Текст книги "Сократ сибирских Афин"
Автор книги: Виктор Колупаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 50 страниц)
Глава седьмая
Мы шли по оживленной улице мимо ларьков, торгующих капустным рассолом и солеными огурцами. Карточные шулеры и “наперсточники” разбегались за полстадия до нашего приближения.
Возле Валютного скверика на ящике из-под кефира сидел Парменид и пил именно капустный рассол из трехлитровой стеклянной банки. Напротив него стоял человек лет сорока. Он был высокого роста, приятной наружности, но уж никак не красавец. Чуть поодаль прямо на траве сидел Ахиллес в полной воинской амуниции и грыз огурец. Видать, судейская коллегия нашла законный способ освободить его от рогоженного мешка. Вот он и наслаждался свободной жизнью. Вокруг него резво ползала черепаха, и эти ее действия были похожи на запланированную тренировку.
Сократ, конечно, тут же начал задушевный разговор.
– Зенон, – сказал он, – как я рад тебя видеть!
– А как я рад! – ответил человек приятной наружности, но уж никак не красавец.
Мне не нужно было быть проницательным, чтобы заметить, что он тут же положил на Каллипигу свой глаз. Да и та, похоже, с удовольствием подставила ему плечо.
– Я замечаю, Парменид, – сказал Сократ, – что наш Зенон хочет быть близок к тебе во всем, даже в сочинениях. В самом деле, он написал примерно то же, что и ты, но с помощью переделок старается ввести нас в заблуждение, будто он говорит что-то другое. Ты в своей поэме утверждаешь, что все есть Единое, и представляешь прекрасные доказательства этого. Он же отрицает существование многого и тоже приводит многочисленные и веские доказательства.
Ирония Сократа не понравилась Зенону. Ведь он явно стремился проявить свою самостоятельность и независимость от Парменида.
– Но то, что ты говоришь, – продолжил Сократ, – оказывается выше разумения нас остальных, исключая, разве что, глобального человека. Действительно, один из вас утверждает существование Единого, другой отрицает существование многого, но каждый рассуждает так, что кажется, будто он сказал не то, что другой, между тем как оба вы говорите почти одно и то же.
– Да, Сократ, – сказал Зенон, – но только ты не вполне постиг истинный смысл сочинения. Хотя ты, подобно зоркальцевским щенкам, отлично выискиваешь и выслеживаешь то, что содержится в сказанном, но прежде всего от тебя ускользает, что мое сочинение вовсе не притязает на то, о чем ты говоришь, и вовсе не пытается скрыть от людей некий великий замысел. Ты говоришь об обстоятельстве побочном. В действительности это сочинение подтверждает рассуждение Парменида против тех, кто пытается высмеять его, утверждая, что если существует Единое, то из этого утверждения следует множество смешных и противоречащих ему выводов.
– Смешного и противоречащего полно вокруг и без Парменида, – сказал Сократ.
– Итак, мое сочинение, – продолжил Зенон, – направлено против допускающих многое, возвращает им с избытком их нападки и старается показать, что при обстоятельном рассмотрении их положение “существует многое” влечет за собой еще более смешные последствия, чем признание существования Единого. Под влиянием такой страсти к спорам я в молодости и написал это сочинение, но, когда оно было написано, кто-то его у меня украл, так что мне не пришлось решать вопрос, следует ли его выпускать в свет или нет. Таким образом, от тебя ускользнуло, Сократ, что сочинение это подсказано юношеской любовью к спорам, а вовсе не честолюбием пожилого человека.
– И вовсе ты не пожилой человек, – с чувством сказала Каллипига. – Ты молод и прекрасен, как Аполлон.
– Хм, – воссиял Зенон. – Впрочем, твои соображения, Сократ, недурны.
Я припомнил, что когда-то, действительно, позаимствовал у Зенона его основополагающий труд, да так и забыл не то что прочитать, а и вернуть его. Но, надо полагать, Зенон восстановил его по памяти.
– Признаю твою первую поправку к конституции, – сказал Сократ, – и полагаю, что дело обстоит так, как ты говоришь. Но что удивительного, если кто будет доказывать, что я – единый и многий, и, желая показать множественность, скажет, что во мне различны правая и левая, передняя и задняя, а также верхняя и нижняя части, – ведь ко множественному, как мне кажется, я причастен. Желая же показать, что я един, скажет, что, будучи причастным к единому, я как человек – один среди множества. Таким образом раскрывается истинность того и другого.
Сократ немного перевел дух и мужественно продолжил:
– Итак, если кто примется доказывать тождество единого и многого, то мы скажем, что он приводит нам примеры многого и единого, но не доказывает ни того, что единое множественно, ни того, что многое едино, и в его словах нет ничего удивительного, но есть лишь то, с чем мы-все могли бы согласиться. Если же кто-то сделает то, о чем я только что говорил, то есть сначала установит раздельность и обособленность идей самих по себе, таких как множественность и единичность, покой и движение, и других в этом роде, а затем докажет, что они могут смешиваться между собой и разобщаться, вот тогда, Зенон, я буду прямо изумлен. Твои рассуждения я нахожу смело разработанными, однако, как я уже сказал, гораздо больше я изумился бы в том случае, если бы кто мог показать, что то же самое затруднение сожно обнаружить в вещах, постигаемых с помощью рассуждения.
Во время этой речи я подумал, что Парменид и Зенон будут досадовать из-за каждого замечания Сократа, однако они внимательно слушали его и часто с улыбкой переглядывались между собой, выказывая этим самым свое восхищение. Когда же Сократ кончил, порозовевший и воспрянувший духом от вкушения капустного рассола Парменид, сказал:
– Как восхищает, Сократ, твой пыл в рассуждениях! Но скажи мне: сам-то ты придерживаешься сделанного тобою различия?
– Да, – ответил Сократ.
Каллипига стояла и улыбалась. Межеумович молчал, потрясенный воскрешением Парменида, который только что, несколько минут назад, был наголову разбит диалектическим материализмом!
– Твое рвение к рассуждению, – продолжил Парменид, – будь уверен, прекрасно и божественно, но, пока ты еще не ушел навсегда из Сибирских Афин, постарайся побольше поупражняться в том, что большинство считает и называет пустословием. В противном случае истина будет от тебя ускользать.
– Бред, да причем – идеалистический! – заявил Межеумович. – Вам вбиваешь, вбиваешь в голову правильный метод, а вы все свое!
– Не покажешь ли ты нам, Парменид, одно из таких упражнений? – попросил Сократ.
– Тяжкое бремя возлагаешь ты, Сократ, на старика, – ответил Парменид. – Я чувствую себя в положении одряхлевшего коня: постаревший боец должен состязаться в беге колесниц, и он дрожит, зная по опыту, что его ждет, а поэт, сравнивая себя с ним, говорит, что и сам он на старости лет вынужден против воли выступать на поприще любви.
– Никто тебя не принуждал любить меня, Парменид, – с печалью в голосе сказала Каллипига.
– Это для сравнения, Каллипига, – сказал Парменид. – И памятуя об этом, я с великим страхом подумываю, как мне в такие годы переплыть эту ширь и глубь рассуждений. Тем более что многоумный Межеумович все равно разобьет все мои доказательства.
– И разобью! – пообещал материалистический диалектик.
– В таком случае, – сказал Сократ, – почему бы тебе, Зенон, не проделать этой работы для нас?
Зенон засмеялся и сказал:
– Я за свои доказательства беру деньги. Вернее, я спорю не деньги и выигрываю.
Каллипига тут же вынула из-за щеки отполированную драхму и показала Зенону со словами:
– Денег у нас полно!
– Попробуем пока без денег, – предложил Зенон. – А уж потом решайте сами. Я утверждаю, что движение несовместимо ни с единым Бытием, ни со множественностью материальных элементов. Но прежде нужно решить, дискретно материальное бытие или нет?
– Материя и движение едины, так же как едины партия и народ! – заявил Межеумович.
Но, похоже, Зенон решил не обращать на диалектического материалиста особого внимания.
– Если упадет одно пшеничное зерно или, чтобы вывод был нагляднее, одна десятитысячная часть зерна, будет ли слышен шум от падения? – спросил Зенон.
– Конечно, нет, – зашумели все стоящие рядом.
А зрителей и слушателей уже изрядно прибавилось.
Я догадался, что Зенон для начала счел необходимым подорвать свидетельства чувственной достоверности, на которые можно было бы сослаться.
– А если высыпать медимн зерна, будет ли шум?
– Безусловно, будет, – согласились все.
– Но как же это возможно, – притворно удивился Зенон, – ведь по законам логического мышления шум должен быть слышен в обоих случаях? Выходит, что чувственное восприятие не было истинным в одном из случаев, причем, неизвестно, в каком. Но если оно не улавливает истины в таких очевидных фактах, то как же оно может быть аргументом в философском рассуждении?
– Однако, – возразил Сократ, – показать, что чувственное восприятие совершенно ненадежный свидетель, еще не значит подойти к непосредственному решению проблемы. Несравненно важнее определить основные понятия в рассуждении: что такое множество и движение, какова природа этих понятий?
– Я согласен, – ответил Зенон. – До сих пор эта сторона вопроса не выяснялась, а лишь констатировалось существование множества и движения для физических явлений. Никто не задумывается над природой этих понятий.
– В корне неверно! – заявил Межеумович. – Отец и Основоположник еще на заре выяснил природу движения!
– И какова она? – меланхолично спросил Зенон.
– Такова! – убежденно ответил диалектик, но противника, похоже, не убедил.
– Пифагор тоже рассматривал множество как уже заданное условие в самом понятии чисел, – продолжил Зенон. – Но, чтобы решить эту проблему, необходимо выбрать соответствующий метод доказательства. Те затруднения и противоречия, к которым пришли создатели учений о множественности и изменчивости бытия, навели меня на мысль, каким путем лучше всего построить свои доказательства. Как и Парменид, я убежден, что ни одно истинное положение не может быть противоречивым. Поэтому достаточно выяснить и показать наглядно все противоречия, которые вытекают из учения о бытии как дискретном и изменчивом, чтобы дискредитировать его и одновременно подтвердить положение Парменида о едином и неизменном Бытии.
Я слышал о коварстве Зенона в спорах. Он принимал точку зрения противника, а затем приводил рассуждения к такому неразрешимому затруднению, когда нельзя согласиться с логически обоснованным выводом, ибо он явно нелеп, но нельзя с ним и не согласиться, ибо он обоснован таким образом, что, отвергая его, необходимо отвергнуть и принятое несомненное условие.
Зенон рассуждал так:
– Каков смысл понятия множества? Множество – это, несомненно, то, что имеет части и, значит, делимо. Но делимым может быть только то, что обладает величиной. Следовательно, к существующему бытию можно приложить понятие множества именно потому, что оно обладает величиной. А если оно – величина, то оно телесно. Ибо оно существует в трех измерениях. То, что не имеет величины, ни толщины, ни объема, существовать не может. Есть бытие, которое существует в трех измерениях. Но нет отдельного от него пространства, которому были бы свойственны эти три измерения. Все сущее находится где-либо. Если же пространство принадлежит к числу существующих величин, то где оно могло бы быть? Очевидно, в другом пространстве, другое в третьем и так далее.
– Да, – согласился Сократ, совсем недавно разбиравшийся в этой проблеме вместе со славным Агатием. – При таком подходе придется бесконечно указывать пространство пространства и поэтому никогда не удастся получить ответ, где находится место.
– Значит, – сказал Зенон, – неправомерно вообще утверждение о существовании места пространства, протяженности отдельно от бытия. Само бытие протяженно и протяженно именно таким образом, что если исчезнет протяженность, исчезнет и бытие.
– Похоже, что так, – согласился Сократ.
– Вернемся тогда к понятию множества, – предложил Зенон. – Чтобы дать исчерпывающее определение множества, надо указать такие его части, которые были бы уже неделимы. Иначе каждая часть, будучи делимой, снова станет множеством и придется определять уже ее части, а если те, в свою очередь, будут делимы, то определять их новые множества, и так бесконечно. Поэтому необходимо признать конечные, неделимые части множества – его единицы. Далее, необходимо существование многих единиц, из которых составилось множество. А это значит, что единицы множества отграничены, существуют отдельно друг от друга. Иначе они представляли бы сплошную массу, и тогда не было бы ни единиц, ни множества. Множество же есть совокупность единиц.
Такое определение множества, как совокупности единиц, далее неделимых показалось мне вполне логичным и очевидным. И все другие согласились с Зеноном.
– Однако, если согласиться с этим, то следует признать, что множество противоречиво, – неожиданно заявил Зенон, – что оно одновременно имеет величину и не имеет, что величина эта и конечна и бесконечна.
– Как так?! – удивились все, кроме Парменида, естественно.
– Если сущее множественно, то оно должно быть малым и большим: настолько малым, чтобы вовсе не иметь величины, и настолько большим, чтобы быть бесконечным. Если существует многое, то одно и то же будет ограниченным и беспредельным.
– Ничего не понимаем, – растерянно сказали все, кроме Парменида, конечно, да еще Каллипиги, которая, кажется, хотела сделать какое-то важное заявление.
– Если единица неделима, это значит, она не имеет величины, она есть то, от прибавления чего вещь не увеличивается и при отнятии не уменьшается. Тогда и единица никоим образом не может увеличить. Но если единица не имеет величины, то и множество как совокупность единиц не имеет величины. Более того, оно вообще не существует, ибо то, что не имеет величины, существовать не может.
– Вот и Георг Кантор…, – начала было Каллипига, но ее хором перебили.
– А что, если основываться на понимании единиц множества как существующих раздельно? – спросили все.
Парменид-то, разумеется, молчал, лишь ехидно улыбался, да попивал капустный рассол.
– Если единицы отделены друг от друга, без чего нет и самого множества, – сказал Зенон, – то существует нечто, разделяющее их. Перед любой вещью всегда должно находиться что-нибудь вследствие бесконечной делимости. Но, в свою очередь, между единицей и этим разделяющим тоже имеется свое разделяющее. И между последним разделяющим и единицей будет свое разделяющее. И к лежащей перед ней вещи применимо опять то же самое рассуждение. Итак, то самое, что было сказано однажды, можно повторять до бесконечности. Ибо ни одна такая вещь не будет последней и никогда не будет вещи, у которой не было бы вышеуказанного отношения к другой вещи. Таким образом, если множество существует, то оно бесконечно.
– С ума можно сойти, – в ужасе сказали все, исключая Парменида.
А Каллипига снова завелась:
– Когда Георг Кантор в своей теории множеств…
Неужели и этот сидел у нее на коленях, тоскливо подумал я.
– И сколько у тебя, Зенон, еще таких доказательств? – спросил Сократ.
– Тридцать восемь, – с бесконечной точностью ответил тот.
Все призадумались. Парменид-то, впрочем, о капустном рассоле. Задумался и я. Не трудно было заметить, что противоречивость множества устанавливалась в аргументах Зенона как следствие противоречивости составляющих единиц. Что такое единица в понимании Зенона? С одной стороны, это неделимая часть множества, с другой – это то, что существует обособленно и своим существованием определяет существование множества. Но эти понятия несовместимы. Если единица неделима, она не имеет величины, если она существует как обособленное, она имеет величину! Поэтому Зенону и удается обосновать противоположности тезиса и антитезиса в своих антиномиях. Но в том и в другом случае разрушается само представление о единице. Не имея величины, она вообще не может существовать. Если же она имеет величину, то она может быть делима, но поэтому уже не является единицей. Следовательно, понятие единицы множества как существующей, но неделимой – предположение не только противоречивое, но и внутренне невозможное.
Не потому ли Пифагор не считал Единицу числом?
Что ж… Зенон действительно доказал, что понятие множества противоречиво, что понятие составляющих его единиц тоже противоречиво. Но достаточно ли этого вывода, даже хорошо обоснованного, чтобы показать несостоятельность учений о множественности самого бытия? Можно ли отрицать существование многого только на том основании, что его понятие противоречиво? Будет ли такое отрицание убедительным? Вот о чем я, оказывается, мучительно думал.
– Когда Георг Кантор в своей теории множеств докопался до пустого множества и множества всех множеств, то сошел с ума, – все-таки довела свою мысль до высказывания Каллипига.
Следовательно, Кантор не сидел у нее на коленях, решил я. Видимо, чокнулся раньше. Это меня немного успокоило.
Глава восьмая
– Движение невозможно, – сказал Зенон. – Ибо до того, как движущееся тело достигнет конечной цели своего пути, оно должно преодолеть половину расстояния, и так далее до бесконечности.
Тут все раскрыли рты, соображая, что бы это значило.
Задумался и я. Утверждение Зенона означало, что движение предполагает сумму бесконечного числа элементов. Этот парадокс являл собою некую логическую трудность, состоящую в том, что в качестве условия решения задачи – достижения некоторой точки – выдвигается предварительное решение другой задачи, в точности подобной первой. Таким образом, число предварительных решений бесконечно.
– Мне кажется, – сказал Сократ, – что герой твоей апории “Дихотомия”, то есть деления на два, не сдвинется с места потому, что он устрашен неразрешимостью бесконечной регрессии.
– Пусть так, – легко согласился Зенон.
– Итак, – размышлял Сократ, – исходный отрезок, ну, хотя бы тот, что располагается между киоском с капустным рассолом и пьющим этот рассол Парменидом, состоит из бесконечно большого числа частей. Тогда можно предполагать две возможности. Первая – каждая из частей, полученных путем такого деления, обладает некоторым, пусть и ничтожно малым протяжением. Так как этих частей бесконечно много, то их общая сумма должна составить отрезок бесконечной длины. Вторая возможность – каждая из частей непротяженна, то есть ее длина равна нулю. Но сколько бы не было нулей, их сумма не может дать ничего, кроме нуля. Следовательно, общая длина отрезка, являющаяся суммой всех этих непротяженных частей, должна быть равна нулю. То есть и в том и в другом случае мы приходим к противоречию с исходным положением.
– С тобой приятно беседовать, Сократ, – сказал Зенон.
А Парменид, как бы опровергая и своего ученика Зенона и Сократа, бодро затопал сандалиями, пройдя расстояние до киоска в конечное и довольно короткое время, заказал там еще одну банку так полюбившегося ему напитка и возвратился к ящику из-под кефира. И даже сел на него!
– Философия Митрофановской школы, – заявил Межеумович, – является катастрофическим отступлением от материализма! Надо же! Бытие едино и неподвижно! Вот этот самый тезис Парменида и Зенона и является исходным пунктом идеалистической метафизики!
Я попытался представить пространство Зенона, состоящее из бесконечного количества непротяженных точек и, действительно, не смог сдвинуться с места. Сколько бы я не покрывал бесконечную череду нулей, их сумма все равно оставалось равной одному нулю.
Тогда я заметил, что мое представление о пространстве Зенона начало как-то странно трансформировать мир. Предметы приближались ко мне, теснили меня со всех сторон.
– Кажись, пространство делимо не так, как делимы предметы, – сказал Сократ. – Мы можем распилить пополам бревно, но не можем распилить пополам пространство.
Я заметил, что уже не только расстояния между предметами, но и сами предметы становятся равными нулю. И это меня даже испугало. Я готов был слиться в нуль с Каллипигой. Но не с Межеумовичем же!
– Зенон, – вступился за материализм Межеумович, – показал невозможность движения потому, что представил пространство как бесконечно делимое, как прерывное. В действительности же дана непрерывность пространства, как непрерывность поступательного и вращательного движения к коммунизму. Если мы мыслим бесконечное множество точек в каком-нибудь отрезке, то это не значит, что бесконечное множество есть в действительности, точно так же, как если мы мыслим наступление всеобщего, равного и тайного счастья трудового народа завтра, то оно именно завтра и наступит. Оно может и никогда не наступить. Это значит лишь, что мы можем представить себе любое количество точек и любое количество этого самого счастья. Если в отрезке, например, миллион точек, но потребуется, в целях победы коммунизма, найти место еще для одной, то мы непременно найдем место и для нее, если для этого и потребуется уничтожить все остальные точки.
Еще немного и я понял бы, как разрешить апорию Зенона, но существование в одной точке пространства, не имеющей размеров, с Межеумовичем мне почему-то было невыносимо и вовсе не потому, что он был обширнее меня. И тогда я плюнул на все свои теоретические изыскания и восстановил мир из нуля. И правильно сделал! Все они поеживались, отряхивались, облегченно вздыхали, словно только что выпали из битком набитого автобуса. У Парменида даже банка с рассолом раскололась. Лишь Межеумович вещал все далее и далее и все глубже и глубже:
– Нельзя ограничивать свои безумные желания, – заявил Межеумович. – Отмечая, еще на Заре, диалектическую природу движения, Отец и он же Основоположник писал: “Движение есть единство непрерывности времени и пространства и прерывности времени и пространства. Движение есть противоречие, есть единство противоречий”.
– Так как же, все-таки, разрешить это противоречие? – нехорошо поинтересовался Зенон.
– А никак! – пояснил Межеумович. – Необходимо признать движение абсолютным свойством материи. И точка! Движущееся тело побуждаемо, в собственном смысле слова, движением.
Межеумович с победным видом осмотрел всех присутствующих.
– Постой, постой, милый мой! – сказал Сократ. – Зенон ведь не говорит, что движение невозможно. Он утверждает, что, если пространство делимо до бесконечности, то именно в этом случае движение невозможно. Ты же, храбрый Межеумович, говоришь совсем о другом.
– Верно, что пройденный путь, по существу, делим до бесконечности, – снисходительно согласился диалектический материалист, – но трудности, о которых говорит Зенон, возникают только тогда, когда движущееся тело, так сказать, пересчитывает точки или последовательности положения. Но в строгом, партийном смысле оно этого не делает. Мы просто их проходим с высоко поднятой головой и, поплевывая на них свысока, предоставляя, следовательно, тебе с Зеноном заботу подразделять путь, пройденный нами на пути к коммунизму, на сколько угодно частей.
– Тогда спорим на драхму, – сказал Зенон, – что самое медленное во время бега не будет настигнуто самым быстрым. Ибо то, которое преследует, должно сначала придти туда, откуда отправилось преследуемое им, так что более медленное всегда должно быть несколько впереди. Если быстроногий Ахиллес будет догонять черепаху и должен будет пробежать каждое место, которое прошла черепаха, то он не сможет ее настичь.
Тут все обратили внимание на спящего прямо на траве Ахиллеса и упорно тренирующуюся черепаху. Мне, конечно, стало жаль Ахиллеса. Я хорошо знал его заносчивость и непомерное честолюбие.
Бегуна, хоть и с трудом, но растолкали. Выглядел он вялым и заспанным, так что никто сначала не хотел делать на него ставку.
А я задумался над тем, в чем же состоит очередное затруднение, предложенное Зеноном? Ясно, что оно возникает вследствие заданного между состязающимися расстояния. Ахиллес должен пройти то расстояние, которое отделяет его от черепахи, когда он начал преследование. Чтобы преодолеть его, он затратит некоторое время. А за это время черепаха обязательно продвинется вперед и между ними образуется новое, уже уменьшенное расстояние. Ахиллес должен пройти и это расстояние и потратить на него время. Но черепаха опять за это время успеет продвинуться, и возникнет новое, еще более уменьшившееся, но разделяющее их, расстояние. И это условие будет повторяться бесконечно!
Я понял, что здесь с помощью остроумного приема Зенон хочет показать, что при бесконечной делимости времени, самое быстрое, догоняя самое медленное, затрачивает на преодоление заданных между ними расстояний время, бесконечно сокращающееся, но никогда не исчезающее. В остальном принципы построения “Ахиллеса” были сходны с “Дихотомией”. Суть апории, как и там, составляло положение – можно ли бесконечным уменьшением времени исчерпать его? Может ли исчезнуть длительность времени? Если может, то Ахиллес не догонит черепаху, поскольку исчезнет время, перестанет двигаться и Ахиллес, и черепаха.
Таким образом, из содержания апории, действительно, следовал вывод: понятие движения несовместимо с вечностью Бытия!
Первым моим естественным побуждением было найти ошибки в ходе логического рассуждения, настолько сами предложенные условия казались мне несомненными.
Однако при согласии с самими условиями, нельзя было не согласиться и с выводами. Построение умозаключения Зенона являлось безукоризненным.
Пока я таким образом размышлял, они тут спорили, принимать им пари Зенона или не принимать. Межеумович изъявил твердое желание выиграть драхму у Зенона, но ставить свою на кон отказывался, ссылаясь на то, что дела у его жены Даздрапермы в “Высоконравственном блудилище” идут ни шатко, ни валко, и денег у него на карманные расходы нет. Каллипига тут же предложила ему выигранную мною в “наперстки” драхму. И мне показалось: она втайне надеялась, что Межеумович проиграет ее. Не о выигрыше, оказывается, беспокоилась она, а о приятном внешностью Зеноне.
Основывая свои действия исключительно на сострадании к Каллипиге, диалектический материалист принял-таки слюнявую драхму и хватанул ею о кон, так что драхма Зенона аж перевернулась вверх третьей своей стороной. Тут стали расставлять соревнующихся. Ахиллес принял позу бегуна на старте, причем свою военную амуницию он при этом не снял. Черепаху отнесли на некоторое расстояние. Сократ взмахом руки открыл состязание. Ахиллес рванулся вперед, гремя доспехами, а черепаха меланхолически поползла куда-то вбок.
– Ага! – закричал Межеумович. – Значит, движение уже началось! А если оно началось, то прохождение половины пути уже не составит для нас с Ахиллесом проблемы. Возможность движения признана! И Ахиллес, и черепаха уже переходят из одной точки в другую!
Ахиллес бежал, черепаха ползла, но первый еще не догнал вторую.
– По моему мнению, – беззаботно и празднично размышлял вслух Межеумович, – приписываемая аргументам трудность является кажущейся и коренится в изначально неверной постановке проблемы. И она возрождается с каждой очередной бесплодной попыткой подменить наше непрерывное шествие к Светлому Будущему непосредственной, прямой интуицией Царствия Божия, Господи прости! И не надо удивляться тому, что желание реконструировать наше движение, отправляясь от изменения позиции и пространственных положений, иначе говоря, попытка ухватить движение за хвост посредством рыночных отношений неизбежно приводит к неудаче. Движение является единым и неделимым, как и вся Сибирская Эллада! Движение – это некое внутреннее состояние того же самого движения, выявляемое нами в каждом движущемся женском теле. Обычным следствием этого является изменение места. В этом плане достаточно подумать о таком интимном, непосредственном и внутреннем феномене, как движение некоего члена нашего тела в другом теле.
Тут он неожиданно увидел прекрасную Каллипигу, озарился дополнительным внутренним светом, но с мысли не сбился.
– И что мы видим?! Все трудности исчезли как бы сами собой, так как на деле они были воображаемыми!
Расстояние между Ахиллесом и черепахой существенно сократилось. Я мысленно прикинул, в какой точке он схватит ее за хвост. И вдруг увидел впереди молчаливую толпу грозного вида ребят, надвигающуюся на нас. Это были шулера, олигархи, банкиры, “наперсточники”, устроители беспроигрышных лотерей и прочие, и прочие. Та молчаливость и решительность, с которой они хмурили брови и высокие лбы, тотчас же сообщили мне, что ребята шутить не намерены. Видать, выигранная мною драхма и неудачи в “очко” и покер заставили их объединиться и примерно наказать меня, а заодно и всю нашу компанию.
Я оглянулся, разыскивая пути к отступлению. Но и с сзади на нас надвигалась не менее решительная толпа, ведомая славным Агатием. Этот-то был зол на Сократа и Каллипигу, но не прочь был проучить и всех, находящихся рядом с ними.
А с боков высились здания без проходных дворов.
Что же делать? – подумал я.
– Апории Зенона, – бесхитростные уловки и жалкие софизмы! – заявил Межеумович.
Он еще не чувствовал опасности.
– Возможно, что человечество вообще никогда не опровергнет Зенона, – сказал Сократ.
И этот думал только о философии, а не о своей безопасности.
– Бить будут, – внезапно осознал тяжесть ситуации Межеумович. – И заорал: – Я свой, я материалист!
– Ага, – согласился Сократ.
– Пусть только попробуют, – засмеялась Каллипига.
Ахиллес все еще бегал, черепаха ползала, опасность надвигалась на нас, причем, с двух сторон.
И тогда я внезапно понял суть апории Зенона! Нет, не догнать ему черепаху!
Движение Ахиллеса, черепахи, славного Агатия и кидал странно изменились. Нет, они не замедлили своего движения, пожалуй, даже ускорили его, за исключением черепахи, разумеется. Та уже и так выжала из себя наимаксимальнейшую скорость. Так вот, все остальные двигались ничуть не медленнее, чем прежде, но расстояние между черепахой и Ахиллесом и между нами и двумя группами нападающих не уменьшалось. Постепенно удивление охватило всех. Одних – радостно, других – раздраженно. Ахиллес уже бросил щит и лук с колчаном, нападавшие бежали изо всех сил. А я взял, да еще и усугубил ситуацию. Чем быстрее кто бежал, тем дальше оказывался от цели. Ахиллес от унижения уже и материться начал. Черепаха вообще остановилась и преспокойно начала щипать траву. Славный Агатий со своими уже маячил где-то на горизонте, а шулера и кидалы вообще скрылись вдали.
Межеумович расслабленно молчал, хотя от материализма не отрекался. Зенон взирал на меня с удивлением.
– До такой апории и я не додумался, – сказал он.
– А мог бы, – ответил я.
– Ну и ловкач ты, глобальный человек, – сказал Сократ.
– А кто выиграл-то? – поинтересовалась Каллипига.
– Похоже, Зенон, – сказал Сократ, – правда, с помощью глобального человека. Придется, видать, делить драхму между ними пополам.