Текст книги "Сократ сибирских Афин"
Автор книги: Виктор Колупаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 50 страниц)
Уход из жизни есть не что иное, как замена некоего зла благом.
И все же я пока не стал производить такую замену.
– Тем, кто стремится к познанию Пространства, Времени, Жизни, Смерти и Бога, – сказал Сократ, – должно быть хорошо известно вот что: когда философия принимает под опеку их душу, душа туго-натуго связана в теле и прилеплена к нему, она вынуждена рассматривать и постигать сущее не сама по себе, но через тело, словно бы через решетки тюрьмы, и погрязает в глубочайшем невежестве. Видит философия и всю грозную силу этой тюрьмы: подчиняясь страстям, узник сам крепче любого блюстителя караулит собственную темницу.
Еще бы раз напиться допьяна, подумал я, а там и за взламывание темницы можно взяться.
– Да, – сказал Сократ, – стремящимся к познанию известно, в каком положении бывает их душа, когда философия берет ее под свое покровительство и с тихим увещеванием принимается освобождать, выявляя до какой степени обманчиво зрение, обманчив слух и остальные чувства, убеждая отказаться от них, не пользоваться их службою, насколько это возможно, и советуя душе сосредоточиться и собраться в себе самой, верить только себе, когда сама в себе она мыслит о том, что существует само по себе, и не считать истинным ничего из того, что она с помощью другого исследует из других вещей, иначе говоря, из ощутимых и видимых, ибо то, что видит душа, умопостигаемо и безвидно.
– Точно, – вдруг согласился Межеумович. – Такое состояние бывает у меня, когда я упьюсь и уже ничего не воспринимаю внешними чувствами. Была вот одна драхма, да и та погнулась…
– Вот то освобождение, которому не считает нужным противиться душа истинного философа, – сказал Сократ.
– Тонко и правдиво подмечено, – снова согласился Межеумович.
– И потому он, философ, бежит от радостей, желаний, печалей и страхов, насколько это в ее, души, силах, понимая, что, если кто сильно обрадован, или опечален, или испуган, или охвачен сильным желанием, он терпит не только обычное зло, какое и мог бы ожидать, – например, заболевает или проматывается, потакая своим страстям, – но и самое великое, самое крайнее из всех зол, и даже не отдает себе в этом отчета.
– Прекрасные речи говоришь ты, Сократ, – расчувствовался Межеумович. – Теперь бы вот только промочить эту самую душу, которой на самом-то деле, конечно, нет, поосновательнее!
– Я полагаю, – продолжил Сократ, – что ни бог, ни сама идея жизни, ни все иное бессмертное никогда не гибнет, – это, видимо, признано у всех, кроме представителей Самого Передового в мире учения. Ну, да бог с ними… Итак, поскольку бессмертное неуничтожимо, душа, если она бессмертна, должна быть в то же время неуничтожимой. И когда к человеку подступает смерть, то смертная его часть, по-видимому, умирает, а бессмертная отходит целой и невредимой, сторонясь смерти. Значит, не остается ни малейших сомнений, что душа бессмертна и неуничтожима. И поистине, наши души будут существовать в Аиде.
– Я тоже, – сказал Межеумович, – не нахожу, в чем из сказанного тобою, Сократ, мог бы усомниться. Но величие самого предмета и некоторое недоверие к человеческим силам все же заставляет меня в глубине души, которой, кстати, вовсе и нет, сомневаться в том, что сегодня говорилось.
– И не только в этом, материалистический Межеумович, – как-то уж очень легко согласился Сократ. – Твои слова надо отнести и к самим первым основаниям. Хотя многие и считают их достоверными, правда, каждый на свой лад, все же надо рассмотреть их более отчетливо. И если ты сам разберешь их достаточно глубоко, то, думаю я, ты достигнешь в доказательстве результатов, какие только доступны человеку. В тот миг, когда это станет для тебя ясным, ты прекратишь искать.
– А я уже нашел, – с облегчением сказал Межеумович. – Вон Алкивиад идет. И, видать, не с пустыми руками.
Глава тринадцатая
И точно. К нам приближалась разношерстная толпа, веселая и шумливая. Уже можно было различить и голос самого Алкивиада, который был сильно пьян и громко кричал, где Сократ, и требуя, чтобы его привели к Сократу.
И вот он уже стоит перед нами вместе с флейтисткой, которая поддерживает его под руку. Был он в каком-то пышном венке из плюща и фиалок и с великим множеством лент на голове.
– Здравствуйте, друзья! – вскричал Алкивиад. – Примите ли вы в компанию очень пьяного человека, или нам уйти.
– Примем, примем! – обрадовался Межеумович, приметив несметное количество корзин с бутылками в руках спутников Алкивиада.
А Каллипига уже висела на шее у красавчика, но вскоре отлипла, потому что Алкивиад больше смотрел на Сократа.
– Прежде мы увенчаем Сократа, ведь ради этого мы явились! Вчера мы не могли прийти, – продолжал Алкивиад, – потому что готовили заговор с целью установления в Сибирских Афинах тирании или плутократии, черт их там всех разберет! Но что-то установили, пожгли ларьки, магазины и автомобили, а сегодня вот празднуем, хотя кто стал тираном, клянусь Зевсом, я до сих пор не знаю, а может быть, просто не помню.
– Слава Алкивиаду! – закричала толпа.
– Зато сейчас я пришел, и на голове у меня ленты, но я их сниму и украшу ими голову самого, так сказать, мудрого и красивого.
Все вокруг весело и дружелюбно захохотали.
– Вы смеетесь надо мной, потому что я пьян? Ну что же, смейтесь, я все равно прекрасно знаю, что я прав. Но скажите сразу, присоединяться мне к вам на таких условиях или лучше не надо? Будете ли вы пить со мной или нет?
От лица всего передового человечества Межеумович твердо заявил, что пить мы будем, и даже очень много.
– Тогда стреляй! – приказал Алкивиад.
Вокруг захлопали пробки, полилась пена из темных бутылок. Кто подставлял стаканы и кружки, а кто и сразу рот, чтобы не пролить лишнего. Впрочем, шампанское, хотя и пенилось, было тоже поддельным. Но это не имело существенного значения.
Алкивиад начал снимать с себя ленты, чтобы повязать ими Сократа. А Сократ сказал:
– Разуйте, слуги, Алкивиада, чтобы он возлег с нами третьим.
Но Алкивиад разуваться не стал, а пьяно спросил:
– И как это ты, Сократ, умудрился возлечь с самым знаменитым из всех диалектических материалистов, с Межеумовичем?
Сократ ответил:
– Постарайся защитить меня, умнейший Межеумович, а то любовь этого человека стала для меня делом нешуточным. С тех пор как я полюбил его за кроткий нрав и высокоморальное поведение, мне нельзя ни взглянуть на умного юношу, ни побеседовать с каким-нибудь мудрецом, не вызывая неистовой ревности Алкивиада, который творит невесть что, вечно ругает меня и доходит чуть ли не до рукоприкладства. Смотри же, как бы он и сейчас не натворил чего, помири нас, а если он пустит в ход силу, заступись за меня, ибо я не на шутку боюсь безумной интеллектуальности этого человека.
Но Межеумович был занят делом: прислушивался, ударило ли шампанское в голову или нужно срочно повторить священное действие. Мне так вот сразу ударило…
– Нет, Сократ, – сказал Алкивиад, – примирения между мной и тобой быть не может, но за сегодняшнее я отплачу тебе в другой раз. А сейчас мы украсим лентами эту удивительную голову, чтобы счастливый владелец ее не упрекал меня за то, что себя я украсил, а его, который изводит своими речами решительно всех, не украсил.
И, взяв несколько лент, он опутал ими голову Сократа и упал рядом на мятую и пыльную траву.
А, упавши, сказал:
– Эй, друзья, да вы, кажется, трезвы. Это не годится, надо пить, такой уж у нас уговор. Пока вы как следует не напьетесь, распорядителем симпозиума буду я. Итак, давайте сюда кружку побольше, если такая найдется. А впрочем, не нужно: лучше тащи сюда, Межеумович, вон ту железную миску.
И Алкивиад указал рукой, украшенной перстнями и печатками, на мусорную урну. Мусор тут же выкинули, слегка сполоснули емкость поддельным шампанским, а затем наполнили ее до краев. Сначала Алкивиад выпил сам, а потом велел налить Сократу, сказав при этом:
– Сократу, друзья, затея моя нипочем. Он выпьет, сколько ему ни прикажешь, и не опьянеет ни чуточки.
Урну наполнили, и Сократ выпил. А за ним и Межеумович. Заметно поздоровевши, он сказал:
– Что же это такое, Алкивиад?! Неужели мы не будем ни беседовать за наполненной фальшивоым шампанским емкостью, ни петь, а станем просто пить, как пьют для утоления жажды?
– Как ты прикажешь, диалектичнейший мой. Ведь тебя надо слушаться. Распоряжайся, как тебе будет угоднее.
– Тогда слушайте, – сказал Межеумович. – До твоего прихода мы говорили о несуществующей душе. Ты же речи не говорил, а выпить выпил. Поэтому было бы справедливо, чтобы ты ее произнес.
– Все это, великий Межеумович, прекрасно, – ответил Алкивиад, – но пьяному не по силам тягаться в красноречии с трезвым. А, кроме того, дорогой мой, неужели ты поверил тому, что Сократ сейчас говорил? Разве ты не знаешь: что бы он тут ни говорил, все обстоит как раз наоборот. Ведь это он, стоит лишь мне при нем похвалить не его, а кого-нибудь другого, бога ли, человека ли, красавицу Каллипигу ли, сразу же дает волю рукам.
– Молчал бы лучше, – отозвался Сократ
– Нет, что бы ты ни говорил, – возразил Алкивиад, – я никого не стану хвалить в твоем присутствии, клянусь Бутылкой!
– Ну что же, – сказала Каллипига, – в таком случае воздай хвалу самому Сократу.
– Что ты, несравненная Каллипига! – воскликнул Алкивиад. – Неужели, по-твоему, я должен напасть на него и при всех отомстить ему?
– Послушай, – сказал Сократ, – что это ты задумал? Уж, не собираешься ли ты высмеять меня в своем похвальном слове?
– Я собираюсь говорить правду, да не знаю, позволишь ли.
– Правду, – ответил Сократ, – я не только позволю, но и велю говорить.
– Ну что ж, не премину, – сказал Алкивиад. – А ты поступай вот как. Едва только я скажу неправду, перебей меня, если захочешь, и заяви, что тут я соврал, – умышленно врать я не стану. Но если я буду говорить несвязно, как подскажет память, не удивляйся. Не так-то легко перечислить по порядку все твои странности и пороки, да еще в таком состоянии.
Тут все хорошо выпили, чтобы в своем состоянии подтянуться к Алкивиаду. Гора пустых бутылок невдалеке все росла. Но никто на них почему-то не посягал. Не принимали их в сдаточных пунктах, что ли?
– Хвалить же Сократа, друзья мои, я попытаюсь путем сравнений, – заявил Алкивиад. – Он, верно, подумает, что я хочу посмеяться над ним, но к сравнениям я намерен прибегать ради истины, а вовсе не для смеха.
– Нет, нет, давай именно для смеха, – потребовал Межеумович. – Так его и еще раз через колено!
– Более всего, по-моему, – сказал Алкивиад, – он похож на тех силенов, какие бывают в мастерских Союза художников и которых художники изображают с какой-нибудь дудкой или флейтой в руках. Если раскрыть такого силена, как матрешку, то внутри у него оказываются изваяния богов. Так вот, Сократ похож, по-моему, на сатира Марсия. Что ты сходен с силеном внешне, Сократ, этого ты, пожалуй, и сам не станешь оспаривать. А что ты похож и в остальном, об этом послушай.
Сократ выпил из стакана (урну, видать, на время речи Алкивиада решил не использовать) и в самом деле прислушался.
– Скажи, ты дерзкий человек или нет? – спросил Алкивиад, но ответа слушать не стал. – Если ты не ответишь утвердительно, у меня найдутся свидетели. Далее, разве ты не флейтист? Флейтист, и притом куда более достойный удивления, чем Марсий. Тот завораживал людей силой своих уст, с помощью инструмента, как, впрочем, и ныне еще любой, кто играет его напевы. Так вот, только партийные гимны Марсия, играет ли их хороший флейтист или плохая флейтистка, одинаково увлекают слушателей и, благодаря тому, что они сами божественны и бессмертны, обнаруживают тех, кто испытывает потребность в палке, концлагере и Самой Передовой в мире идеологии.
– Ага, – согласился Межеумович.
– Ты же, Сократ, ничем не отличаешься от Марсия, только достигаешь прямо противоположного, то есть полнейшей безыдейности, без всяких инструментов, одними речами. Когда мы слушаем, например, речи какого-нибудь политического оратора, даже очень хорошего, это никого из нас, правду сказать, не волнует. Говорят они всегда одно и то же, заботясь лишь о благе народа, о себе-то вовсе и не думая. А народу такая забота уже давно осточертела. Слушая же тебя или твои речи в чужом, хотя бы и очень плохом пересказе в желтой прессе, все мы бываем потрясены и увлечены.
Тут все искренне согласились и хорошо выпили.
– Всем политикам, независимо от их идеологической масти, он говорит, что они лгуны, всем предпринимателям и олигархам, – что они воры, всем обманутым, – что они сами глупцы. Он, понятное дело, говорит неправду, и за это его все очень сильно любят и хоть сейчас готовы растерзать или предать самой лютой казни.
Все снова согласились и вышибли пробки.
– Что касается меня, друзья, то я, если бы не боялся показаться совсем пьяным, под клятвой рассказал бы вам, что я испытывал, да и теперь еще испытываю от его речей. Когда он говорит о моих несравненных и выдающихся пороках, сердце у меня бьется гораздо сильнее, чем у беснующихся корибантов, а из глаз моих от его речей льются слезы. Слушая Межеумовича, или других столь же превосходных ораторов, я находил, что они хорошо говорят, но ничего подобного не испытывал, душа у меня не приходила в смятение, негодуя на блядцкую мою жизнь. А этот Марсий приводил меня часто в такое состояние, что мне казалось – нельзя больше жить так, как я живу. И ты, Сократ, не скажешь, что это неправда. Да я и сейчас отлично знаю, что стоит мне начать его слушать, как я не выдержу и впаду в такое же состояние. Ведь он заставит меня признать, что со всеми моими недостатками и пороками я не должен заниматься делами сибирских афинян. Поэтому я нарочно его не слушаю, иначе не произвести мне в Сибирских Афинах никакого переворота, ни олигархического, ни демократического, ни даже коммунистического.
– Давай лучше коммунистического, – как-то вяло предложил Межеумович и бодро запил свои слова из кружки.
– И только перед ним одним испытываю я то, что вот уже никто бы за мною не заподозрил – чувство стыда. Я стыжусь только его, ибо сознаю, что ничем не могу опровергнуть его наставлений, а стоит мне покинуть его, соблазняюсь почестями, которые мне оказывает большинство, властью распоряжаться всеми и суетной славой. Да, да, я пускаюсь от него наутек, удираю, а когда вижу его, мне совестно, потому что ведь я был с ним согласен. И порою мне даже хочется, чтобы его вообще не стало на свете. Хотя, с другой стороны, отлично знаю, что, случись это, я горевал бы гораздо больше. Одним словом, я и сам не ведаю, как мне относиться к этому человеку. Вот какое действие оказывает на меня и на многих других звуками своей флейты этот сатир.
Все одобрительно загудели и согласились, что лучше бы Сократу и в самом деле не существовать на свете. Кое-кто уже начал кричать: “На Персию!” Но Алкивиад остановил восхваление Сократа. А поскольку шампанское, хоть и поддельное, было все-таки его собственностью, слушатели и крикуны на миг превратились в потребителей шипучего вина. Только Межеумович еще раз крикнул: “На Персию!”, но это лишь только потому, что выпил преждевременно, не дождавшись остальных ратников.
– Послушайте теперь, – твердо предложил Алкивиад, – как похож он на то, с чем я сравнил его, и какой удивительной силой он обладает. Поверьте, никто из вас не знает его до конца, но я, раз уж начал, покажу вам, каков он. Вы видите, что Сократ любит мудрых, всегда норовит побыть с ними, восхищается ими, и в то же время ничего-де ему неизвестно и ни в чем он ничего не смыслит. Не похож ли он и в этом на силена?
– Похож, и еще как! – закричали все. Лишь я промолчал, ну, это по привычке.
– Ведь он только напускает на себя такой вид, потому он и похож на полое изваяние силена. А если его раскрыть, сколько глупости, дорогие мои собутыльники, найдете вы у него внутри! Да будет вам известно, что ему совершенно неважно, умен человек или нет (вы даже не представляете, до какой степени это безразлично ему), мудр или обладает каким-нибудь другим преимуществом, которое превозносит толпа. Все эти ценности он ни во что не ставит, считая, что и мы сами – ничто, но он этого не говорит, нет, он всю свою жизнь морочит людей притворным самоуничижением.
Тут мы-все, не откладывая, решили побить Сократа, но Алкивиад потребовал заменить битие питием. Ну, мы-все с радостью и согласились.
– Не знаю, доводилось ли кому-либо видеть таящиеся в нем изваяния, когда он раскрывался по-настоящему, а мне как-то раз довелось, и они мне показались такими страшными и ужасными, что я решил в скорости сделать все, что Сократ ни потребует. В нем мне открылась бездна нас-всех. И он эту бездну в своей душе умеет как-то упорядочивать. А, упорядочив, выдает за голос некоего даймония. И это даймоний, надо признать, никогда еще не ошибался. Боюсь только, что у кого-то есть противоположный, столь же убедительный и все разрушающий даймоний. И если они сойдутся вместе, еще неизвестно, кто победит.
Напился все-таки Алкивиад до чертиков, подумал я.
– Все мы одержимы философским неистовством, – продолжил красавчик. – Вот и я, втайне от нас-всех разработав неопровержимую философскую систему всеобщего, равного и тайного счастья, однажды рассказал ему о своих изысканиях. И что же? Мягко и даже нежно, не стараясь переубедить меня или обидеть, он в нескольких словах показал всю абсурдность моих мыслей. В каком я был, по-вашему, после этого расположении духа, если, с одной стороны, я чувствовал себя обиженным, а с другой – восхищался характером, неразумным и жестоким поведением этого человека, равного которому по силе ума и самообладанию я никогда до сих пор не встречал? Я не мог ни сердиться на него, ни отказаться от его общества, а способа привязать его к себе у меня не было. Ведь я же прекрасно знал, что подкупить его деньгами еще невозможнее, чем переубедить в чем-нибудь диалектического Межеумовича. А когда я пустил в ход то, на чем единственно надеялся поймать его, свой ум, – он ускользнул от меня. Я был беспомощен и растерян. Он покорил меня так, как никто никогда не покорял.
Сократа тут же принудили выпить, а чтобы не выглядел он особенным среди нас-всех, выпили и все остальные.
– В разоблачительном слове Сократу можно назвать и много других порочных его качеств. Но иное можно, вероятно, сказать и о ком-нибудь другом, а вот то, что он не похож ни на кого из людей, древних или ныне здравствующих, – это самое поразительное. С Отцом и Основоположником, а также со всеми его Продолжателями, можно сравнить, например, высокоумного Межеумовича. И всех прочих тоже можно таким же образом с кем-нибудь сравнить. Разве только что еще Каллипига несравненна… А Сократ и в повадке своей, и в речах настолько своеобычен, что ни среди древних, ни среди ныне живущих не найдешь человека, хотя бы отдаленно похожего на него. Сравнивать его можно, как это я и делаю, не с людьми, а с силенами и сатирами – и его самого, и его речи.
Тут одна половина пирующих потребовала немедленно вести их в поход на Персию, а вторая – казни Сократа с последующим судом и следственным дознанием.
– Если послушать Сократа, – все еще долдонил Алкивиад, – то на первых порах речи его кажутся смешными. Они облечены в такие слова и выражения, что напоминают шкуру этого наглеца сатира. На языке вечно у него какие-то всенародные депутаты, честные торговцы, порядочные предприниматели, свободные от всего, даже от совести, журналисты, и кажется, что говорит он всегда одними и теми же словами одно и то же, и поэтому всякий неопытный и недалекий человек готов поднять его речи на смех. Но если раскрыть их и заглянуть внутрь, то сначала видишь, что они пусты, а потом, что речи эти и зловредны, что они таят в себе множество вопросов, вернее сказать, все вопросы, которыми подобает заниматься тому, кто намерен окончательно сойти с ума.
Тут все мирно посмеялись, стрельнув пробками. А Сократ сказал:
– Мне кажется, Алкивиад, что ты совершенно трезв. Иначе бы так хитро не крутился вокруг да около, чтобы затемнить то, ради чего ты все это говорил и о чем как бы невзначай упомянул в конце, словно всю свою речь ты произнес не для того, чтобы посеять рознь между мной и диалектическим Межеумовичем. Но хитрость эта тебе не удалась. Смысл твоей сатиро-силеновой драмы яснее ясного.
– Пожалуй, ты прав, Сократ, – сказал Межеумович. – Наверное, он для того и возлег на траву между мной и тобой, чтобы нас навеки разлучить. Так вот, назло ему, я пройду к тебе и возлягу рядом с тобой.
Диалектический материалист легко поднялся, но тут же рухнул замертво, впрочем, как раз между Сократом и Алкивиадом.
И мне тоже, по примеру Межеумовича, неудержимо захотелось вознести свою незамутненную душу к небесам.