355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Колупаев » Сократ сибирских Афин » Текст книги (страница 45)
Сократ сибирских Афин
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:30

Текст книги "Сократ сибирских Афин"


Автор книги: Виктор Колупаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 45 (всего у книги 50 страниц)

– Пожалуй, Сократ, – сказал Межеумович, – тебе на сегодня хватит пить. Такую ахинею даже я не смог бы нести. – Диалектик разлил остатки самогона, причем Протагору, конечно же, из пустой бутыли. – Душа коллектива, правильно направленная Самой Передовой в мире партией… – Тут диалектик хлебнул из кружки и потерял нить своего повествования или воззвания.

– Победа над коллективной душой только и приносит справедливое возмещение за риск – завладение сокровищем, непобедимым оружием, магическим талисманом или чем-то еще, что миф считает наиболее достойным желания. Любой, кто сливается с коллективной душой – или, выражаясь языком мифа, позволяет чудовищу сожрать себя, – исчезает в ней, добирается до сокровища, которое сторожит дракон, однако делает это со зла и во вред себе.

В избу ворвались Сократовы сыновья, Лампрокл, Софрониск и малолетка Менексен, все вымазанные ржавчиной и пылью.

– Разобрали крышу, – объявил Лампрокл. – Теперь в Чермет везти надо, а неначем.

– Зачем тогда разбирали? – поинтересовался Сократ.

– А как ее сдашь, если не разберешь? – удивился Софрониск.

– Пойду вызову грузовое такси, – вызвался помочь сосед Критон. – Заодно и новое железо завезу. Не торчать же крыше стропилами?

– Может, нашу покрыть этим старым железом? – предположила Ксантиппа.

– Нет, – сказал Сократ. – Наши-то стропила уж точно не выдержат такой тяжести.

– Конечно, не выдержат, – сказал Сафрониск.

– Чё людей-то смешить! Сократова изба с железной крышей! Обхохочешься! – сказал Лампрокл.

А малолетка Менексен пока-что только набирался мудрости и молчал.

– Пошли, – сказал Критон и вышел вместе с детьми Сократа.

– Всё! Закрываю этот научный симпозиум! – Объявил Межеумович. – Я уже достиг богоподобия!

– Слияние с коллективной душой всегда приносит с собой чувство общезначимости -“богоподобия”, – сказал Сократ.

Тут силы покинули Межеумовича и он упал с лавки замертво, повалил бутыли, но, к счастью, в них уже ничего не было, кроме воздуха Анаксимена и Диогена.

Медленно, но неумолимо начал проваливаться куда-то и я.

Глава тридцать шестая

Под моими ногами что-то оглушительно треснуло, и я провалился. Падал я столь долго, что успел испугаться, затем избавиться от страха, а теперь даже и не знал, что делать.

Ясно было только одно: я глубоко под землей. Широкое бесконечное пространство, мрачное и темное. Это царство вечной тьмы, понял я, царство сумрака и печали, край бедствий, плача и стенаний.

И когда я совсем уже было начал изнывать от скуки, падение мое замедлилось, затем окончательно и бесповоротно прекратилось и я оказался перед огромными коваными воротами с надписью: “Войти может каждый”. Я уж, было, подумал, что это вход в какое-то элитное блудилище, но лай чудовищного трехголового пса разуверил тут же меня в этом. Кто попрется в блудилище, пусть даже и “Высоконравственное”, если за порогом на три голоса надрывается чудище, у которого на шее и спине извиваются гадостные змеи?

Перед входом я оказался не один. То тут, то там мягко приземлялись унылые фигуры людей, тут же впадающих в ужас от непрерывного лая трехголового пса. Я припомнил, что это был Цербер, одинаково готовый сожрать и живых, стремящихся проникнуть в это царство мертвых, и тени мертвых, если они попытаются сбежать из Аида.

Рядом со входом располагались Скорбь, Нужда, Болезни, Страх, Голод, Инфляция и другие существа. Это именно они время от времени выходят на белый свет и портят жизнь порядочным людям. Тут же располагалась и неприглядная обитель Смерти, настолько неприглядная, что я тут же понял, почему она постоянно бродит по земле. В такую лачугу даже я не вселился бы.

Я вспомнил, что когда мы с Сократом и Каллипигой осматривали Землю с высоты, то обнаружили по всей Земле много мест, еще более глубоких и более загаженных, чем та яма, в которой жили Сибирские Эллины. А были еще хоть и глубокие, но со входом более тесным, чем зев нашей впадины. Встречались и менее глубокие, но более просторные, например, Америка, так ненавистная диалектическому Межеумовичу.

Теперь я повнимательнее присмотрелся и обнаружил, что все они были связаны друг с другом подземными ходами разной ширины, идущими в разных же направлениях, и обильные воды переливались из одних впадин в другие, словно из чаши в чашу. Так что вполне возможно, что, копни в свое время ученик Межеумович еще на два штыка лопаты в глубину, он бы прямиком и попал в Америку. Оказывается, философский ум Межеумовича скрытно проявлялся еще в школьные годы, маскируясь под круглого двоечника!

Прогуливаясь в свое удовольствие, я неожиданно увидел, что под землей текут неиссякающие, невероятной ширины реки – горячие, холодные и молочные. И огонь под землею встречался в изобилии, и струились громадные огненные реки и реки грязи, где более густой, где более жидкой, вроде той, что заливала улицы Сибирских Афин после каждого дождя. И теперь я понял, откуда берется эта вечная грязь. Реки здесь заполняли каждое из углублений, и каждая из них в свою очередь всякий раз принимала все новые и новые потоки воды, огня и фекалий, которые двигались то вверх, то вниз, словно какое-то колебание происходило в недрах Земли.

В некоторых впадинах было довольно-таки темно, так что я со стопроцентной необходимостью упал, но ничего не сломал, потому что сверзился с обрыва в воду, в бешеный поток, который тут же вынес меня к самому большому зеву Земли. И тут я снова припомнил, что этот зев является началом пропасти, пронизывающей Землю насквозь. А назывался он Тартаром. И пока меня крутило и вертело, пытаясь утопить окончательно и навсегда, я сообразил, что в эту пропасть стекают все реки, и в ней снова берут свое начало, и каждая приобретает свойства земли, по которой течет, и характер, соответствующий нравам людей, населяющих ее берега. Я сообразил, что причина, по которой все они вытекают из Тартара и туда же впадают, в том, что у всей этой воды, как и предсказывал Фалес, нет ни дна, ни основания и она самоколеблется – вздымается и опускается, а вместе с нею перемещаются и окутывающие ее воздух и ветер. Они следуют за водой, как привязанные, куда бы она ни двинулась, – в дальний ли край Земли, к антиподам, или в ближний, на водокачку Сибирских Афин.

Исследовательский интерес настолько охватил меня, что я начал тонуть. Может, повезет, подумал я, и начал хлебать попахивающую чем-то неприятным воду. И тут упругий клин снова возник перед моим носом. Совершенно непроизвольно ухватился я за него обеими руками, и старый друг Бим вынес меня на поверхность бушующего потока.

– Бим! – крикнул я потрясенно.

– Он самый, – ответствовал дельфин.

– Так мы и правда в Аиде? – спросил я.

– А то где же…

– Значит, я умер?

– Как ты можешь умереть, если еще и не родился?

– Это точно?

– Точнее не бывает.

– А ты-то как здесь оказался, Бим?

– Да, совершенно случайно, глобальный человек.

– Так уж и случайно?

– Ну, не совсем случайно… Ушел я из дельфинария навсегда.

– А что так?

– Так ведь люди теперь учат нас убивать в воде других людей, врагов, как они высокопарно выражаются.

– Да неужто?! – возмутился я. – Когда я работал в Себастополисе, до такого еще не додумались.

– Как раз тогда-то и додумались, – сказал Бим. – Помнишь, как дельфины устроили забастовку?

– Такое не забудешь.

– Вот тогда-то все и началось.

– Надо же?

– А в других дельфинариях дельфинов учили убивать в воде сибирских афинян, тоже, оказывается, чьих-то врагов.

– И что же? – спросил я. – Убивали?

– Попробовали… Не понравилось. Тогда нас начали учить убивать чужих дельфинов.

Я возмутился, выпустил плавник из рук и чуть было не утонул в очередной раз.

– Но чужих дельфинов нет, – успокоил меня Бим. – Ушли мы из всех дельфинариев. Теперь там осьминогов тренируют.

– Дела, – сказал я удрученно

– А вы, люди, не пробовали не убивать людей? – спросил Бим.

– Нет, не пробовали, – ответил я. – Все руки не доходят.

Так, разговаривая ни о чем, о разных пустяках, мы и плыли, наблюдая, как вода отступает в ту область, которая называется нижнею, как она течет сквозь землю по руслам тамошних рек и наполняет их, словно оросительные каналы. А когда уходит оттуда и устремляется сюда, то снова наполняет здешние реки, и они бегут подземными протоками, каждая к тому месту, куда проложила себе путь, и образуют моря и озера, дают начало рекам и ключам, наполняют мраморные бассейны, ржавые бочки, пивные кружки и стаканы, речи защитников народа и ответы студентов на экзаменах и зачетах.

А потом они снова исчезают в глубинах Земли и возвращаются в Тартар: иные более долгой дорогою через различные министерства и ведомства, через многие комиссии и комитеты, иные – более короткой, через унитазы или сортиры на улице. И, что интересно, устья рек и следствия речеговорений всегда лежат ниже истока или замысла речи: иногда гораздо ниже высоты, на какую вода поднимается при разливе, а благородный порыв толпы – после благородного же воззвания оратора, иногда ненамного, это когда водой заливали сгоревшие в порыве установления всемирной справедливости автомобили, магазины, кафе и жилые дома. Иной раз исток и устье оказывались на противоположных сторонах, как при приватизации государственной собственности: хотели одно, а получилось совсем другое, иной раз по одну сторону от середины Земли, опять же как при приватизации: что хотели, в точности то и получили, просто одни не знали, что хотели другие.

А были и такие потоки, что описывают полный круг, обвившись вокруг Земли кольцом или даже несколькими кольцами, точно экономические идеи для всеобщего улучшения дел. И эти, погуляв некоторое время по страницам газет и телевизионным экранам, опускаются в самую большую глубину, какая только возможна, но впадают все в тот же Тартар!

Нам же с Бимом опуститься в любом из направлений удалось только до середины Земли, но не дальше: ведь откуда бы не текла река, с обеих сторон от середины Земли путь для нее пойдет круто вверх.

Бим легко справлялся с любым течением. А рек этих здесь было великое множество, все они велики и разнообразны, но особенно примечательными среди них были четыре. Самая большая из всех и самая далекая от середины течет по кругу. Это, как всем было известно, – река Океан. Навстречу ей, но по другую сторону от центра течет Ушайка. Она течет по многим, ныне уже пустынным местностям, часто под землей, и заканчивается Кристально чистым озером. Туда приходят души большинства умерших заводов и фабрик, коллективных хозяйств и частных артелей и, пробыв назначенный судьбой срок – какие больший, какие – меньший – получают новые безвозмездные и невозвратные ссуды, чтобы снова на некоторое время перейти в природу живых существ, пока деньги не перетекут в карманы удачливых и предприимчивых людей.

Третья река берет начало между первыми, на ликероводочном заводе и вскоре достигает места, пылающего жарким огнем, и образует озеро, где бурлят огненные фонтаны, размером больше Срединного Сибирского моря, и подходит вплотную к краю Кристально чистого озера, но не смешивается с его водами. Во всяком случае, продавцы водки утверждают это весьма энергично. Описав под Землею еще несколько кругов, она впадает в нижнюю часть Тартара. Имя этой реки – Огненная, и она изрыгает наружу брызги повсюду, где только есть ларьки и магазины. А часто даже течет из-под полы или заветной квартиры или домика. Но в этом случае стоит уже намного дешевле.

В противоположном от нее направлении берет начало четвертая река, которая сперва течет по местам диким и страшным, иссиня-черного цвета. Эти места называются Муниципальною страною, а озеро, которое образует река, зовется – Стикс – Холод, Ужас. Впадая в него, воды реки приобретают грозную силу и катятся под землею дальше по трубам, описывая круг в направлении, обратном Огненной реке, и подступают к Кристально чистому озеру с противоположного края. Они тоже нигде не смешиваются с чужими водами и тоже, опоясав Землю кольцом, вливаются в Тартар – напротив Огненной реки. Имя этой реки – Плач, Завывание.

Олимпийские боги, когда возникает необходимость поклясться, клянутся водами Стикса, но сами в преисподнюю никогда не спускаются, а посылают в подземное царство секретаршу Ириду, которая и приносит им воду в золотом кувшине. Но часто подземные воды рвутся и, пока муниципальные работники денно и нощно ремонтируют теплотрассы и водопроводы холодной и, особенно, горячей воды, клясться богам не на чем. И оттого на Земле происходят большие смуты: лопаются батареи, планеты сходят со своих орбит, назначаются досрочные выборы куда-нибудь, сибирские афиняне выходят с плакатами “Тепла и зарплаты!” на митинги, объявляют забастовки и голодовки. Одни требуют, другие клянутся, и так продолжается из года в год, так что постоянное занятие у всех есть.

И я уже боюсь, что однажды Зевс поклянется Семеле, но из-за порыва тепломагистрали не сумеет выполнить своей клятвы и не явится к возлюбленной в облаке молний, и она благополучно разрешится мальчиком Дионисом, ничем особенно не примечательным, и тот в свое время не принесет в Сибирские Афины виноградную лозу с берегов теплого Карского моря. Тогда люди так никогда и не узнают и не попробуют вина, а будут пить только самопальную водку и самогон.

А может, это уже и произошло…

В центре преисподней течет Лета, река забвения. Души мертвых должны напиться из нее, чтобы расстаться со всем, что сопутствовало им на Земле. Лишь после этого они полностью принадлежат царству мертвых.

Через воды отравленной Ушайки на утлой лодчонке перевозит души суровый и неприветливый старик Харон. С каждого он требует документы, квитанции об оплате долгов по квартире, прописку, полис бесплатного медицинского страхования и так далее. Впрочем, тех, у кого вовсе нет никаких документов, он все равно перевозит, разве что ворчит дольше.

Вот, оказывается, как все тут в Аиде устроено.

Когда умершие, минуя рощу из черных тополей на берегу Океана, являются в то место, куда уводит каждого его участковый милиционер, первым делом над всеми чинится суд – и над теми, кто прожил жизнь прекрасно и благочестиво, и над теми, кто жил чуть иначе. О ком решат, что они держались середины, те отправляются к Ушайке – всходят на ладьи, которые их ждут, и переплывают Кристально чистое озеро. Там они бродят по Асфоделовому лугу и, потихонечку очищаясь от провинностей, какие кто совершил при жизни, несут наказания и освобождение от вины, а за добрые дела (умеренное взяткобрательство, грабеж только глубокой ночью, но никак не среди бела дня, обман избирателей и прочая и прочая – всего три тысячи сто семьдесят пять пунктов) получают воздаяние – каждый по заслугам.

Тех, кого по тяжести преступлений сочтут неисправимыми (это либо владельцы собак, выгуливающие своих питомцев в неположенных местах, а положенных в природе специально не существует; либо поэты и писатели, так и не нашедшие спонсоров для издания своих гениальных произведений; либо, наконец, иные схожие с ними злодеи), – тех подобающая им судьба низвергает в Тартар, откуда им уже никогда не выйти.

А если кто решит, что они совершали преступления тяжкие, но все же искупимые – например, воровали миллионы, но потом раскаивались и все же жертвовали на культуру хотя бы один рупь, или как депутаты Государственной Думы, не принявшие вовремя необходимые законы, но все же одумавшиеся и проголосовавшие “за”, хотя надобность в них к тому времени отпадала, или как бомжи, которые, внутренне прозрев, не пропивали деньги за сданные ими бутылки, а строили на них храмы и богадельни, – те, хотя и должны быть ввергнуты в Тартар, однако по прошествии года волны выносят их в Огненную реку. И когда они оказываются близ берегов Кристально чистого озера, они кричат и зовут тех, кому нанесли обиду, и молят, заклинают, чтобы они позволили им выйти к озеру и приняли их. И если те склоняются на их мольбы, они выходят, и бедствиям их настает конец, а если нет – их снова уносит в Тартар, а оттуда в реки, и так они страдают до тех пор, пока не вымолят прощения у своих жертв: в этом состоит их кара, назначенная судьями.

И наконец тех, о ком решат, что они прожили жизнь особенно свято, освобождают от заключения в земных недрах, и они приходят в страну высшей чистоты, находящуюся на той же Земле в Элизиуме, и там поселяются. Мимо Элизиума мы пронеслись быстро, так что я успел заметить лишь одного диалектического Межеумовича, опохмеляющегося на берегу огуречным рассолом.

Элизиум этот, где правит Крон, расположен рядом с владениями Гадеса, и, хотя, вход в него находится у реки Памяти, он ничего общего с Аидом не имеет. Это счастливая земля незаходящего солнца, где нет ни холода, ни снега и где не прекращаются игры, музыка и пиры, причем обитатели Элизиума, если только пожелают, могут повторно родиться на Земле. Неподалеку от Элизиума находятся Острова Блаженных, куда попадают только те, кто трижды испытал перевоплощение в обоих мирах, как, например, губернаторы. На этих лесистых островах полно диких и ручных зверей, на нем живут тени Елены и Ахиллеса, устраивающие пиры и читающие гомеровские стихи героям, которые принимали участие в описываемых событиях.

Те же, кто благодаря философии и философским симпосиям очистился полностью, впредь живут совершенно бестелесно и пребывают в обиталищах еще более прекрасных. Но и мимо этой чудесной местности мы проплыли очень быстро, так что я снова кроме материалистического Межеумовича, опохмеляющегося тенью капустного рассола, никого не успел рассмотреть.

А дальше во мраке сияла только одна надпись: “Всему конец!”

Как же так? – подумал я. – Если конец всему, то, значит, и концу всего тоже конец! А тогда это означает, что всему вовсе и не конец! А лишь начало! Но… тогда всему, всему будет действительно конец! А это опять означает, что и концу всего будет конец… Значит…

Тут я окончательно запутался и понял, что надо бы выпить. Но в Тартаре царил сухой закон.

– Ну, что? Тогда будем прощаться? – спросил меня Бим.

– Навеки, что ли? – испугался я.

– Почему, навеки? Встретимся в Себастополисе, когда вы будете пытаться выведать у нас, дельфинов, в чем загадка Орфея.

– А сейчас не поведаешь мне, в чем она? – спросил я.

Бим хитро улыбнулся и сбросил меня со своей приятной на ощупь спины. Я было начал тонуть в очередной раз, но вдруг больно ударился лбом о какой-то предмет, ощупал его. Это была деревянная полка. На ней даже стояли стеклянные банки с какими-то не то соленьями, не то вареньями. Да и дно уже ощущалось под ногами. Я оттолкнулся и вынырнул из затопленного Сократовского подполья.

Глава тридцать седьмая

Когда я очнулся, состав симпозиума в благополучнейшем доме Сократа заметно изменился. Протагора и Критона вовсе не было. Критон-то, впрочем, может быть, искал железо на новую крышу. Межеумович лежал на голом полу и вполне осмысленно похрапывал. Сократ сидел на кровати. Слева от него на лавке о чем-то шептались Ксантиппа и Каллипига. Справа на некотором отдалении стоял славный Агатий. А я, схватившись за край квадратного люка, бессмысленно бил ногами по воде, заполнившей подполье почти до самого верха.

– Как я рада видеть тебя, глобальный человек! – приветствовала меня Каллипига.

– Подгнили доски, вот и провалились,– пояснила Ксантиппа.

И только тут до меня дошло, что я свалился в подполье Сократовского дома. Но выплыл, выжил все-таки. Спасибо Биму!

Я окончательно выбрался и начал, по привычке, стекать водой на пол. Эта процедура, я был уверен, не займет много времени. Пифагоровы штаны водонепроницаемы, по крайней мере, воду не впитывают, потому что умозрительны, а само тело мое скоро обсохнет.

Прием, надо сказать, был довольно равнодушным, восхваления скромными, но это и к лучшему. Мне вовсе не хотелось привлекать к себе особое внимание.

– И ты думаешь, славный Агатий, – сказал Сократ, словно продолжал начатый без меня разговор, – что молодые люди, подобные глобальному человеку, спасут демократию Сибирских Афин?

С чего это славный Агатий заинтересовался демократией, подумал я, ему ведь все равно: тирания, демократия или недоразвитый коммунизм.

– В демократии, – ответил хронофил, – бесполезным считается тот, кто вовсе не участвует в государственной деятельности. Мы сами обсуждаем наши действия или бездействия, стараемся оценить их, не считая бесконечное речеговорение чем-то вредным для дела. Больше вреда, по нашему мнению, происходит в том случае, если приступать или не приступать к исполнению необходимого дела без предварительного уяснения его с помощью речетворчества. А глобальный человек, как мне доносили, в основном молчит.

– Зато, если он начнет говорить, то его уже не остановишь, – сказал Сократ. – Но вряд ли он подойдет к тем, кто густой толпой заседают в Государственных Советах, Народных собраниях, Думах, митингах, либо в судах, на совещаниях, симпозиумах, наконец, или на каких-нибудь иных сходках и с превеликим шумом частью отвергают, частью одобряют чьи-либо выступления или действия, переходя меру и в том, и в другом. Они кричат, рукоплещут, и вдобавок их брань или похвала гулким эхом отражается от стен в том месте, где это происходит, так что шум становится вдвое сильнее. Что в таких условиях будет у глобального человека на сердцу? И какое воспитание, полученное частным образом, может перед этим устоять? Разве оно не будет смыто этой бранью и похвалой и унесено их потоком? Разве не признает глобальный человек хорошим или постыдным то же самое, что они, или не станет заниматься тем же самым? Наконец, разве он не станет таким же сам?

О чем это они? Ничего я сейчас не хотел, кроме ласкового прикосновения Калиипиги. Но уже что-то подсказывало мне, что счастье рухнуло.

Вот я и стоял подсыхающим столбом.

– В добродетели, – сказал славный Агатий, – не должно быть невежд, или же иначе не быть государству. А справедливость – это то, что пригодно сильнейшему. В каждом государстве силу имеет тот, кто стоит у власти. Обладая такой силой, всякая власть устанавливает законы в свою пользу. А установив подобные законы, власти объявляют их справедливыми для подвластных, а преступающих их – карают как нарушителей законов и справедливости. Подданные осуществляют то, что пригодно правителю, так как в его руках сила. Вследствие исполнительности подданных он преуспевает, а они сами – ничуть. Обладание властью дает большие преимущества. Несправедливость в политических отношениях оказывается целесообразнее и выгоднее справедливости. Справедливость и справедливое – в сущности это чужое благо, это нечто, устраивающее сильнейшего, правителя, а для подневольного исполнителя это чистый вред, тогда как несправедливость – наоборот: она правит, честно говоря, простоватыми, а потому и справедливыми людьми.

– То, что законно, то и справедливо, – возвразил Сократ. – Править должны знающие. Цари и правители – не те, которые носят скипетры, не те, которые избраны всенародным тайным голосованием известными олигархами, не те, которые достигли власти посредством жребия или насилия, обманом, но те, которые умеют править.

– Но ты-то не умеешь править, Сократ! – вскричал славный Агатий. – А что если эти управители затеют против тебя что-нибудь незаконное?

– Надо либо переубедить государство, либо исполнить то, что оно велит, а если оно к чему приговорит, то нужно терпеть невозмутимо, будут ли то побои или оковы, пошлет ли оно на войну, на раны и смерть; все это нужно выполнять, ибо в этом заключена справедливость. Нельзя отступать, уклоняться или бросать свое место в строю. И на войне, и на суде, и повсюду надо исполнять то, что велит Отечество, или же стараться переубедить его, в чем состоит справедливость. Учинять же насилие над матерью или над отцом, а тем паче над Отечеством – нечестиво.

– Что это он городит? – спросила Ксантиппа у Каллипиги. – Уж не заболел ли?

Тут неожиданно проснулся диалектический Межеумович, ловко вскочил, пристроился на лавке рядом с женщинами, видать, это сейчас было наилучшее место, и сходу вступил в разговор:

– Скажи мне, Сократ, как нам считать – всерьез ли ты теперь говоришь или шутишь? Ведь если ты серьезен и все это правда, разве не оказалось бы, что человеческая наша жизнь перевернута вверх дном и что мы во всем поступаем не как надо, а наоборот?

Я впервые заметил в глазах Межеумовича какую-то печаль.

– Друг мой, я вижу, хотя ты и замечательный человек, а всякий раз, что бы ни сказал славный Агатий, какие бы мнения ни выразил, ты не в силах ему возражать, но бросаешься из одной крайности в другую. В Собрании, если ты что-то предложишь, и народ Сибирских Афин окажется другого мнения, ты мигом повертываешься вслед и предлагаешь, что желательно сибирским афинянам. А афиняне эти, как я заметил, находятся под сильным влиянием славного Агатия. Выходит, что и ты и народ делаете то, что захочет милый вашему сердцу хронофил. Да, ты не можешь противиться ни замыслам, ни словам своего любимца, и если бы кто стал дивиться твоим речам, которые ты всякий раз произносишь ему в угоду, и сказал бы, что это странно, ты, вероятно, возразил бы ему – когда бы захотел открыть правду, – что если никто не помешает твоему любимцу и впредь вести такие речи, какие он ведет, то и ты никогда не изменишь своей привычки. Вот и от меня тебе приходится слышать нечто подобное, пойми это, и чем дивиться моим речам, заставь лучше умолкнуть мою любовь – философию.

– Придется, наверное, – пообещал Межеумович.

– Да, потому что без умолку, дорогой мой, твердит она то, что ты теперь слышал из моих уст: философия всегда говорит одно и то же – то, чему ты теперь дивишься, хотя и слушаешь с самого начала. А стало быть, повторяю еще раз, либо опровергни ее и докажи, что творить несправедливость, и вдобавок безнаказанно, не величайшее на свете зло, либо, если ты оставишь это неопровергнутым, клянусь собакой, египетским богом, ты не согласишься с самим собою. А между тем, как мне представляется, милейший ты мой, пусть лучше лира у меня скверно настроена и звучит не в лад, пусть нестройно поет хор, который я снаряжу, пусть большинство людей со мной не соглашается и спорит, лишь бы только не вступить в разногласие и спор с одним человеком – с собою самим.

– Видишь, Каллипига, он уже и сам с собою намерен разговаривать, – сказала Ксантиппа. – Точно – заболел! Первый раз в жизни.

Тут в разговор снова вступил славный Агатий:

– Под предлогом поисков истины, ты, Сократ, на самом деле утомляешь наш слух трескучими и давно избитыми фразами. Обычай объявляет несправедливым и постыдным стремление подняться над толпою, и это зовется у людей несправедливостью. Но сама природа, я думаю, провозглашает, что это справедливо – когда лучший выше худшего и сильный выше слабого. Что это так, видно по всему и повсюду и у животных, и у людей. Если взглянуть на города и народы в целом, – видно, что признак справедливости таков: сильный повелевает слабым и стоит выше слабого. Подобные люди, думаю я, действуют в согласии с природой права и – клянусь Отцом и Основателем! – в соответствии с законом самой природы, хотя он может и не совпадать с тем законом, который устанавливает толпа и по которому стараетеся она вылепить самых лучших и решительных среди нее. Толпа берет их в детстве, словно львят, и приручаете заклинаниями и ворожбою, внушая, что все должны быть равны и что именно это прекрасно и справедливо. Но если появится человек достаточно одаренный природою, чтобы разбить и стряхнуть с себя все оковы, я уверен: он освободится, он втопчет в грязь эти писания, и волшебство, и чародейство, и все противные природе законы и, воспрянув, явится перед вами владыкою бывший ваш раб – вот тогда-то и просияет справедливость природы!

– И таким, явившимся наконец-то владыкою, сам себя назначаешь, конечно, ты, славный Агатий?

– Наконец-то догадался, Сократ! Такова истина, и ты в этом убедишься, если бросишь наконец философию и приступишь к делам поважнее. Что до меня, Сократ, я отношусь к тебе вполне дружески. Наши споры о Времени и Пространстве – это все шутки. Ведь ни ты, ни я, никто на свете не знает, что это такое. И мне хочется сказать тебе: “Сократ, ты невнимателен к тому, что требует внимания. Одаренный таким благородством души, ты ребячеством только прославил себя, ты в судейском совете не можешь разумного слова подать, никогда не промолвишь ты веского слова, никогда не возвысишься дерзким замыслом над другим”. А между тем, друг Сократ, не сердись на меня, я говорю это только потому, что желаю тебе добра, – разве ты сам не видишь, как постыдно положение, в котором, на мой взгляд, находишься и ты, и все остальные безудержные философы? Ведь если бы сегодня тебя схватили – тебя или кого-нибудь из таких же, как ты, – и бросили в тюрьму, обвиняя в преступлении, которого ты никогда не совершал, ты же знаешь – ты оказался бы совершенно беззащитен, голова у тебя пошла бы кругом, и ты бы так и застыл с открытым ртом, не в силах ничего вымолвить, а потом предстал бы перед судом, лицом к лицу с обвинителем, отъявленным мерзавцем и негодяем, и умер бы, если бы тому вздумалось потребовать для тебя смертного приговора.

– Он такой, – вставила слово Ксантиппа.

– Но какая же в этом мудрость, Сократ, – продолжил славный Агатий, – если, приняв в ученье мужа даровитого, его искусство портит, делает неспособным ни помочь самому себе, ни вызволить из самой страшной опасности себя или другого, мешает сопротивляться врагам, которые грабят его до нитки, и обрекают на полное бесчестие в родном городе? Такого человека, прости меня за грубость, можно совершенно безнаказанно отхлестать по щекам. Послушай меня, дорогой мой Сократ, – прекрати свои изобличения, обратись к благозвучию дел, обратись к тому, что принесет тебе славу здравомыслия, оставь другим уловки эти тонкие – не знаю, как их назвать, вздором или пустословием, – поверь, они твой дом опустошат вконец. Не с тех бери пример, кто копается в мелочах, опровергая друг друга, но с тех, кто владеет богатством, славою и многими другими благами.

– Никому не опустошить Сократов дом, – заявила Ксантиппа, но, впрочем, тихонечко, чтобы не мешать умному разговору.

– Я знаю точно, – сказал Сократ, – что, если только ты подтвердишь мнения, которые высказывает моя душа, значит, это уже истинная правда. Я полагаю, чтобы надежно испытать душу в том, правильно ли она живет или нет, надо непременно обладать знанием, доброжелательством и прямотой, и ты обладаешь всеми тремя. Я часто встречаю людей, которые не могут меня испытать по той причине, что не умны – в отличие от тебя, славный Агатий. Другие умны, но не хотят говорить правду, потому что равнодушны ко мне – в отличие от тебя. А глобальный человек и диалектичнейший материалист, оба умны, оба мои друзья, но один стыдлив сверх меры, а другому недостает прямоты в отстаивании своего партийного мнения. Стыдлив и историчнейший материалист, но несколько по-другому, чем глобальный человек. Стыдливость его так велика, что уж раз застыдившись, он не стыдится противоречить сам себе – и это на глазах у множества людей и в деле самом что ни на есть важном.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю