Текст книги "Сократ сибирских Афин"
Автор книги: Виктор Колупаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 50 страниц)
Глава шестая
Тут за воротами дома послышались оживленные голоса, стук палки в дверь. Каллипига сделала знак служанкам, и вот во дворик уже вваливается толпа гостей. Двое из них были помоложе. Остальные – старики, правда, еще весьма крепкие.
Я чувствовал, что начинаю что-то припоминать. Названия одежды, по крайней мере, я уже знал. Знал, что сам я в старотайгинских джинсах и клетчатой ковбойке. Шапку и мокрые кожаные перчатки служанки, наверное, унесли просушивать. Были ли на мне в эту метель пальто или полушубок, я не знал. А гости – кто в простом подпоясанном хитоне, едва доходившем до колен, кто в гиматии – длинном куске ткани, переброшенном через левое плечо на спину, проходившем под правой рукой и опять закинутом на левое плечо так, что конец его свисал на спину. А один так был в темно-сером варварском костюме и синтетической рубашке, правда, без галстука. Служанки начали снимать с гостей обувь, мыть и душить ноги.
Все гости были бородаты, кто с короткой, как у Сократа, а кто и с длинной бородой. Лишь тот, что в варварском костюме, был чисто выбрит.
Видимо, все тут друг друга отлично знали. На меня внимания не обращали, да я и рад был этому.
Я стоял в сторонке, смотрел, как им моют и вытирают ноги. и слушал. А они то обращались с каким-нибудь вопросом к Каллипиге или Сократу, то продолжали начавшийся, видно, еще за воротами разговор.
– Ты, Периандр, – сказал один из них, благообразный старик, седой, но еще крепкий, – писал мне, что против тебя есть много злоумышленников. Не медли же, если хочешь от них отделаться. Ведь злоумыслить против тебя может самый негаданный человек, потому что, подстерегши миг твоего невнимания, он заслужил бы благодарность всего города. Самое лучшее для тебя – отречься, чтобы не осталось причин для страха. Но если уж быть тираном во что бы то ни стало, то позаботься, чтобы чужеземное войско при тебе было сильнее, чем гражданское. Тогда никто тебе не будет страшен, и никого не понадобится изгонять.
– Долой тиранию! – заявил тот, что был в варварском костюме.
– Ты прав, Солон, – не обращая внимания на вопившего, ответил худой, высокий, с всклоченной бородой старик. – Кто хочет править спокойно, пусть охраняет себя не пушками и автоматами, а всеобщей любовью.
– Почему же ты тогда остаешься тираном? – спросил Солон.
– Потому что опасно и отречение, опасно и низложение.
– Большинство всегда право! – вновь заявил тот, что был в варварском костюме.
– Большинство – зло, – спокойно воспротивился этому заявлению третий старик, лысый, кругленький, крепенький.
– Отчего это? – взвился мудрец в варварском костюме. – Я давно наблюдаю за идеологией, которую ты исповедуешь. Не нравится мне она. Вот что такое, по-твоему, например, благочестие?
Старик промолчал.
– Почему же ты молчишь и ничего не отвечаешь мне?
– Потому что, Межеумович, ты спрашиваешь не о своем деле.
– Все вы так! – взревел мудрец Межеумович. – Так вашу, перетак и растак! И еще раз через колено!
– Не злословь ни о друге, ни о враге, – посоветовал ему четвертый гость, средних лет, черноволосый, могучего телосложения. – А в благочестии упражняйся.
– От такого слышу! – завелся Межеумович. – Не тебе меня учить, Питтак. Ты даже землей своей не смог распорядиться! В коллективное хозяйство не отдал, а посвятил ее каким-то таким, растаким богам! Да еще заявил, что “половина – больше целого” Ха-ха! Знаю я вас, мудрецов! Так и норовите чего-нибудь хапнуть!
– Лучше простить, чем мстить, – сказал Питтак, поразив меня своей мудростью. На вид-то ведь был еще совсем молод. Впрочем, и Межеумович был его годов.
Тут пятый гость, загорелый, кудрявоволосый, с веселыми глазами, постоянно улыбающийся, как я успел заметить, и с уже чистыми сухими ногами, принял нарочитую позу оратора и продекламировал:
– Многая речь на устах – еще не залог разуменья.
Мудрость единую знай, единого блага ищи.
Только этим ты и свяжешь прозднословцев языки.
– И то верно, Фалес, – поддержала его Каллипига. – Располагайтесь, дорогие гости, кто где хочет или кому где удобно.
Началось рассредоточение или, скорее, наоборот, сосредоточение гостей по лежакам. Занятие это, видимо, было чрезвычайно важным, потому что вызвало важные теоретические рассуждения. Тот из гостей, что был в варварском костюме, пиджаке и штанах, сказал:
– Товарищи! В деле устройства пира нельзя достигнуть чего-либо благоутешного и достойного свободных людей, не сообщив ему упорядоченности. Отсюда понятно, что смешно было бы, если бы мы, возложив на поваров и застольных служителей всю заботу о том, что подать на первое блюдо, что на второе, что на закуску, и даже, Господи несуществующий!, заботу о благовониях, о венках, о кифаристке и гимнастке, о надлежащем порядке для всего этого, стали бы угощать приглашенных, разместив их в случайном порядке, без внимания к их возрасту, общественному и партийному положению и другим подобным обстоятельствам. Необходимо установить пристойный чин, который воздаст почет старшему, в уважении к нему воспитает младшего, а для самого учредителя пира будет упражнением в чувстве и в понимании приличия. Ведь представляется же более почетному особое место в президиуме, когда на партийном собрании приходится сидеть или стоять: почему же лишать его этого преимущества при возлежании за обеденными столами. Да и здравицу угощающий произнесет прежде за полномочного представителя Самого Передового в мире учения, чем за других. Нельзя, значит, пренебрегать этим различием и в назначении угощаемых мест за столами, чтобы не превратить симпосий с самого начала в какой-то, как говорится, бардак.
– Милейший исторический и диалектический материалист, дорогой Межеумович, славный своими лекциями, которые даже сам Платон посещал с удовольствием и пользой для себя! Что ты хочешь сказать? – спросила Каллипига.
– Что хотел, то и сказал, – вдруг озлился исторический и диалектический материалист. – Знаю я вас! Мои заслуги вы ни во что не ставите. И придется мне возлежать на самом неудобном и непочетном месте.
– Так выбирай себе место самое почетное и удобное, – предложила Каллипига. – Другие, я думаю, не обидятся.
Межеумович подозрительно огляделся и вдруг заявил:
– Нет, вокруг пальца вам меня не обвести. Я займу место, а почетным-то окажется совсем другое. Ты уж сама, Каллипига, приладь меня к какой-нибудь полке.
– А я отказываюсь выступать судьей стольких близких мне людей, притом не в денежном деле, а в вопросе об их личном достоинстве, как будто я пригласила к себе не из дружеских чувств, а чтобы досадить кому-либо.
– Ты же хозяйка! Давай раскладывай по полкам!
– Милый Межеумович! Однажды некий однорукий Мигель де Сервантес Сааведра, с которым я была хорошо знакома, описал аналогичный случай. Пригласил хозяин гостя, стали рассаживаться за стол…
– Как они только ели, сидя за столом, – удивился Сократ.
– … а гость и заладил: пусть, дескать, на почетное место садится хозяин, а хозяин заладил: пусть туда садится гость, у него, мол, в доме все должно быть, как он прикажет. Однако же гость хотел блеснуть своей вежливостью и благовоспитанностью и не соглашался с хозяином. Наконец хозяин рассердился, схватил гостя за плечи, насильно усадил его и сказал: “Да садись же ты, дубина! Куда бы я ни сел, мое место все будет почетнее твоего”.
– Это я-то – дубина?! – возмутился Межеумович.
– Да нет, – успокоила его Каллипига. – Это гость того хозяина оказался дубиной.
– То-то же! – возликовал диалектик.
– Если же во всем прочем мы будем соблюдать равенство между пирующими, – сказала Каллипига, -то почему нам не начать с того, что я предложу приглашенных попросту, без чванства, выбрать себе любое место: пусть каждый уже в дверях сразу увидит, что пришел на демократический обед, что здесь нет никакого места для избранных.
– Демократия – это идеалистическая выдумка, между прочим, – важно заметил Межеумович. – Так, где то самое достойное место, которое я должен занять?
Присутствующие, надо заметить, вяло реагировали на эти диалектические рассуждения, больше уделяя внимания венкам из цветов, сельдерея и укропа, прилаживая их и так и эдак, то лихо сдвигая на затылок, то легкомысленно опуская на самый лоб. Но вот знак был подан, и гости начали занимать места. Некоторую сутолоку внес именно сам диалектический и исторический материалист. Сначала он занял самое высокое место среднего ряда. Но оно его чем-то не устроило, и он стремительно бросился на соседнее, еще никем не занятое. Но и на нем что-то было не так. Межеумович устремился к третьему, а то уже оказалось занятым. Триклиний, на нижнее ложе которого меня старательно уронили, заняли Каллипига и Сократ. Сократ выше, Каллипига – посредине. Каллипига успела слегка дотронуться до моей головы, как снова раздался вопль Межеумовича.
– Как меня обидела Каллипига! Она не позволила мне уехать, силой принудив остаться на пир, а когда я пришел, то отвела мне такое непочетное ложе, что и Фалес, и Питтак, и все-все остальные оказались выше меня! Не иначе, как она хочет опозорить и принизить в моем лице пославшее меня материалистическое, да еще и диалектическое общество “Запредельное знание”, выказав такое высокомерие.
– Что же, – сказал один из философов, – ты боишься, что будешь ярким или тусклым оттого, на каком окажешься месте? Неужели ты дурней, чем тот пердячинец, которого хороначальник поставил в хоре с самого краю, а он сказал: “Молодец, что придумал, как и это место сделать почетным!”
– Все это слова, Фалес! – вскричал Межеумович, бегая перед триклинием. – А на деле-то и вы, философы, гоняетесь за почетом: сам видел!
– Ладно, устроим, – сказал философ. – И где же это наш гость погнушался занять свое ложе?
Ему показали, и старец тотчас же, хотя и с кряхтением, сполз со своего ложа и возлег на свободное.
– Да я бы и заплатить готов за то, чтобы разделить мой стол с Питтаком! – сказал он.
Исторический и диалектический материалист снова, было, заволновался, но, видно, понял, что достойного его славы ложа здесь все равно не сыскать, и на время успокоился.
– Человек разумный, – сказал Сократ, – идет на пир не с тем, чтобы до краев наполнить себя, как пустой сосуд, а с тем, чтобы и пошутить, и посерьезничать, и поговорить, и послушать, что у кого, кстати, придет на язык, лишь бы оно было и другим приятно. Ведь и кушанье дурное можно отстранить, и от вина невкусного можно перейти на воду. Но если застольник попадется грубый, неучтивый и тоску нагоняющий, то он портит и губит всякое удовольствие и от еды, и от питья, и от музыки, и от разговоров. От такой докуки и рвотой не отделаешься, и у некоторых эта обида на соседей остается в душе на всю жизнь, словно похмелье от застольного тщеславия и раздражения.
– Вот тут я с тобой согласен, Сократ, – сказал Межеумович, видимо, несколько размякнув несуществующей душой.
Великий диалектик немного покатался на своем ложе с боку на бок, изловчившись извлечь при этом из внутренних карманов сотовый телефон и записную книжку, нажал на аппарате всего одну, но, видать, самую главную кнопку, поднес его к уху и восторженно спросил:
– Алле! Славный Агатий?… Докладаю. Я на симпосии у Каллипиги… Мудрецов тут пруд пруди… Только тупые все… Ага. Фалес из Старотайгинска, сын Эксамия и Клеобулины, хотя ходят слухи, что он на самом деле еврей. Солон с острова Боярского, сын Эксекестида… мать всеобщей истории неизвестна. Питтак из Новоэллинска, сын Гиррадия… мать в документах не значится. Кстати, низложил зоркальцевского тирана Меланхра. Биант из Семилужков, сын Тевтама. В графе “мать” – прочерк. Периандр, митрофановец из Гераклова рода, сын Кипсела. Мать?… Видать, у них и матерей-то не было… Еще Сократ из Сибирских Афин, сын Софрониска и повивальной бабки Фенарете… Тот самый, что цикуту чашками пьет… Ага… Пока все… Может, и еще кто подойдет позже… Уж я выведаю все, выведаю…
Странно, но никто из присутствующих и ухом не повел, что Межеумович хочет здесь что-то выведать. Выведать ведь можно то, что скрывают. Или им скрывать было нечего?
Меня он, естественно, не упомянул. Я ведь не принадлежал к роду мудрецов. Более того, даже заявление о приеме в мудрецы не собирался подавать, ни сейчас, ни в отдаленном прошлом или будущем.
К каждому ложу поставили уже накрытые маленькие низенькие столики. Кушанья были разрезаны на кусочки, так как пищу брали руками, вытирая их затем мякишем хлеба. Щей, впрочем, которые так вкусно пахли в небольшой кухоньке, через которую мы с Сократом проходили, так и не подали. Вначале ели рыбу и птицу с приправами из зелени, уксуса и оливкового масла, затем сыр и мясо.
– Каллипига, – сказал один из мудрецов, – ты превзошла своим угощением знаменитые пиры Тримальхиона!
– И вовсе нет, Биант, – ответила женщина, возлежащая за моей спиной, – если ты имеешь в виду обилие и продуманность угощения, и да – если ты хочешь сказать, что это нехитрое угощение от души.
– Очевидно ведь, что за высшим и лучшим из благ ближе всего следует довольство скромнейшей пищей, – сказал мудрец Солон, не чуравшийся, однако, закусок, – ибо высшее из благ по справедливости слывет в том, чтобы вовсе в пище не нуждаться.
– Как материалист, исторический, да к тому же и диалектический, никак не могу согласиться! – Тут же откликнулся Межеумович. – А здесь, перед этими столами, особенно пагубно отвергать пищу: ибо, что такое стол, как не алтарь богов, в переносном смысле, разумеется, пекущихся о дружестве и гостеприимстве? Как Фалес говорил на одном из симпосиев, что с исчезновением Земли пришло бы в смешение все мироздание, так и в доме: вместе с пищею отмениться и очажный огонь, и самый очаг, и чаши, и угощение и странноприимство, и все, что есть меж людьми общительного и человеколюбивого, а проще сказать – вся жизнь, если только жизнь есть последовательность человеческих дел, большая часть которых имеет предметом добывание и приготовление пищи.
Кто старательно, а кто и нехотя жевал, но все слушали мудреца внимательно.
– Беда наступит и для землепашества, товарищи, – заявил Межеумович, – оно заглохнет, и земля останется невозделанной и неухоженной, и от праздности зарастет бесплодными порослями и размоется разливами; а вместе с этим погибнут и все искусства, науки и ремесла, для которых пища была и есть побуждением, предметом и основою, и которое без нее обратится в ничто. Само почитание вождей, и оно иссякнет: меньше будет от людей чести Отцу родному, еще меньше его Соратникам и Продолжателям, которые одни только и заботятся по-настоящему о хлебе насущном. И самому Зачинателю дела будут ли от нас начатки, будут ли возлияния, будут ли массовые заклания в тюрьмах и концлагерях, если никакие указания его не будут нам надобны? Вот какие кроются во всем этом перевороты и смуты. Неразумен тот, ох и неразумен!, кто всецело предан всяческим наслаждениям; но совершенно бесчувственен тот, кто избегает их всех и каждого.
Тут все молча согласились.
– Пусть же располагает душа, которой, кстати, нет, как доказала передовая наука и философия, своими высшими ей присущими наслаждениями; но для тела нет наслаждения законней, чем от пищи, ибо варится оно на глазах у людей в столовых самообслуживания, и предаются ему сообща среди собраний и заседаний, а не так, как любовным утехам, в ночном глубоком мраке. И как приверженность к похоти, с которой мы, материалисты-диалектики, боремся, кстати, всеми правдами и неправдами, почитается бесстыдством и звероподобием, ибо мы относимся к женщине только по-товарищески, так и неприверженность к жратве есть бессовестность и извращение. Бытие, как сказал наш всеобщий и незабвенный Отец и Основатель, определяет сознание!
– Битие определяет сознание, – поправил его Периандр.
– Не битие, а питие, – не согласился Питтак.
– Ты еще упустил, исторический Межеумович, что, отвергая пищу, мы отвергаем и сон, – сказал Сократ. – А без сна нет и сновидений, а без них мы лишаемся стариннейшего гадания о прошлом.
– А вот это опиум! – вскричал диалектический материалист. – Одностороннею станет тогда жизнь, и без пользы будет тело облекать несуществующую душу: ведь больше всего и главнее всего в нем те части, которые служат питанию, – зубы, язык, желудок и печень, – все небездеятельны и не предназначены ни для чего иного. Стало быть, если в пище нет нужды, то и в теле нет нужды, а это значит, что и в самом себе нет нужды, потому что не бывает человека без тела. Таково наше заступничество в пользу ненасытной утробы. Если же кто другой, например, Солон, хочет высказаться против, то послушаем его.
Тут я понял, что надеяться на щи из квашеной капусты со свиными хрящиками больше не стоит.
– Конечно! – сказал Солон. – Именно внутренности – скверна нашего тела, подлинный его тартар, подобно Аидову, полный страшными истоками, огненными ветрами и трупами.
Здесь я окончательно понял, что щей вовсе и не хочу, вообще не хочу есть. Да и другие заметно замедлили свою деятельность, а некоторые так и с самого начала едва валяли кусочки во рту.
А Солон, меж тем, продолжал:
– Кому бог не дал способности выжить без вреда для других, тому он в самую природу его заложил начало неправедности. Так не лучше ли, друзья мои, в том числе и прославленные материалисты, исторгая из себя неправедность, исторгнуть и желудок, и печень, и вообще все внутренности? Ведь они нам не дают ни чувства прекрасного, ни побуждения к прекрасному, а похожи разве что на кухонную, мельничную и тому подобную утварь – ножи, котлы, жернова, квашни, очаги, колодезные лопаты. Без труда можно видеть, как у многих душа в теле заточена, словно на мельнице, и только и знает, что бродит вокруг съестной потребы. Так и мы сами только что не видели и не слышали друг друга, а каждый горбился, как раб, перед потребностями в пище. Но теперь столы отодвинуты, мы свободны, и ты видишь: на головах у нас венки, мы ведем беседу, никуда не торопимся и поистине наслаждаемся друг другом, а все потому, что избавились от нужды в пище. Скажи, если бы это нынешнее наше состояние могло продлиться без помех всю жизнь, разве мы не обрадовались бы этому досугу быть друг с другом, не думая о бедности, не ведая богатства?
– Именно, именно! – старательно работая челюстями, тем не менее, умудрился воскликнуть Межеумович, но больше речи Солона не перебивал.
Тут служанки внесли лохани для мытья рук. Столы с объедками пищи были вынесены, и вместо них появились другие столь же изящные столики с сервировкой из вина и десерта – фруктов, миндаля, пирожков.
– Как рабы, получив волю, начинают делать сами для себя то, что прежде делали на пользу господ, так душа наша, ныне питающая тело ценой многих трудов и забот, по избавлении от этого служения будет на свободе питать сама себя и будет жить со взором, обращенным лишь на самое себя и истину, ничем не отвлекаемая и не отвращаемая. – Так заключил Солон.
Тут все единодушно совершили возлияние Дионису, принесшему виноградную лозу с берегов Карского моря в Сибирские Афины, несмешанным чистым вином, и спели хвалу богу. Первая часть пира была закончена, и пора было, видимо, приступать ко второй – симпосию – в предвкушении наслаждения вином и беседой. Первую чашу теперь уже смешанного с водой вина посвятили Зевсу Спасителю, посылающему с неба дождевую влагу на виноградные лозы.
– Что ж! – молвил Сократ. – А теперь достойным образом поднесем божеству первины мудрости “всем нашим поголовьем”, как говорится у Гомера.
И я слил несколько капель вина на пол и отпил глоток. Прекрасное хиосское было разбавлено в меру.
Тут один из возлежавших повел такую речь.
– Хорошо бы нам, друзья, – сказал он, – не напиваться допьяна. Я, откровенно говоря, чувствую себя после вчерашней попойки довольно скверно, и мне нужна некоторая передышка, как, впрочем, по-моему, и большинству из вас: вы ведь тоже вчера в этом участвовали. Подумайте же, как бы нам пить поумеренней.
Другой ответил:
– Ты совершенно прав, что нужно всячески стараться пить в меру. Я и сам вчера выпил лишнего. – И опорожнил чашу.
Выслушав их слова, третий сказал:
– Конечно, вы правы. Мне хотелось бы только выслушать и всех остальных: в силах ли они пить?
– Нет, мы тоже не в силах, – раздалось со всех сторон.
– Тогда давайте по одной, – предложил четвертый.
Его тихо и без суеты поддержали. А служанки все подносили кратеры с вином.
– Ну, так нам, кажется, повезло, если вы, такие мастера пить, сегодня отказываетесь, – сказал пятый. – Мы-то всегда пили по капле. Сократ не в счет: он способен пить и не пить, так что, как бы мы ни поступили, он будет доволен. Не знаю вот только, как его молодой друг?
– Он – как все, – заверил Сократ.
– А раз никто из присутствующих, – сказал шестой, – не расположен, по-моему, пить много, я вряд ли кого обижу, если скажу о пьянстве всю правду. Пить вредно! Что опьянение тяжело людям, это мне, как знатоку, а не только как мудрецу, яснее ясного. Мне и самому неохота больше пить, и другим я не советую, особенно если они еще не оправились от похмелья.
Тут все дружно, в знак согласия, выпили еще по полной чаше.
– Сущая правда, – подхватил кто-то. Я уже сбился со счету. Кажется, они пошли по второму кругу, клеймя пьянство. – Я-то и так тебя всегда слушаю, а уж когда дело касается похмелья, то и подавно, но сегодня, я думаю, и все остальные, если поразмышляют, с тобой согласятся.
– А я вот слышал, – (Кто из них что именно говорит, я уже не понимал), – что и над вином древние говорили заздравные слова, а пили они, по Гомерову слову, “твердою мерой каждый”.
– А почему же тогда Солон не пьет? – спросил кто-то. – Этим ведь он перечит собственным стихам:
Ныне мне милы труды рождаемой на Кипре богини,
И Диониса, и Муз: в этом веселье мужей.
– Веселие в Сибирской Элладе – питие! – перебил его Межеумович, – Не иначе, Питтак, это он боится тебя и твоего нелегкого закона, где сказано: “Кто совершит проступок во хмелю, с того взыскание вдвое против трезвого”.
– Сам ты надругался над этим законом, – отозвался Питтак, – когда и в прошлом году в Дельфах и нынче требуешь, напившись, награды и венка.
– А почему бы мне и не требовать победных наград? Ведь они обещаны были тому, кто больше выпьет, а я напился первым: ибо, зачем же еще, скажите на милость, пить чистое вино, как не за тем, чтобы напиться допьяна?
– Пить и пьянствовать, – возразил Сократ, – не одно и то же. Напившийся до потери соображения должен, прежде всего, проспаться. Но люди разумные и только выпившие несколько больше обычного могут не опасаться, что их покинет соображение и память. Многим вино придает больше смелости и решимости, которые чужды неприятной дерзости, располагает к самоуверенности и сообщает убедительность. Так Эсхил, по преданию, писал свои трагедии, вдохновляясь вином. Брет Гарт, по свидетельству Марка Твена, поутру с удивлением взирал на свои рассказы и пустые бутылки, потому что не помнил, как он написал первые и опорожнил вторые. Платон говорит, что вино имеет свойство разогревать душу и вместе с ней тело. Оно расширяет поры, по которым проникают в нас образы, и вместе с тем помогает находить слова для их выражения. Ведь у многих творческая природа в трезвом состоянии бездеятельна, как бы застыла, а за вином они вдохновляются, уподобляясь ладану, который, разогревшись, источает аромат.
Все уверенно согласились, подставляя свои посудины разливающим вино служанкам.
– Вино прогоняет робость, – продолжил Сократ после небольшой, но приятной паузы, – которая как ничто другое связывает на совещании, да и многие другие душевные препятствия, противодействующие благородному честолюбию. Порождая свободоречие, ведущее к нахождению истины, вино вместе с тем разоблачает всякое злонравие, позволяет обнаружить всякую скрытую в душе того или иного порочность, а без этого не помогут ни опытность, ни проницательность. Но многие, следуя первому побуждению, достигают большего успеха, чем те, кто хитрит, скрывая свои помыслы. Итак, не следует бояться того, что вино возбуждает страсти: дурные страсти оно возбудит только у дурных людей, суждение которых никогда не бывает трезвым. Мрачным трезвенным опьянением можно назвать состояние, в котором пребывают грубые души, смущаемые гневом, зложелательством, сварливостью и другими низменными страстями.
– Уж, не у меня ли это грубая душа с низменными страстями?! – возмутился диалектический материалист. – Нет у меня никакой души, в том числе и грубой! А страсти у нас с моей верной женой Даздрапермой только возвышенные, так сказать. У нее даже заведение называется “Высоконравственное”.
– Успокойся, милый Межеумович, – ласково попросила Каллипига. – Не о тебе говорил Сократ, а так, между прочим.
– Знаю я его! – сообщил диалектик. – У него ничего не бывает между прочим!
– Вино скорее притупляет, чем обостряет эти страсти, – все еще пытался закончить свою речь Сократ, – и делает этих людей не глупцами, а простыми и бесхитростными, не пренебрегающими полезным, а способными предпочесть должное. Те, кто хитрость принимает за ум, а мелочность за благоразумие, считают, конечно, признаком глупости высказывать за вином свое мнение открыто и беспристрастно. Но древние судили иначе: бога Диониса они наименовали Освободителем и Разрешителем, уделяли ему большое место в мантике не за “вакхическое исступленное” его качество, как выразился Еврипид, а за то, что он, изымая и отрешая от нашей души все рабское, боязливое и недоверчивое, дает нам общаться друг с другом в правдивости и свободоречии.
Выслушав этого и всех предыдущих ораторов с воодушевлением и полным согласием, все сошлись на том, что на сегодняшнем симпосии допьяна не напиваться, а пить просто так, для своего удовольствия, сколько влезет, а потом еще чуть-чуть.
– Итак, – сказал Сократ, – раз уж решено, чтобы каждый пил, сколько захочет, без всякого принуждения и отговоров, я предлагаю отпустить эту только что вошедшую к нам флейтистку, – пускай играет для себя самой, а мы посвятим сегодняшнюю нашу встречу беседе. Какой именно – это я тоже, если хотите, могу предложить.
Все заявили, что хотят услышать его предложение.
Каллипига наклонилась ко мне, глядя сверху вниз голубыми глазами, и сказала:
– Ты все время возлежишь в молчании, ни с кем не разговариваешь. Если ты глуп, то поступаешь умно, но если умен, то поступаешь глупо.
– Да, – согласился я.