Текст книги "Сократ сибирских Афин"
Автор книги: Виктор Колупаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 50 страниц)
Глава двадцать шестая
Ага… Но я-то все это время ходил без штанов, без устали ожидая, когда он мне их скроит. Но политические занятия Пифагора не позволяли ему выкроить время для выполнения своего обещания. Ту самую квитанцию, выданную мне Бимом, я и приклеивал, и прикалывал, и прибивал гвоздиком, но ветра и грозы, метели и снежные вихри то и дело срывали ее с определенного ей Пифагором места. Поскольку мы почти не расставались, я начинал понимать, почему Пифагор так ненавидит бобы. Да ведь я-то тут причем? Мог бы и сам позаботиться о своем благорасположении духа. Так нет, все политика и политика!
И пришлось мне вытащить старика Пифагора в его молодые годы жизни на Семейкином острове. Но дружбы с тираном Поликратом у него и на этот раз не получилось. И тогда мы снова отправились путешествовать. Мы побывали в гостях у египтян, финикийцев, магов, эфиопов, сирийцев, индийцев, евреев, иберов, фракийцев, арабов, галльских жрецов-друидов и даже антиподов. И тут я должен опротестовать распространенное мнение, что Пифагор геометрию усвоил у египтян, астрономию у вавилонян, а арифметику у финикийцев.
Сибирские эллины, без сомнения, будучи самым творческим народом в пределах Космоса (а за пределами Космоса, как известно, ничего нет), весьма низко оценивали и плохо понимали возможности собственной творческой активности. Им казалось, что быть самыми умными в мире не очень то удобно. В смысле тщеславия… Гораздо большее значение они придавали обучению и передаче идей, знаний и навыков, что и вело к явной предрасположенности сибирских эллинов создавать бессчетное количество университетов в своих полисах, особенно в Сибирских Афинах. Поиск линий преемственности, источников зависимости и влияния находился в центре их внимания, даже если речь шла о вещах, рождавшихся на их собственных глазах.
А на самом деле Пифагор вынес из Египта, например, лишь обычай, запрещающий хоронить мертвых в шерстяной одежде. Что касается переселения душ, то в Египте этой научной доктрины и в помине не было. Да и какая наука вообще может быть в каком-то там Египте?! Халдеи объясняли Пифагору, что есть две причины всему сущему: мать и отец. Да только кто этого сам не знает?! А их добавление о том, что есть два демона, один небесный, другой подземный, и с их-то, мол, помощью все и рожается из земли и из космоса, Пи еправда и то, что Пифагор, по сообщению некоего Элиана, носил штаны. Даже я их не носил, не было просто.
А вот что – правда. Правда, что Пифагор первый ввел у эллинов меры и веса. Правда, что на ночные его рассуждения сходилось не менее пятисот человек. Пифагор доказал, что огонь ножом нельзя разгребать, а против солнца мочиться; запретил переступать через весы и сидеть на хлебной мере; сердце не есть; ношу помогать не взваливать, а сваливать; постель держать свернутой; изображения бога в перстне не носить; горшком на золе следа не оставлять; малым факелом сиденье не осушать; по неторным тропам не ходить; руку без разбора не подавать. Этим он хотел сказать вот что. Огонь ножом не разгребать – значит, во владыках гнев и надменный дух не возбуждать. Через весы не переступать, – значит, равенства и справедливости не преступать. На хлебную меру не садиться – значит, о нынешнем и будущем заботиться равно, ибо хлебная мера есть наша дневная пища. Сердца не есть, – не подтачивать душу заботами и страстями. Уходя на чужбину, не оборачиваться – расставаясь с жизнью, не жалеть о ней и не обольщаться ее усладами. По этому же подобно можно истолковать и остальное, на чем нет надобности останавливаться.
Также он заповедовал не есть краснушки и не есть чернохвостки. Он предписывал всякий раз, входя в свой дом, повторять: “Что я совершил? И в чем согрешил? И чего не исполнил?” А однажды, когда он со многими спешенными спутниками переходил реку Кавкас и заговорил с ней, она при всех внятным и громким голосом ответила: “Здравствуй, Пифагор!” В один и тот же день он был и в алтайском Зареченске, и в новокузнецком Старокузнецке, и тут и там разговаривал с учениками. Это подтверждают все, и я в том числе. А между тем от одного города до другого большой путь по суше и по морю, которого не пройти и за много дней.
Пифагор безошибочно предсказывал землетрясения, особенно в тех местностях, где они никогда не случаются, быстро останавливал повальные болезни, отвращал ураганы и градобития, укрощал реки и морские волны, чтобы они открыли легкий проход ему и спутникам. А песнями и напевами и мерной игрой на кифаре он унимал и душевные болезни, и недуги телесные. Умел он слышать, как я уже отмечал, даже вселенскую гармонию, улавливать созвучия всех сфер и движущихся по ним светил, чего другим не дано слышать по глупости нашей природы. Звуки семи планет, неподвижных звезд и того светила, что напротив нас и называется Противоземлей, он отождествлял с девятью Музами, а согласие и созвучие их всех в едином сплетении, вечном и безначальном, от которого каждый звук есть часть и истечение, он называл Мнемозиной. А однажды, когда он разделся, я увидел, что у него золотое бедро.
Его лицо являло всегда одно и то же расположение духа – от наслаждения оно не распускалось, а от горя не стягивалось, не выказывало ни радости, ни тоски, никогда он не был ни смеющимся, ни плачущим. Тело его, как по мерке, всегда оставалось одинаково, а не бывало то здоровым, то больным, то потолстевшим, то похудевшим, то ослабевшим, то окрепшим. А в дар от Аполлона получил он серебряную стрелу, на которой перелетал и реки, и моря, и сибирские бездорожья, словно бежал по воздуху.
Но тут опять началась война между Межениновкой и Петуховском, и Пифагор с ближними выступил во главе межениновцев, а когда началось бегство, он попытался обогнуть стороной бобовое поле и тут был убит петуховцами. Остальные же его ученики погибли при пожаре на Нижнем Складе, где они собрались выступить против государственных властей. На этот раз он скончался в возрасте восьмидесяти лет в согласии с собственной росписью возрастов, хотя по большей части и утверждается, что ему было девяносто.
Повсюду в Сибирской Элладе собрания пифагорейцев были сожжены, и так как, естественно, таким образом погибли первые люди в каждом городе, то отсюда повсеместно произошли величайшие потрясения государственного строя, и города переполнились убийством, усобицей и всяческой смутой. Остатки пифагорейцев рассеялись по всему Космосу.
Признаться, эти бобы уже начали раздражать меня. Получалось, что я, если и не причина, то уж во всяком случае, повод гибели Пифагора. И когда он снова стал живым, я пристал к нему, как с ножом к горлу: давай обещанные штаны, да и только!
Обещания свои Пифагор всегда исполнял, даже самые трудные и невыполнимые. И тут, включив свою мыслительную способность на всю катушку, он-таки изготовил мне штаны. И делов-то всего было: к прямоугольному треугольнику приставить два квадрата со сторонами, равными длине катетов, а к гипотенузе – прямоугольник со стороной, равной длине гипотенузы. Правда, сейчас уже мало кто знает, что такое гипотенуза, полагая чаще, что это гулящая девка на панели, а катеты – ее охранники или сутенеры. Но Пифагор-то все знал точно. И материи, материала, то есть, на них нисколько не пошло, потому что штаны эти умозрительные и нигде не жмут, не давят, никогда не сползают, да их и снимать-то не надо, ни на ночь, ни при каких других действиях.
Такого подарка я не ожидал. Ну, думал, какие-нибудь там джинсы “Монтана” или “Лэй”. А тут вечные, несносимые, теоретически доказанные, вошедшие во все учебники геометрии, если в них сейчас кто-нибудь заглядывает.
Я чувствовал, что Пифагор устал от меня, да и я был не прочь покрасоваться на симпосии в новых пифагоровых штанах. Так что мы расстались навсегда. Он лишь успел напутствовать:
– Медленно и постепенно, всегда одним и тем же образом, начиная от все более мелкого, переводи себя к созерцанию вечного и сродного ему бестелесного, чтобы полная и внезапная перемена не спугнула и не смутила тебя, столь давно привыкшего к такой дурной пище. Вот почему для предварительной подготовки душевных очей к переходу от всего телесного, никогда нимало не пребывающего в одном и том же состоянии, к понятию сущему обращайся, к математическим и иным предметам рассмотрения, лежащим на грани телесного и бестелесного (эти предметы трехмерны, как все телесные, но плотности не имеют, как все бестелесное), – это как бы искусственно приводит душу к потребности в настоящей пище. Подходя с помощью этого приема к созерцанию истинно сущего, ты подаришь сам себе блаженство.
– Ладно, – сказал я, натягивая пифагоровы штаны. – Я уже испытываю блаженство.
И устремился на симпосий.
Глава двадцать седьмая
Но оказался на окраине Сибирских Афин в так называемой Нахаловке. Когда-то сибирские афиняне строили здесь землянки и незамысловатые хибары, без всякого разрешения властей, разумеется. Потом народ частично сильно разбогател и на освоенных землях стали возводить крепкие деревянные, а то и каменные дома, хотя развалюх оставалось здесь еще предостаточно.
Вероятно, я кого-то искал… Немного подумав, я остановился на мысли, что ищу дом Сократа. А место для его жизнеобитания здесь было подходящее. Тем более что со своего экспериментального огорода Сократа, наверняка, увезла домой Ксантиппа. С интересом рассматривая архитектуру халуп и зданий, я довольно быстро продвигался вперед. Этот дом слишком аляповат для возвышенного художественного вкуса Сократа, тот – просто чудовищен; здесь мог жить только какой-нибудь “новый” эллин, там старый материалист, вроде Межеумовича; тут только еще строятся, там уже разваливаются; в этом наслаждаются жизнью, а в том и жить-то нельзя.
Я прошел было мимо, как вдруг меня окликнул женский голос:
– Никак, глобальный человек!
Оглянувшись, я увидел выглядывавшую из-за полусгнившего заборчика голову женщины.
– Чирьи не беспокоят?
Точно, это была Ксантиппа!
– Нет, – подошел я поближе, сообразив, что, видимо, и Сократ находится где-нибудь неподалеку. – Спасибо, Ксантиппа! Как рукой сняло.
– Народное средство, – пояснила женщина. – А народ все знает.
– Как же ему все не знать! – согласился я. – Сократ дома?
– Где же ему быть, как не дома? Сидит на завалинке, мыслит.
Что дальше сказать, я не знал.
– Он ведь в молодости посетил Дельфы. А там, на храме Аполлона между кумачовыми полотнищами: “Вперед, к материализму!” и “Назад, в будущее!” на камне выбито: “Познай самого себя”. Его так взволновало и захватило это призывное изречение, что послужило толчком к философствованию и предопределило основное направление его философских поисков истины. Сократ почему-то воспринял это изречение как призыв к познанию вообще, к выяснению смысла, роли и границ человеческого познания в соотношении с божественной мудростью. Причем, глобальный человек, речь идет не о частностях, а о принципе познания человеком своего места в мире.
– И нашел он это место? – спросил я.
– Видать, нашел. Сидит на завалинке, мыслит. Беседует сам с собой. Учти, глобальный человек, что главной темой всех его бесед стал обыкновенный человек и его место в мире. Такова, мне кажется, центральная проблема этики Сократа. Тут как-то Цицерон заходил в гости и очень метко заметил, что Сократ спустил философию с неба на землю. А мне так кажется, что он сам при этом вознесся с земли на небо.
Я промолчал, по привычке.
– Не было у него досуга заниматься каким-нибудь достойным упоминания делом, общественным или домашним. Так и дошел он до крайней бедности из-за служения богу.
– Кто там, Ксантиппа? – послышался голос Сократа откуда-то со стороны двора.
– Глобальный человек к тебе в гости пожаловал! – крикнула Ксантиппа. – Вот я ему и объясняю, что дорога самопознания ведет человека к пониманию своего места в мире, к уяснению того, каков он по отношению к пользованию собой как человеком.
– Не ясно ли теперь, – сказал все еще невидимый для меня Сократ, – что вследствие знания себя люди испытывают много хорошего, а вследствие ложных представлений испытывают много дурного?
– Так его Сократ, так! – поддержала мужа Ксантиппа.
– Человек, знающий себя, знает и то, что для него будет хорошо, и различает то, что может сделать и чего не может.
– Ну, – согласился я.
– Раньше и я так думал. А теперь мне кажется, что дело намного сложнее. Иди сюда, глобальный человек! – позвал Сократ.
Вместе с Ксантиппой я обогнул нечто, что когда-то было домом, и увидел Сократа, действительно сидящего на завалинке.
– А не может он сейчас сделать вот чего, – пояснила Ксантиппа, – уйти на какой-нибудь свой очередной симпосий.
– Это почему? – спросил я. Ведь нам с Сократом и надо было на симпосий к Каллипиге!
– Да потому что он, философски возвысив разум и признав за ним универсальную мощь, подчинил его господству все космические, земные и семейные дела. И теперь знание в трактовке Сократа предстает в качестве единственного должного регулятора и надлежащего критерия человеческого поведения. Тем самым он вдохнул новую жизнь в старую мудрость: “Познай самого себя”.
Мне показалось, что Ксантиппа просто-напросто не отпускает Сократа из дому, но никаких материальных доказательств правоты моей догадки ни на лице, ни на руках Сократа не было.
– Не знаю уж, – сказал Сократ, – кто из нас больше привержен философии: я или Ксантиппа? Сижу вот…
Как объяснить Ксантиппе, что нас уже давно ждут на симпосии у Каллипиги, я не представлял.
Тут со стороны улицы раздался грохот и почти тотчас же в ограду вбежал подросток, гнавший перед собой велосипедное колесо хитро изогнутой железной проволокой. А за ним гнался мальчишка поменьше. Колесо то и дело падало, что задерживало поступательное движение подростка, но и младший падал почти синхронно, но уже сам по себе, так что расстояние между ними не уменьшалось.
– Софрониск и Менексен, – представила мне Ксантиппа ребятишек.
– Дети, – сказал Сократ, и я понял, что это дети Сократа и Ксантиппы.
– Мать! – раздалось с улицы.
Громкий баритон перекрывал шум игры во дворе.
– Лампрокл явился! – обрадовалась Ксантиппа.
А тут и действительно явился юноша, явно чем-то расстроенный.
– Проигрался? – спросила Ксантиппа.
– В чистую, – подтвердил Лампрокл и поздоровался с отцом, словно не виделся с ним давным-давно. – И ведь знаю, под каким стаканчиком шарик! Знаю! А он, как на зло, оказывается под другим!
– Говорила я тебе, говорила, не играй в “наперстки”! Но тебе хоть кол на голове теши!
– Денег было мало. А так бы я выиграл и тебе отдал…
– Как же… Выиграешь у них.
– Ты что, Лампрокл, в “наперстки” играешь? – поинтересовался Сократ.
– Да уж год почти играет, – сообщила Ксантиппа.
– Это много. Пора бы уже и образумиться.
– А ты мне денег даешь на карманные расходы? – рассердился Лампрокл.
– Какие могут быть карманные расходы, если у тебя и карманов-то нет? – сказал Сократ. – Вот и глобальный человек сменил одежку. И теперь у него тоже карманов нет.
– Ты не увиливай, отец! Давай деньги!
– Где же я их возьму? Учись, работай.
– Чтобы учиться у софистов, тоже деньги нужны. Хотя небольшой наглядный урок, взятый из новой молодежной науки, я могу тебе преподнести.
– Значит, все же учишься чему-то?
– Ага! Как выколачивать палкой деньги из родителей, особенно из отца!
– Нет в обычае нигде, чтобы был сечен родитель.
– А кто обычай этот ввел – он не был человеком, как ты, да я? Не убедил речами наших дедов? Так почему же мне нельзя ввести обычай новый, чтоб дети сечь родителей могли?
– Лампрокл! Ты в уме ли?! – вскричала Ксантиппа. – Как сечь родителей? Ведь он отец, а я мать твоя!
Внутренним взором я окинул свою мускулатуру и решил, что, пожалуй, ее хватит, чтобы защитить Сократа и Ксантиппу от побоев сына.
– Да как вас не сечь?! Вот ты, мать, чем мне помогаешь весело проводить время? Этого у тебя нету, а того – и подавно! У всех есть, а у нас – ни шиша! Только и слышу от тебя: веди себя достойно! будь умницей! довольствуйся малым! А как довольствоваться не малым, а ничем? Скажи! Ответь! Только и воспитываешь, ругаешь день и ночь. Сил никаких нету слушать твои слова! Что за жизнь ты мне устроила?!
– Скажи мне, сынок, – обратился к Лампроклу Сократ, – знаешь ли ты, что некоторых людей называют неблагодарными?
– Конечно, – с вызовом ответил Лампрокл.
– Так заметил ли ты, за какие поступки людям дают такое название?
– Да, – ответил Лампрокл. – Кто получил благодеяние и может отплатить за него благодарностью, но не платит, тех называют неблагодарными.
– Значит, по-твоему, неблагодарных причисляют к несправедливым?
– Да, – уже более заинтересованно ответил Лампрокл.
– Если это так, то неблагодарность будет, так сказать, несправедливостью без всякой примеси?
Лампрокл и тут согласился.
– В таком случае человек будет тем более несправедлив, чем большие благодеяния он получил и не платит за них благодарностью?
Лампрокл согласился и с этим.
– Так кто же и от кого, – продолжил Сократ, – получает большие благодеяния, как не дети от родителей? Им, не бывшим прежде, родители дали бытие, дали им возможность увидеть столько прекрасного, – тут Сократ широким жестом руки обвел вытоптанный, без единой травинки двор, – и сделали их причастными стольких благ, всего того, что боги предоставляют людям. Эти блага кажутся нам всего дороже на свете, – до такой степени, что мы-все больше всего боимся расстаться с ними. Да и государства в наказание за самые тяжкие преступления назначили смертную казнь, руководствуясь тем, что нет страшнее зла, которое могло бы удержать людей от преступлений.
Лампрокл набычился. Видать, мысль о смертной казни ему в голову еще не приходила.
– И, конечно, Лампрокл, надеюсь, ты далек от мысли, что люди производят детей ради любовных наслаждений. Ведь тем, кто может избавить человека от этой страсти, полны улицы и блудилища.
Лампрокл согласно закивал головой и заинтересовался разговором с отцом еще больше.
– Как всем известно, мы и то еще принимаем в соображение, от каких женщин могут родиться у нас самые лучшие дети. С этими женщинами мы и вступаем в союз для рождения детей. При этом мужчина содержит женщину…
– Уж, не ты ли это, Сократ, содержишь меня? – задала нехороший вопрос Ксантиппа.
Сократ поморщился, но не стал прерывать и изменять линии поучения сына.
– При этом мужчина содержит женщину, – сказал он с напором, – которая будет в союзе с ним рожать детей, и для будущих детей заранее готовит все, что, по его мнению, пригодится им в жизни, и притом в возможно большем количестве.
– Но у нас-то, видать, все огромные запасы уже израсходованы, – буркнул Лампрокл.
– А женщина после зачатия не только носит это бремя с отягощением для себя и с опасностью для жизни, уделяя ребенку пищу, которой сама питается, но и по окончании ношения, с большим страданием родив ребенка, кормит его и заботится о нем, хотя еще и не видела от него никакого добра.
– Да я и потом этого добра что-то не видела, – вставила Ксантиппа.
А младший Менексен чуть не бросился в слезы:
– Нет! Вы же меня на базаре купили! Не хочу рожаться! С базара несите!
Ксантиппа шлепнула его по затылку и тем самым дала возможность мужу продолжить воспитание.
– И хотя ребенок не сознает, от кого он получает добро, и не может словесно выразить свои нужды, но она сама старается удовлетворить его желания: долгое время она кормит его, и днем и ночью неся труды и не зная, какую получит за это благодарность.
– Дождешься от вас благодарности! Как же! – в сердцах сказала Ксантиппа.
– Но недостаточно только выкормить детей, – гнул свою линию Сократ. – Когда родители находят, что дети уже в состоянии чему-нибудь учиться, они сообщают им сведения, полезные в жизни, какие у них самих есть. А если чему, думают они, другой более способен научить детей, то посылают их к нему, не щадя расходов, и всячески заботятся, чтобы из детей у них вышли как можно лучшие люди.
Тут уже и средний, Софрониск, отвесил челюсть, потому что и не предполагал, как много расходов понесли родители на его воспитание.
– Так ты согласен со всем, что я сказал, Лампрокл? – ласково спросил Сократ.
– Согласен, – нехотя ответил старший сын. – Хоть вы и сделали все это и другое, во много раз большее, но, право, никто не смог бы вынести тяжелый характер матери!
– Я тебе дам: матери! Ишь ты! Взрослый какой! – взорвалась Ксантиппа. – У других дети мать свою мамочкой или мамулей называют, мамой, наконец! А этот – мать!
– Что же, по-твоему, труднее выносить – лютость зверя или матери? – спросил Сократ поучаемого сына.
– Я думаю, – ответил Лампрокл, – матери, мамы, то есть, по крайней мере, такой.
– И чем это я тебе не подошла?! – возмутилась Ксантиппа.
– Подожди, жена! – остановил ее Сократ и снова направил свою речь к сыну: – Так разве она когда причиняла тебе какую-нибудь боль – укусила тебя или лягнула, вроде того, как это многим случается испытывать от животных?
– Нет, – честно ответил Лампрокл, – но клянусь Зевсом, она говорит такие вещи, что я готов всю свою будущую жизнь отдать, только бы этого не слышать.
– И когда это я такое говорила?! – удивленно возмутилась Ксантиппа.
– Да подожди ты, жена! – возвысил голос Сократ и уже более мягко снова обратился к сыну: – А ты, Лампрокл, мало, думаешь, доставлял ей хлопот и криком и поступками, и днем и ночью, капризничая с детства, мало горя во время болезней?
– Однако, – ответил Лампрокл, – я никогда не говорил ей и не делал ничего такого, от чего ей стало бы стыдно.
– А твоя бесконечная игра в “наперстки” на базарах, – снова встряла Ксантиппа, – не заставляет меня стыдиться?!
– Да дай же, жена, слово вставить! – взмолился Сократ. – Что же, Лампрокл, разве, думаешь, тебе тяжелее слушать материнские слова, чем актерам, когда они в трагедиях говорят друг другу самые неприятные вещи?
– Нет, я думаю, они равнодушно к этому относятся, потому что видят, что кто бранится, бранится не с целью сделать неприятность и, кто грозит, грозит не с целью причинить какое зло.
– А ты понимаешь, что когда мать говорит тебе что-нибудь, то у нее нет на уме никакого зла, а, напротив, она желает тебе добра, как никому другому, и все-таки сердишься на нее? Или ты предполагаешь, что мать желает тебе зла?
– Конечно, – едва слышно ответил Лампрокл, – этого я не думаю.
Сократ воодушевился:
– Значит, хоть она желает тебе добра и во время твоей болезни прилагает все заботы, чтобы ты выздоровел и не нуждался ни в чем необходимом, хоть она, кроме того, усердно молит богов за тебя и исполняет обеты, ты все-таки говоришь, что у нее тяжелый характер? Я думаю, что если ты не можешь выносить такой матери, то не можешь выносить счастья.
Ксантиппа при этих словах очень удивилась, но все же улыбнулась и даже как бы расцвела.
– Скажи мне, – продолжил Сократ, – признаешь ли ты необходимость уважать кого-нибудь или ты решил не стараться никому на свете нравиться и повиноваться, – ни командиру, ни другому какому начальнику?
– Нет, клянусь Зевсом, я готов, – ответил Лампрокл.
– Значит, ты и соседу хочешь нравиться, чтобы он давал тебе закурить в случае надобности и оказывал тебе содействие в хорошем деле или, в случае какого несчастья, помогал тебе, как добрый сосед?
– Да, – ответил Лампрокл.
– Ну, а спутник в дороге или на море или другой кто, с кем встретишься, – все равно для тебя, другом ли он станет тебе или врагом, или ты находишь нужным заботиться и об их расположении к тебе?
– Да, – ответил Лампрокл.
– Так на них обращать внимание ты решил, а мать, которая любит тебя больше всех на свете, ты не находишь нужным уважать? Разве ты не знаешь, что и государство никогда не обращает внимания на неблагодарность и не привлекает за нее к суду, а равнодушно относится к тому, что люди за благодеяние не платят благодарностью. Впрочем, государство, оно вообще ко всем людям относится равнодушно. Но мы-то сейчас говорим о другом… Хотя, если кто не почитает родителей, того оно подвергает наказанию. Наказание – это вообще основная, кажется, функция государства. Так вот, такого оно подвергает наказанию и, как оказавшегося при испытании недостойным, не допускает к занятию государственных должностей, провалиться им!, находя, что он не может с надлежащим благочестием приносить жертвы, необходимые государству, и вообще ничего не может делать хорошо и справедливо. Клянусь Зевсом, если кто не украшает могил умерших родителей, и об этом государство производит расследование при испытании должностных лиц.
Лампрокл, по всему было видно, о чем-то усиленно думал.
– Так вот, сынок, – продолжил Сократ, – если ты благоразумен, проси у богов прощения за непочтительность к матери, как бы они, сочтя тебя неблагодарным, не отказали тебе в своих благодеяниях, а людей остерегайся, как бы они, узнав о твоем невнимании к родителям, не стали презирать тебя и как бы тебе не оказаться лишенным друзей. Ведь если люди сочтут тебя неблагодарным к родителям, то никто не будет рассчитывать на благодарность от тебя за свое добро.
Тут все, включая всех троих детей, меня и особенно Ксантиппы, сильно расчувствовались.
– Хорошо, когда мир в семье, – сказал Сократ.
– Ага, – согласился Лампрокл и тут же добавил: – А деньги?
– Какие деньги? – удивился Сократ. – Доллары, драхмы, или те, что имеют хождение в Безвременьи?
– Драхмы.
– А-а… – облегченно вздохнул Сократ. – Это в кассе у Ксантиппы.
– А на что хочешь потратить последние драхмы, сыночек? – спросила Ксантиппа.
– В “наперстки” хочу отыграться.
– Так ведь и драхм-то в доме только на поношенные сандалии отцу.
Сократ с удивлением посмотрел на свои обветренные, покрытые толстой, пуленепробиваемой кожей ступни и сказал:
– На что мне сандалии? Никаких сандалий мне сроду не надо было.
– И то верно, – поддержал отца Лампрокл. – Чё народ-то смешить. Сократ в сандалиях! Обхохочешься!
– Только в последний раз, – сдалась Ксантиппа.
– Конечно, в последний. Как всегда, – заверил ее старший сын.
– Схожу в дом, а вы тут посидите, – сказала Ксантиппа.
– И где только она их прячет, – вздохнул средний сын, Софрониск. – Никогда не найдешь.
– Стоит ли искать то, чего нет, – философски заметил Сократ.
Ксантиппа вышла с просветленным лицом, ведь отношения-то в семье налаживались!
– Вот, – сказала она, передавая монету из своей ладони в ладонь Лампрокла, – на счастье! Только в последний раз.
– А я так в первый, – заявил Софрониск.
И оба брата направились к болтавшейся на одной петле калитке.
Младший же еще не видел большой радости в игре в “наперстки”, поэтому он катнул велосипедное колесо, затем поддел его толстой, соответствующим образом изогнутой железной проволокой и, произведя достаточный, по его мнению, грохот, начал окончательно утаптывать Сократов двор.
Солнце клонилось к закату. Какое-то умиротворение разлилось в воздухе. Мы сидели и молчали. Я так просто по привычке.