и с умом,

С доводами и просьбами подходит,

Но только ужас он на всех наводит,

И все бегут его, огородясь крестом;

Иной же говорит: «Отыди, муж жестокой!

Что так моей души ты ищешь одинокой?»

Тут бледный Агасвер, отчаянный игрок,

Не испытав такого срама сроду,

Стал тасовать свою последнюю колоду.

Он смотрит: молится дрожащий старичок;

Взглянул: епископ, в фиолетовой одежде;

Припомнил: он знаком и с ним был прежде;

К нему подходит в суетной надежде:

«Как? Вас ли, monseigneur,[116] я вижу? Вы ли то?

В нотаблях были вы: встречались мы в Версали...

Однажды мне с улыбкой вы сказали:

«Здесь о религии не думает никто;

Но галликанской церкви быт

Быть должен сохранен: при нем епископ сыт,

Да есть и лишек на собак сердитых,

По всей окрестности проворством знаменитых,

На английского доброго коня,

И – кое-что на что...» Оставивши меня,

Вы в бойкий разговор за Фигаро вступили...

И после легоньких усилий

Зоилов автора вы в пух, вы в прах разбили...

И ныне – извините – ха! ха! ха!

Не побоясь ни срама, ни греха,

Нас уверяете, что гибнете за веру!

Оставьте пошлому все это лицемеру:

Вы гибнете за ваших псов,

За вашего коня породы чистой

И кое-что за что; вы человек речистый,

Но то оставили без дальних слов.

Я к вашей кстати подоспел защите:

«Философ я, – скажите, —

Я не ханжа» – и вам свободен путь – идите».

И старец покачал седою головой:

«Тяжелый, страшный груз лег над моей душой,

Но видит, знает он, мой послух и свидетель,

Что, скверн и мерзостей бесчисленных содетель,

От бога моего и спаса и Христа

Не отступлюсь я никогда!»

И старец замолчал, и тверд его был голос,

И солнцем озлащен кудрявый белый волос,

И озлащенна борода,

Лучами облит весь. Раздался конский топот,

И вершник закричал: «В народе слышен ропот,

Немедленно к себе

Вас, доктор, просит гражданин Карье,

А для преступников настало время казни!»

– «Я посрамлен попами: без боязни

Все на смерть просятся: я, брат, останусь здесь

И выжду я, чем кончится их спесь...»



Вершник Здесь?

Здесь вас убьют, застрелят.



Жид Как эти люди мелют,

А если я хочу застрелен быть, убит?

«У всякого свой вкус», – тот молвил и летит.

«Что ж – доктор?» – вершнику Карье кричит.



Вершник Ваш доктор – доктор ваш сердит!

Или с ума сошел, или он англичанин...

Твердит: «Я, брат, останусь здесь

И посмотрю, чем кончится их спесь».



Карье Он англичанин! Ах, я в сердце ранен,

Адепт он Йорка, Питтов он шпион!

А был почти моим домашним он!


Так бормотал Карье: и гадок и смешон

Был изверга трусливый, жалкий стон;

Но вот пришел тиран в остервененье:

«Пошлю я Робеспьеру донесенье,

А пусть теперь с попами сгинет он,

Пали!» И вот, по манию злодея,

Вдруг смертью плюнула и адом батарея,

И с болью дрогла грудь трепещущей земли,

И – половины нет. «Пали!»

И молнии смертей змиями засверкали, —

Все, кроме двух, в кровавый гроб упали:

Епископ молится, и Жид еще стоит.

«Твой англичанин не убит», —

Проконсулу сказали; канонеру

Подъехать ближе он велит

И выстрел прямо в грудь направить Агасверу.

Раздался выстрел: выстрел – хоть куда!

Но только не попал в Жида;

Епископа с земли он поднял, как пророка

Илью великого, и ринул в глубь потока;

А на полете, свысока,

Казалось, длани старика,

Врозь распростертые, всех тех благословляли,

Которые сегодня за Христа

С ним вместе пострадали...

Но взоры всех стремятся на Жида, —

Прямешенько к Карье идет он, невредимый,

Но видимой тоской тягчимый.

Сошлись.



Карье Ты англичанин?



Жид Ты...дурак:

Ты разве не взглянул в мои бумаги?



Карье Куда же ты идешь так смел и полн отваги?



Жид Куда хочу.



Карье Тебя я задержу, чудак.



Жид Нет, не задержишь.



Карье Это как?



Жид Нет власти.



Карье Власти нет!



Жид Да, так.

Уж в Нант тот въехал, кто сегодня ж, муж кровавый,

Тебя в Париж отправит для расправы.


Сказал; но вдруг поник тяжелой головой

И, будто призрак, он сокрылся за горой.


ОКОНЧАТЕЛЬНЫЙ ОТРЫВОК

Вот так-то Агасвер

Переплывал моря и реки;

Прошел все земли, все страны и веки

И видел колыбель и гроб племен и вер,

Рожденье и кончину мнений.

Он длинную прошел аллею поколений

И был свидетелем холодным много раз,

Как человечества упадший с неба гений

От смрадного дыхания зараз,

От жадного ножа крамолы и смятений,

От труса и войны, грехов и заблуждений

В смертельных корчах издыхал,

Как пал ходил всемирных превращений

И все его созданья поедал,

Или ж, как он, победоносный гений,

Торжествовал могуществом ума,

И быстро таяла пред блеском света тьма.

Но наступала снова перемена,

И повторялся роковой закон:

Как некогда слова: Мемфис и Вавилон,

Так звуки: Лиссабон, Неаполь, Вена,

Москва, Афины, Рим —

С народной памятной скрижали

Один стирались за другим

И темной притчею столетий дальных стали.

Британец гордый уступил волкам

Свой белый остров, торжище вселенной;

Развалин грудой стал Париж надменный;

Вновь океан шумит и воет там,

Где полуночная Пальмира

Влекла к себе и страх, и взоры мира.

Иные стали слышны имена:

В замену старых, новые державы

Блеснули под луной одним мгновеньем славы;

Но след и их исчез, как след пустого сна,

И вот последняя настала перемена...

И вдруг среди померкнувших небес

Уж не было ни солнца, ни чудес,

И стала грязью радужная пена;

И пролетела жизнь земли, как миг:

Конца всех странствий Агасвер достиг.


Люди все почти легли

В лоно матери-земли;

Даже человека голос

Раздается редко где...

Как в забытой борозде

Иногда и в зиму колос

Уцелеет, одинок, —

Так, пойдет ли на восток,

Путь прострет ли к полуночи,

Мог не часто в оный век

Человека встретить очи

Одинокий человек.


И брани умолкли, и слышанья браней,[117]

Мечи еще целы, но нет уже дланей;

Нейдет ниоткуда кровавая рать:

Уж не за что брату на брата восстать.

Последняя вскоре зажжется денница:

Наш шар совершил свою жизнь и судьбу;

Простерлась архангела с неба десница,

И взять он готов роковую трубу...

Затрубит, – и мрачного, хладного гроба

Отверзнется с треском немая утроба;

На грозный его, повелительный зов

Застонет земля – и родит мертвецов.


И тот, кто был распят, и проклят, и поруган,

Тогда появится средь светлых облаков,

Средь сонма ангелов, своих святых рабов, —

И затрясется ад – его судом испуган.

И приближался час, когда приидет он;

Без остановки, без препон,

На шумных крыльях к неминучей цели

Земля летела; люди все редели...

И оставался наконец

Единственный из миллионов;

Не сын, не брат он, не отец:

Он пережил паденье тронов,

Наук, искусств и городов,

И видел он возобновленье

Болот и дебрей, и лесов,

Где блеск, и лоск, и развращенье

Когда-то пировали пир...

С чего? – не все ль равно? а мир

Одряхший пред своей кончиной

Весь стал пустынею единой, —

И в той пустыне заползли,

Взвились и забродили снова,

Воскреснув, первенцы земли...[118]

Их кости крыла гор основа,

И омывал безмолвный ход

Таинственных бездонных вод,

Которых глуби лот не знает,

Которых сна не возмущает

Дыханье бурь и непогод...

Но потряслись и глубь и горы,

И выступает во все поры

Пред смертию планеты пот —

И с ним чудовища,[119] – и вот

Их видят человека взоры.

Оживший мамут зашагал;

Летяг уродливое племя

Вдруг зашныряло; в то же время

Сто щуп до облаков подъял

Полип, подобье Бриарея;

Под тяжестью морского змея

Кипит и стонет гневный вал.

Здесь птеродактиль, ящер-птаха,

В тяжелом воздухе кружит;


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю