Текст книги "Сократ сибирских Афин"
Автор книги: Виктор Колупаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 50 страниц)
Глава одиннадцатая
А тут вдруг и цирюльня предстала перед нами. Да не какая-нибудь там муниципальная, с разбитыми окнами, текущими без передышки кранами и скособочившимися креслами, а построенная по европейскому, варварскому, то есть, образцу, вся из стекла, позолоченного титана и мрамора, с бассейном, массажной, баром и борделем. А очереди – никакой. Ну, ни одного человека!
На стеклянных дверях висело объявление: “Требуется брадобрей, который бреет всех, кто не бреется сам. Испытание: самобритье”.
– Здесь и поброюсь, – заявил диалектический материалист и ринулся в брадобрейный зал.
Странно, но и здесь никого не оказалось, ни пациентов, ни хирургов.
– Эй! – крикнул Межеумович. – Сюда! На помощь! Выходи по одному!
На этот зов и вправду вышел один человек.
– Чего изволите? – спросил он.
– Бриться! – приказал диалектик.
– Так, мастеров нету, – сказал человек.
– Как так?! – удивился материалист. – Это же ведь цирюльня!
– Она самая, с бассейном, массажной, баром и борделем от Даздрапермы.
– Мне только побриться. Народ ждет.
– Так мастеров нету…
– Как так?! Почему это нету?
– Никто не нанимается.
– Так я сам побреюсь!
– Самим бриться здесь не положено.
– Так кто-нибудь пусть меня побреет!
– Брить имеет право только мастер…
– Так пусть поторопится!
– Нету мастеров…
И тут я понял, что это мой шанс!
– Я нанимаюсь в мастера, – заявил я.
– С условиями приема знакомы? – спросил человек.
– Читал на входе. Неясность только с оплатой.
– Миллион драхм за каждого побритого…
– Сколько?! – вскричал я
– Три миллиона…
В голове у меня закрутились числа со множеством нулей. Это что же? Значит, я заработаю столько денег, что наверняка хватит на содержание Мыслильни Каллипиги. И все будет хорошо. Философы будут вести свои милые дурацкие беседы. Я буду лежать на нижней полке. Каллипига – чуть выше. Она будет гладить меня горячей ладонью по волосам, а потом, может быть, и скатится ко мне со своего ложа.
– Я согласен, – заявил я.
– Постой-ка, глобальный человек, – сказал Сократ, – тут что-то не так.
– Все так, все так! – завопил Межеумович. – Намыливай! Погуще!
– Будете подписывать контракт? – поинтересовался человек.
– Немедленно, – заявил я.
– Сей момент… Сейчас и принесу…
И точно. Ровно через сей момент он появился, держа в одной руке вощеную дощечку, а в другой – стилос.
– Подожди-ка, глобальный человек, – попытался еще раз остановить меня Сократ. – “Брадобрей бреет всех, кто не бреется сам” А ты сам-то уже бреешься?
– Иногда, – сказал я.
И что он меня отвлекал?!
– За нарушение договора штраф в две тысячи пятьсот лет! Ты видишь этот пункт договора, глобальный человек? – спросил Сократ.
– Вижу, но нарушать договор не собираюсь.
– А вот подпись славного Агатия, – сказала Каллипига.
– Да, – пояснил человек, – цирюльня принадлежит славному Агатию.
– Долго вы еще телиться будете? – начал злиться Межеумович.
Я взял, да и подписал договор. Чего тут было раздумывать? Счастье само валило мне в руки.
Человек выхватил у меня вощеную дощечку и стилос и исчез.
– Начинай! – заторопил меня Межеумович.
– Сначала испытание, – послышался голос славного Агатия.
А затем уже и он сам появился.
– Ты что, думаешь, я бриться не умею? – спросил я его.
– Да нет, – как-то лениво отозвался хронофил. – Жду, когда ты нарушишь пункт договора.
– Не дождешься, – сказал я и начал намыливать себе щеки пеной. Но как только я взял в руки “опасную” бритву, что-то меня остановило.
– Ну, ну! – поощрил меня славный Агатий.
– Остановись! – крикнула Каллипига.
– Начинай! – крикнул Межеумович.
– Поздно, – сказал Сократ. – Надо же было так пролететь…
И тут я все понял. Я могу брить только тех, кто не бреется сам. Если я “не бреюсь”, то я должен побрить себя. Но я не могу побрить себя, потому что должен брить только тех, кто не бреется сам. Я попал в ловушку!
И Сократ, и Каллипига это уже поняли. Диалектик же бегал вокруг меня и неустанно требовал намылить и его. Я вытер подбородок салфеткой, в сердцах бросил ее на пол и сказал славному Агатию:
– Твоя взяла! Время сразу все возьмешь или по частям?
– Все возьму, но не сразу. Денек, другой погожу. Посмотрю, что ты, глобальный человек, попытаешься предпринять.
– Да ничего он не будет предпринимать, – сказал Сократ.
– С чего это ему что-то предпринимать, – поддержала его Каллипига.
– Ну, бардак, ну бардак! – заявил Межеумович. – И при говенной демократии, и при тирании, и при олигархии. Да и при развитом социализме такой же бардак был. Нет счастья в жизни!
– А теперь идите. – Славный Агатий вежливо указал нам на стеклянную дверь.
Мы вышли, потолкались на мраморном крыльце, да и двинулись дальше по улице.
Я чувствовал себя скверно и это, наверное, было видно всем.
– Плохо? – спросила меня Каллипига.
– Еще как плохо. Хуже не бывает.
– Бывает, бывает! – не согласился Межеумович. – Еще как бывает!
Что он имел в виду, мне было сейчас неинтересно.
– Может, водки выпьешь? – спросила Каллипига
– Выпью, – сразу же согласился я. – Да только где ее возьмешь?
Каллипига поваляла во рту выигранную мною у Сократова сына драхму, хрустнула чем-то. Мне показалось, что она все же умудрилась сломать себе зубы. Но нет! На ладонь себе она выплюнула две драхмы.
– Раскусила все-таки, – довольным тоном объявила Каллипига.
– Повдоль, – поинтересовался Сократ, – или поперек?
– Повдоль, конечно.
Я взял обе монеты, полагая, что у одной из них будет решка, а у другой – орел и что толщина их теперь будет в два раза меньше. Но драхмы оказались вполне обыкновенными, каждая и с орлом и с решкой, обычной толщины.
– Как это у тебя получилось? – спросил я.
– А я знаю? Во рту глаза нет. Раскусила и все.
– Тогда купим самопальной на обе драхмы, – заявил Межеумович.
– Давай сначала на одну, – предложила Каллипига. – Вдруг еще раскушу…
– А если не раскусишь, – обиделся Межеумович, – нам так и довольствоваться одной бутылкой?
– А если раскушу, то три будет
– А три – это больше, чем одна? – спросил Межеумович.
– Конечно больше. В четыре раза, – объяснила Каллипига.
– Тогда что же это, на каждого по бутылке придется? – обрадовался диалектик.
– По полторы, – уточнила Каллипига. – Но сначала одну на четверых.
Тяжелый труд покупать в ближайшем киоске бутылку взял на себя, конечно, материалист. Он долго приценивался, принюхивался, искал на бутылке какие-то потаенные, ему одному понятные знаки. Но, наконец, выбрал. И именно “Метиловку”.
– А точно из метилового спирта? – спросил он у продавца. – Не отравимся?
– Да точно, – сказал продавец. – Сам разливал. А насчет отравления, это уже ваше личное дело. Но стопроцентную смертность наша фирма не гарантирует. Бывают и сбои.
– Ну, ничего толком при тирании сделать не могут! – возмутился Межеумович, бутылку, однако, взял.
Мы расположились тут же неподалеку, возле заборчика, в пыльной траве. Первым апробацию провел сам материалист. Лихо свернув головку бутылке, он опрокинул ее себе в горло, побулькал некоторое время, потом отстранился от емкости на длину вытянутой руки, рассмотрел жидкость на солнце и сказал:
– Тридцать восемь с четвертью градусов. Вот обманывают потребителя!
Утершись рукавом варварского костюма, он передал “Метиловку” мне. Ну, я и хлебнул от души, а занюхивать-то было нечем! Пока я лупал выпученными глазами и пытался то ли вздохнуть, то ли выдохнуть, Сократ продолжил, а Каллипига завершила первый курс розыгрыша первенства по выживанию. Сократ лениво приложился лицом к поле помятого гиматия. Каллипиге-то было проще: она закусывала драхмой. А может, и раскусить ее опять пыталась.
После некоторой внутренней борьбы мой организм одержал верх над всеми проблемами, и мне заметно полегчало. Сократ и Межеумович, видать, готовились к серьезному разговору. Я уже понял, что они сейчас начнут меня восхвалять за мою несусветную глупость. И тогда я решил, что еще не все потеряно. Вот сейчас прикончим бутылку, и я пойду бить морду славному Агатию! И все станет хорошо и еще гораздо лучше.
– Вот что, справедливейший Межеумович, меня в твоих утверждениях изумляет, – сказал Сократ. – Возможно, впрочем, что говоришь ты верно, да я неверно понимаю.
– Я всегда говорю верно, Сократ. И не ошибся ни разу в жизни!
– И ты утверждаешь, что способен сделать умным всякого, кто пожелает у тебя научиться?
Ясно. Это он меня имел в виду.
– Да, Сократ, – с достоинством ответил Межеумович.
– Но, конечно, так, что в любом случае он приобретет доверие толпы не наставлением, а убеждением?
Нет, это не меня имел в виду Сократ.
– Совершенно верно. – Межеумович начал нервно озираться в поисках бутылки.
– Но “у толпы” – это, конечно, значит у невежд? Потому что у знатоков едва ли он найдет больше доверия.
– И знатоки – толпа, – заявил Межеумович и завладел бутылкой.
– Стало быть, невежда найдет среди невежд больше доверия, чем знаток, ведь партийный функционер, как ты говорил, найдет больше доверия, чем врач. Так выходит или как-нибудь по-иному?
– Выходит так, – кратко ответил Межеумович, принимая внутрь.
– Но и в остальных случаях перед любым другим искусством партиец и партийное искусство пользуются таким же преимуществом? Знать существо дела партийному красноречию нет никакой нужды, надо только отыскать какое-то средство убеждения, чтобы казаться невеждам большим знатоком, чем истинные знатоки.
– Не правда ли, Сократ, какое замечательное удобство, – сказал материалист, отрываясь от горлышка.
Я подумал, что это его заявление относится к простоте и естественности пития из горлышка, но оказывается, он не сбивался на пустяки и имел в виду свое единственно верное учение.
– Из всех искусств изучаешь только это и, однако же, нисколько не уступаешь мастерам любого дела!
И Сократ тут же не уступил в мастерстве пития из бутылки диалектику, а, продемонстрировав свое искусство, без промедления продолжил:
– Уступает ли партийный функционер прочим мастерам, ничему иному не учась, или же не уступает, мы рассмотрим вскоре, если того потребует наше рассуждение. А сперва давай посмотрим вот что… Если человек не знает, что такое добро и зло, прекрасное и безобразное, справедливое и несправедливое, но владеет твоим средством убеждения, то, будучи сам невеждой, он покажется другим невеждам большим знатоком, чем сам знаток? А нет, так ты, учитель диалектического и исторического материализма, ничему из этих вещей новичка, конечно, не научишь – твое ведь дело другое! – но устроишь так, что, ничего такого не зная, толпе он будет казаться знающим, будет казаться добрым, не заключая в себе добра? Или же ты вообще не сможешь выучить его диалектическому и историческому материализму, если он заранее не будет знать истины обо всем этом?
– Если он всего этого не знает, то тотчас же выучится у милого Межеумовича всему этому, – предположила Каллипига и приняла у Сократа эстафетную бутылку.
– Прекрасно, высокоидейный Межеумович! – воскликнул Сократ. – Задержимся на этом. Если ты готовишь кого-нибудь в партийные функционеры, ему необходимо знать, что такое справедливое и несправедливое, либо заранее, либо впоследствии, выучившись с твоих слов.
– Конечно, Сократ! Все, что соответствует партийным понятиям части и справедливости – и благородно, и справедливо.
– А если оно благородно и справедливо по своей сути, но не соответствует партийным понятиям и нормам?
– Тогда оно зловредно и его нужно искоренять всяческими, в том числе и дозволенными методами.
Тут уж и до меня дошла очередь. И я принял.
– Слушая тебя, мой диалектический друг, – сказал Сократ, – я сначала, было, решил, что ваше партийное мировоззрение ни при каких условиях не может быть чем-то несправедливым, раз оно постоянно ведет речи об уме, чести и совести всех эпох. Теперь же ты вдруг заявляешь, что верный партиец способен воспользоваться своим красноречием и вопреки справедливости, лишь бы это соответствовало нормам и нравам вашего партийного поведения.
– Все дело, Сократ, в свободе слова, когда оно разрешено сверху.
– Да, тебе не очень посчастливилось бы, мой дорогой, если бы, проживая в Сибирских Афинах, где принята самая широкая в Сибирской Элладе свобода недержания речи, ты один оказался бы в целом городе лишен этого права.
– Как я могу быть лишен свободы недержания речи? С развитым социализмом и чуть было не построенным коммунизмом, надеюсь, тебе все ясно. Но и при этой сраной демократии, и при олигархии, и при аристократии, плутократии и тирании я очень и очень нужен властям.
– По-моему, любезный Межеумович, диалектико-материалистическое, партийное красноречие вообще не искусство.
– А что же оно, по-твоему? – без всякого эмоционального надрыва спросил материалист, а весь свой пылкий интерес сосредоточил на бутылке, которую я держал уже твердой рукой.
Ну, я и передал ему.
– Какая-то сноровка, мне думается, – сказал Сократ. – Это дело, чуждое искусству, но требующее души догадливой, дерзкой и наделенной природным даром полного отсутствия совести и сомнения. Суть этого занятия я зову угодничеством.
– И дальше что? Прекрасным ты его считаешь или безобразным?
– Безобразным. Всякое зло я зову безобразным.
– Объяснись, Сократ! А то тебе будет плохо! Ничего не оставлю!
Межеумович оглушительно забулькал горлом. Сократ переждал эти раскаты грома и сказал:
– Если смогу, я выскажу тебе свое мнение более отчетливо. Все постоянно пекутся о высшем благе, одни для тела, другие – для души.
– Какая такая душа, – вскричал Межеумович, – когда существуют только ионы и астральные поля?!
– А угодничество, – не прерывая своей мысли, продолжил Сократ, – проведав об этом – не узнав, говорю я, а только догадавшись! – прикидывается тем искусством, за которым укрылось, но о высшем благе нисколько не думает, а охотится за безрассудством, приманивая его всякий раз желательным наслаждением, и до такой степени его одурачивает, что уже кажется преисполненным высочайших достоинств. Вот что я называю угодничеством, и считаю его постыдным, потому что оно устремлено к наслаждению, а не к высшему благу. Искусством его я не признаю, это всего лишь сноровка, ибо, предлагая свои советы, оно не в силах разумно определить природу того, что само же предлагает, а значит, не может и назвать причины своих действий. Но неразумное дело я не могу назвать искусством.
Тут Межеумович сердито протянул Сократу бутылку, чтобы тот утопил в ней силу своего убеждения.
Сократ принял слегка и продолжил:
– И защитники народа, и ораторы, и особенно диалектические и исторические материалисты топчутся в полном замешательстве вокруг одного и того же и сами не знают толком, какой от них прок, и всем остальным это не понятно. Действительно, ведь если бы не душа владычествовала над телом, а само оно над собою, и если бы не душою различали и отделяли, например, поварское дело от врачевания, то тело судило бы само, пользуясь лишь меркою своих радостей. И то, что относится к врачеванию, к здоровью, к поварскому искусству, стало бы между собой неразличимо. Что я понимаю теперь под твоим самым передовым в мире учением, ты теперь слышал. Это как поварская сноровка, но не для тела, а для души.
– Ну, обидел, ну обидел, – тихо сказал Межеумович и залил свое горе, разумеется, из горлышка. – Значит, Сократ, ты утверждаешь, что Самое Передовое в мире учение – это угодничество?
– Нет, милейший мой, это только часть угодничества.
– Значит, по-твоему, мы, защитники трудового народа, мало что значим в своих городах, раз мы все лишь льстивые угодники?
– По-моему, вы вообще ничего не значите.
– Как не значим? Разве мы не всесильны в своих городах и весях?!
– Нет, если силой ты называешь что-то благое для их обитателей.
– Как так?! Разве мы, словно тираны, не травим, кого захотим, не выливаем помои на того, кого нам укажут, разве мы не отнимаем и не производим передел имущества, не изгоняем из городов, кого сочтем нужным, не убиваем, не изводим судебными процессами?!
– Стало быть, благо, по-твоему, – это если кто ума не имеет, а действует так, как ему настоятельно посоветуют или даже прикажут? И это ты называешь большой силой?
– Послушать тебя, Сократ, так ты ни за что бы не принял свободы делать в Сибирских Афинах, что тебе вздумается, скорее наоборот, и не стал бы завидовать человеку, который убивает, кого сочтет нужным, или лишает имущества, или сажает в тюрьму!
– По справедливости он действует или несправедливо?
– Да как бы он ни действовал, разве не достоин он зависти в любом случае?
– Не кощунствуй, диалектичнейший Межеумович!
– То есть, как?! – искренне удивился материалист, но бутылку сопернику в споре передал честно.
– А так, что не надо завидовать ни тем, кто не достоин зависти, ни тем, кто несчастен, но надо жалеть их.
– Значит, тот, кто убивает, кого сочтет нужным, и убивает по справедливости, кажется тебе жалким несчастливцем?
– Нет, но и зависти он не вызывает.
– Разве ты не назвал его только что несчастным?
– Того, кто убивает не по справедливости, друг мой, не только несчастным, но вдобавок и жалким, а того, кто справедливо – недостойным зависти.
Диалог их сейчас был молниеносен, но и бутылку они передавали друг другу с неимоверной быстротой. Я уже понял, что мне больше ничего не достанется. И Каллипига это поняла, потому что отчаянно пыталась раскусить драхму повдоль.
– Кто убит несправедливо – вот кто поистине и жалок, и несчастен! – заявил диалектик.
– Но в меньшей степени, милейший Межеумович, чем его убийца, и менее того, кто умирает, неся справедливую кару.
– Это почему же, Сократ?
– Потому что худшее на свете зло – это творить несправедливость.
– В самом деле, худшее? А терпеть несправедливость – не хуже?
– Ни в коем случае!
– Значит, чем чинить несправедливость, ты хотел бы скорее ее терпеть?
– Я не хотел бы ни того, ни другого. Но если бы оказалось неизбежным либо творить несправедливость, либо переносить ее, я предпочел бы переносить.
Все… Бутылка опустела, целиком и полностью! Сократ крепко обхватил ее своей пятерней и отнес в ближайшую урну. А когда он вернулся, Межеумович обиженно сказал:
– Ну, ты тип, Сократ! Еще какой тип! Ведь можно было стеклотару сдать в соответствующий случаю приемный пункт.
– Да очередь там, – оправдался Сократ.
– Ну что, не раскусывается? – спросил Межеумович у Каллипиги. – Дай-ка, я попробую.
Вытерев драхму о штанину, диалектик принялся ее старательно жевать, а когда выплюнул результаты своей деятельности на ладонь, то оказалось, что монета многократно и бесповоротно погнута. Так что на нее теперь даже стакан газировки нельзя было купить.
– Надо же! – удивился материалист. – Ну, жизнь! Ну, жизнь!
Глава двенадцатая
Я сидел в пыльной траве и думал: что делать?
И вот что с тоски придумал.
– Сократ, – сказал я, – пойду, однако, сдаваться славному Агатию. Пусть он подавится этими двумя с половиной тысячами лет! Отдам ему свое Время!
– Откуда же ты столько Времени возьмешь? – спросила Каллипига.
– Займу…
– Ну, день-два я мог бы тебе занять, – сразу же предложил Сократ. – Но ведь тебе нужны тысячи лет!
– Я кое-что могу отдать, – сказала Каллипига.
– А я никому не отдам взаймы свое Время, – заявил Межеумович. – Знаю я вас. Займешь и с концом!
На диалектика я и не рассчитывал. Можно было, конечно, сесть на углу с перевернутой кепкой или шапкой, заняться, то есть, попрошайничеством. Но что-то говорило мне, что дело не выгорит: во-первых, нет ни кепки, ни шапки; во-вторых, у кого и есть мелочевое Время, тот все равно сначала к славному Агатию пойдет, чтобы пустить Время в рост, а уж, чтобы подать крепкому и красивому, пышущему здоровьем молодому человеку…
– Ни-ни, – сказал Сократ, – никто тебе Времени не подаст.
– Мы-все скорее удавимся, чем подадим, – подтвердила и Каллипига.
– Удавимся, удавимся, – закрепил их возражения материалист.
– А чё тогда делать?! – с вызовом спросил я.
– Вот ты, глобальный человек, собираешься идти отдавать свое Время славному Агатию, да еще и Время Каллипиги не прочь прихватить с собой, а ведь ты даже и не ведаешь до сих пор, что такое Время.
– Так оно и выходит, Сократ, как ты говоришь.
– Как же так, глобальный человек! – воскликнул Сократ. – Знаешь ли ты, какой опасности собираешься подвергнуть свою душу?
– А при чем тут душа? – спросил я.
– Совсем ни при чем тут душа, – заявил и Межеумович. – Да и нет никакой такой души! Сколько можно об одном и том же талдычить?!
– Когда тебе, глобальный человек, – продолжил свою мысль Сократ, – бывало нужно вверить кому-нибудь свое тело и было заранее неизвестно, пойдет ли это на пользу или во вред, ты и сам немало раздумывал, вверять или не вверять, и друзей и даже случайных прохожих призывал на совет и обсуждал это целыми днями и неделями.
Вообще-то, я никогда еще не болел, кроме того случая с чирьями. Но Сократу виднее.
– А когда речь зашла о душе, которую ты ведь ставишь выше, чем тело, потому что от того, будет она лучше или хуже, зависит, хорошо или дурно пойдут твои дела, ты ни с Межеумовичем, ни с Каллипигой, ни со мной, да и ни с кем из многочисленных твоих друзей не посоветовался, отдавать или не отдавать Время славному Агатию. Не поразмыслив и не посоветовавшись, ты сразу же мчишься отдавать и собственное Время и Времена друзей, как будто ты уже дознался, что такое Время и что им можно разбрасываться направо и налево.
– Ну… – не то спросил, не то возразил, не то просто так сказал я.
– А что, глобальный человек, не будет ли наш всеми уважаемый славны Агатий чем-то вроде торговца или разносчика тех припасов, которыми питается душа. По-моему, во всяком случае, он таков.
– Но чем же питается душа, Сократ? – спросил я.
Межеумович плюнул в нашу сторону, видать, настолько ему надоели разговоры о несуществующей душе, и даже отвернулся в сторону ларька с запасами самопальной водки.
– А вдруг душа именно Временем и питается, пока находится в нашем теле? – сказал Сократ. – Только бы, друг мой, не надул нас славный Агатий, восхваляя то, что он как бы раздает бесплатно, как те купцы, что торгуют телесной пищей. Потому что и сами они не знают, что в развозимых ими товарах полезно, а что вредно для тела, но расхваливают все ради продажи, и покупающие этого не знают, разве что случайно рядом окажется санитарная инспекция с дозиметром, контрольными весами и ядоизмерителем. Так же и те, кто собирает и продает Время оптом и в розницу всем желающим и даже отдают задарма, хоть они и выхваляют то, чем торгуют, но, может быть, из них некоторые, например сам славный Агатий, и не знают толком, хорошо ли то, что они раздают, или плохо для души. Так вот, если ты знаешь, что здесь полезно, и что нет, тогда тебе не опасно отдавать свое Время и Время Каллипиги несравненному Агатию, или даже хапать его задаром. Если же нет, то смотри, глобальный человек, как бы не проиграть самого для тебя дорогого. Ведь гораздо больше риска в приобретении Времени, чем в покупке съестного. Съестное-то и безалкогольные напитки, купив их в супермаркете или на базаре, ты можешь унести в авоськах и сосудах, и, прежде чем принять их в свое тело в виде еды и питья, их можно хранить дома в холодильнике и посоветоваться со знающим человеком, что следует есть или пить и чего не следует, а также, сколько и в какое время. При такой покупке риск невелик. Чужое же Время нельзя унести в сосуде, а поневоле придется принять его в собственную душу. А уж что сделает это Время в твоей душе, никому неизвестно.
Слова Сократа о еде и питье вновь возбудили во мне приязнь к щам из свиных хрящиков. И, чтобы отделаться от этого наваждения, я спросил:
– Вот и мне интересно, Сократ, что будет делать моя душа с тем Временем, что я приобрету бесплатно. В моем теле, кажется, еще достаточно сил, чтобы исследовать, что такое Пространство, Время, Жизнь, Смерть, Бог.
– А разве мы уже не говорили, что, когда душа пользуется телом, исследуя что-либо с помощью зрения, слуха, или какого-нибудь иного чувства, тело влечет ее к вещам непрерывно изменяющимся, и от соприкосновения с ними душа сбивается с пути, блуждает, испытывая замешательство, и теряет равновесие, точно пьяная?
– Да уж мильён раз говорили! – не оборачиваясь, высказался Межеумович. – Надоели до беспредельности с этой своей душой!
– А теперь подумай, глобальный человек, согласен ли ты, что из всего сказанного следует такой вывод: божественному, бессмертному, умопостигаемому, единообразному, неразложимому, постоянному и неизменному самому по себе в высшей степени подобна наша душа, а человеческому, смертному, постигаемому не умом, многообразному, разложимому и тленному, непостоянному и несходному с самим собой – и тоже в высшей степени – наше тело.
– Похоже на то, Сократ, – поразмыслив, ответил я, – что тело имеет нечто общее со Временем. Ведь Время тоже многообразно, разложимо, тленно и непостоянно, да еще и несходно с самим собой.
– Ну вот, глобальный человек, а ты хотел идти к славному Агатию, чтобы отдать ему, а может, и взять взаймы, это самое непостоянное и ненадежное Время.
– Теперь-то я вижу, что ошибался.
– Славный Агатий свое все равно сдерет, – напомнил диалектик, продолжая изучать обстановку вокруг ларька с самопальной водкой.
– И если телу в каком-то смысле соответствует душа, – сказал Сократ, – то что же соответствует бессмертной душе?
Я задумался. И вдруг меня осенило:
– Уж, не Вечность ли, Сократ?
– Похоже, что так, глобальный человек. Ты делаешь заметные успехи.
– Только бы душа действительно оказалась неразложимой, Сократ. Вот что меня сейчас беспокоит.
– Как?! – воскликнул Сократ. – Неужели душа, сама безвидная и удаляющаяся в места славные, чистые и безвидные – поистине в Аид, к благому и разумному богу, – так неужели же душа, чьи свойства и природу мы сейчас определили, немедленно, едва расставшись с телом, рассеивается и погибает, как судит большинство?
– А вдруг?
– Чистая душа, глобальный человек, уходит в подобное ей самой безвидное место, божественное, бессмертное, разумное, и, достигши его, обретает блаженство, отныне избавленная от блужданий, безрассудства, страхов, диких вожделений и всех прочих человеческих зол, и – как говорят о посвященных в таинства – впредь навеки поселяется среди богов.
– И все-таки, наверное, страшно умирать, – сказал материалист.
– Страдания милого Межеумовича, – сказала Каллипига, – видать, не выносят софизмов, а удовлетворятся лишь тогда, когда в его руках будет бутылка “Метиловки”.
– Да! – с вызовом заявил диалектик. – Именно так!
– Ты, дорогой диалектический материалист, – сказал Сократ, – жалеешь непоследовательное заключение, противопоставляя утрате благ ощущение зла и полностью забывая, что ты будешь мертв.
– Тьфу, на тебя, Сократ! – озлился Межеумович. – Типун тебе на язык! И скажет ведь такое!
– Человека, лишенного благ, огорчает ощущение зла, противоположное благу, но ведь тот, кто не существует, не воспринимает этого лишения. Каким же образом может возникнуть печаль из того, что не приносит познания будущих огорчений? Если бы ты, материалистичнейший диалектик, с самого начала по неведению не предполагал единого ощущения для всех случаев, ты никогда не устрашился бы смерти. Теперь же ты сам себя крушишь, страшась лишиться дыхания жизни, и в то же время считаешь, что будешь воспринимать чувством чувство, которого уже не будет и в помине. Да, кроме того, существует немало прекрасных рассуждений о бессмертии души. Ведь смертная природа ни коим образом не могла бы объять и свершить столь великие дела: презреть и преобладающую силу зверей, пересекать моря, воздвигать большие столицы, учреждать и разрушать государства, взирать на небеса и усматривать там круговращение звезд, пути Солнца и Луны и их восходы и закаты, затмение и скорое освобождение от темноты, равноденствия и солнцевороты, зимы Плеяд, жаркие ветры и стремительно падающие дожди, безудержные порывы ураганов. Природа наша запечатлевает в памяти на вечные времена события, происходящие в Космосе. Все это было бы недоступно, если бы ей не было присуще некое поистине божественное дыхание, благодаря которому она обладает проницательностью и познанием столь великих вещей.
– Подумаешь, – отозвался Межеумович, – да я своею диалектическою мыслью объемлю всю бесконечную Вселенную!
– А денег на бутылку нет, – сказала Каллипига.
На эти болезненные слова материалист не отозвался.
– Так что, умнейший Межеумович, – продолжил Сократ, – не к смерти ты переходишь, но к бессмертию, и удел твой будет не утрата благ, а наоборот, более чистое, подлинное наслаждение ими. Радости твои не будут связаны со смертным телом, но свободны от всякой боли. Освобожденный из этой темницы и став единым, ты явишься туда, где все безмятежно, безболезненно, непреходяще, где жизнь спокойна и не порождает бед, где можно пользоваться незыблемым миром и философически созерцать природу – не во имя славного Агатия, не во имя бессмертного, но все же умершего Отца и Учителя и всех до самого последнего его Продолжателей, но во имя вящего процветания истины.
– Не пугай меня, Сократ! – Наконец-то посмотрел в нашу сторону Межеумович. – Нечто подобное я испытывал в Мыслильне Каллипиги, когда допьяна напивался вином и уже ничего не воспринимал своими чувствами, а особенно – ваши философские бредни. А сейчас что? Ни трезв, ни пьян. Да к тому же пора идти к моей уважаемой супруге Даздраперме проводить политинформацию с голыми блудницами. Я им о коммунистической, классовой морали, а они так и норовят меня титьками к трибуне придавить. А дорогая моя Даздраперма пальчиком грозит, чтобы, значит, я не обращал никакого внимания на их голые задницы, а, напротив, обращал внимание только на их, блудниц, высокую нравственность. А как не обращать?!
– Никак нельзя не обращать, – согласилась Каллипига.
Своими речами Сократ обратил мои мысли в прямо противоположную сторону. Страх смерти куда-то ушел, на его место пришло томление. Меня охватило желание, подражая философам, сказать нечто умное, ведь я уже давно занимался небесными явлениями и следил за божественным вечным круговоротом, а потому я воспрял от слабости и стал новым человеком.
Я – это душа, бессмертное существо, запертое в подверженном гибели узилище. Обитель эту природа дала нам по причине сущего зла, и радости наши в ней бывают поверхностны, легковесны и сопряжены с многочисленными страданиями, печали же полновесны, длительны и лишены примеси радости. А болезни, похмелье, воспаление органов чувств, хотение щей со свиными хрящиками и прочие внутренние неудачи, кои душа, рассеянная в порах нашего тела, чувствует поневоле, заставляют ее страстно стремиться к небесному, родственному ей эфиру и жаждать тамошнего образа жизни, небесных хороводов, стремится к ним.