Текст книги "Сократ сибирских Афин"
Автор книги: Виктор Колупаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 47 (всего у книги 50 страниц)
– Получилось?
– Получилось… – Я снова разрывался, но лишь мгновение.
– Давай еще!
Надавливание “клавиш”, поворот Каллипиги.
БОГА НЕТ!
Начал меняться и цвет ее волос. Обычно она предпочитала рыжий, огненный. А сейчас становилась черноволосой, и кожа ее смуглела.
– Давай, давай! – тормошила она меня.
Я отпечатал еще одно сообщение самому себе:
Я ТВОЙ БОГ, ГЛОБАЛЬНЫЙ ЧЕЛОВЕК!
Она была права. Без Бога я мог жить, а без нее – нет.
– А твой приятель, Марк Аврелий, дурак! – сказала она беззлобно.
– Да какой он мне приятель?
– Приятель, а как же… Сколько раз пьянствовали вместе!
– Скажешь тоже… До него тысячу восемьсот лет.
Я уже не печатал, а лишь ласково поглаживал сам печатающий механизм, который мог принимать информацию только в двоичном коде: ноль – единица; плюс – минус; да – нет.
– Ну и сказанул он насчет погружения. Какой смысл погружаться в себя, правда ведь? Лучше погружайся, глобальный человек, в меня. И насчет соития он врет, Не просто трение это друг о друга, как он выразился, известных органов тела. Правда ведь?! Правда?!
– Правда, Каллипига, правда.
Она всегда была права, моя Каллипига.
Глава сороковая
Она стояла в лунном свете и светилась какой-то неземной красотой. Но холодом повеяло на меня от ее красоты.
– Поговорим, – предложила она и села на завалинку. Пристроился рядом и я, но так, чтобы нечанно не коснуться ее. Я уже чувствовал, что это будет ей неприятно. – Ты, верно, полагаешь, что любишь меня?
– Да, – сказал я с тоской.
– И мне тоже показалось, что я люблю тебя.
– Нет, нет, не показалось! – воскликнул я. – С чего бы это тебе могло показаться?
– Знаешь, меня однажды любил некий виртуальный человек. Это была мука. И для него, и для меня. Любить женщину может только простой человек, но не всемогущий, вроде него или тебя.
– Да какой же я всемогущий?
– Припомни, что ты делаешь со Временем. Ты просто не осознаешь своего могущества. Да и странное оно у тебя, не такое как у виртуального человека. Тот мог быть кем угодно и чем угодно. Но только не собой.
– Но я-то являюсь самим собой.
– Это тебе только кажется, глобальный человек. Вернее, это пока ты рядом с Сократом. Рядом с ним многие становятся лучше, а как только отходят, так снова превращаются в прежних.
– И чем же я был плох “прежний”?
– Да не был ты вовсе! Вот в чем дело.
– Как это не был?
– Да так. Ты только рядом с Сократом и стал. И то все время припоминаешь чужие жизни и живешь ими. А я хочу любить простого человека, который родился, имеет имя и когда-нибудь умрет.
– Да я хоть сейчас ради тебя умру!
– Нет, не сможешь, – с печалью в голосе сказала Каллипига. – Ты бессмертный…
Чувствовал я, чувствовал, что во мне скрыта какая-то тайна! Жаль только, что не мог ни осмыслить, ни понять ее.
И тогда я чуть снова не провалился то ли в сон, то ли в бред, то ли в жизнь.
– Нет, – сказал я вслух, – только не в жизнь, только не в чужую жизнь!
– Если бы в одну, а то ведь во всех сразу, – уточнила Каллипига.
– Я не понимаю.
– А я, думаешь, понимаю? Да и никто не понимает.
– Что же делать?
– Ничего.
Она нагнулась и поцеловала меня в губы. И я тотчас же стал богом, но только на миг, потому что Каллипига поднялась и скрылась в дверях Сократовского дома, самого благополучного дома в Сибирских Афинах.
Мне-то идти было некуда.
Я огляделся. Оголенными ребрами торчала крыша Критонова дома, разобранная Сократовскими сыновьями. Но сам дом из кирпича еще стоял крепко. Где-то нехотя залаяла собака, но быстро угомонилась. Звезды бесстрастно поблескивали в вышине. Тишина и покой. Все было до того хорошо, что мне захотелось повеситься.
И я пошел к сараям, у которых не было задних и боковых стен, но вовсе не за веревкой, а так, проветриться.
Что-то не то происходило со мной. Я так и не узнал, что такое Пространство и Время. Дельфин Бим утверждал, что я еще не родился, а значит, и не знаю, что такое Жизнь. Но я еще и не умер, следовательно, и Смерть мною пока не понята. Что уж говорить о боге? Ничего я не узнал, ничего не достиг. И Каллипига, даже находясь рядом со мной, словно бы отдалялась на бесконечное расстояние.
Зачем тогда я существую хоть и каким-то странным и непонятным для меня образом? Для чего я? Какой смысл во всем, что со мной, да и со всеми другими, происходит? И о чем это говорил Сократ со славным Агатием?
Вопросы теснились в моей голове, так что ответам там уже и места не оставалось.
Передо мной расстилалось болото, а где-то там, впереди, светилось окошко Храма, где жил Дионис со своею несравненною Ариадной.
Зайти, что ли, к нему, подумал я, и пошел. Я шлепал по воде босыми ногами, спотыкался о кочки, но ни разу не упал. Дверь Храма на Болотах никогда не запиралась, и я вошел без стука.
Трудно было сказать, когда мы в последний раз виделись: несколько дней или тысячелетий назад. Но Дионис с тех пор несомненно изменился, обрюзг лицом, слегка располнел. И только иссиня-черные волосы вились все так же густо и беспорядочно. Он сидел в кресле, вокруг резвились его дети, а Ариадна накладывала ему на лоб мокрую тряпку. Сама она почти не изменилась, была все так же молода и стройна, несмотря на многочисленные роды.
– Радуйтесь! – приветствовал я всех.
– И ты радуйся, глобальный человек, – совсем не радостным голосом ответил Дионис.
– Чему радоваться-то? – сказала Ариадна. – Совсем запился мой мужик. И где только ее, проклятую, берет?
– Да тут на каждом углу самогонная точка, – не стал делать секрета Дионис.
– Пил-то он всегда, – пояснила Ариадна. – Но раньше это было хоть весело. С друзьями, с подругами, с песнями и плясками. Под открытым небом, на лоне природы. А теперь запрется в сортире и глушит ее, проклятую. А веселья никакого. Притом, теперь и виноградного вина в Сибирской Элладе днем с огнем не сыщешь! Да и здоровье у него уже не то. Печень побаливает.
– Перестань, Ариадна, – попросил Дионис. – Я же никому не мешаю, окон не бью, тебя ни разу пальцем не тронул.
– А дети? Какой пример ты им подаешь?!
– Что дети? – переспросил Дионис. – Лишь бы к наркотикам не пристрастились, а пить все равно научатся. У тебя ничего с собой нету, глобальный человек?
– Нету, – чистосердечно признался я. – Сильно хочешь?
– Так хочу, что сил трезветь нету.
– Давай, схожу…
– А деньги есть?
– Нет. А у тебя, Дионис?
– Какие могут быть у меня деньги? Я – Бог!
– Тогда не достать, – сказал я. – Разве что у Сократа занять…
– Откуда у Сократа деньги? – возразил Дионис. – В этом смысле он тоже – Бог.
– Не кощунствуй, – попросила Ариадна.
– Да я не в этом смысле, – начал оправдываться Дионис, – а в том, что денег-то у него отродясь не бывало. Что же делать? Может, к философу Критону сходить? У него всегда есть запас. А может, и гонит сам.
– Глобальному человеку может и не дать, – предположила Ариадна.
– Точно, – согласился Дионис. – Глобальному человеку он ни за что не даст. А мне отольет.
– Куда это ты засобирался? А я с детьми одна на Болотах останусь?
– Глобальный человек присмотрит за детьми, – предположил Дионис.
– Нет. Я тоже страсть как хочу выпить, – сказал я.
– Может, Каллипигу тебе прислать? – спросил Дионис у жены.
– Каллипигу можно, – легко согласилась Ариадна.
– Тогда пошли, – сказал Дионис, отлепил мокрую тряпку ото лба, встал, подержался рукой за сердце, привел себя в более-менее приличное состояние, и мы вышли в ночь.
Дионис ориентировался на своем болоте хорошо, видать, давно уже проторил дорожку. В Сибирские Афины мы вошли снова через “одностенные” Сократовские сараи. Подошли к забору, разделявшему владения Сократа и Критона. Я хотел, было, подсадить бога, но тот просто пнул полусгнивший заборчик и прошел по нему, как по тротуару, к крыльцу каменного коттеджа. Я осторожно постучал в дверь, а Дионис раза два ударил кулаком.
– Каку холеру надо? – раздалось из чрева дома.
– Критон! Это я, Дионис. Отовариться бы надо.
– Сейчас, сейчас.
Торопливо защелкали замки, запоры и щеколды, и на пороге появился заспанный философ.
– В себе понесете или в тару налить? – радостно спросил он.
– Давай в тару, – сказал Дионис. – В себе-то много ли унесешь?
– Сейчас, сейчас…
А там, за ним, в темноте коридора уже что-то булькало и переливалось.
– Запиши в долг, – сказал Дионис Критону. – Потом отдам.
– В долг, в долг, а как же! – продолжал радоваться Критон и передал Дионису объемистую бутыль, но не четверть, это точно.
– Пошли. Каллипига у Сократа? – спросил бог.
– Была у него.
Мы и к Сократовой хибаре подойти не успели, как Каллипига уже стояла перед нами.
– Ничего, если я к Ариадне зайду? – спросила она у Диониса.
– В самый раз, Каллипига, – ответил бог и затем обратился ко мне: – Может, Сократа возьмем третьим?
– Как не взять? – ответил я. – Обязательно надо взять его третьим.
Сократ, оказывается, еще не ложился спать. Но в дом мы заходить не стали, а расположились на завалинке.
– Тогда начнем, – сказал Дионис и отпил из горлышка первым.
– По правилам первины богу… – начал, было, Сократ, но Дионис его перебил:
– Какому богу? Ты что, Сократ, сдурел! Критону надо совершить возлияние, а не мне. Да и ему не надо. Чего тратить влагу.
Третьим хлебнул я.
Разговор как-то не клеился. Может, потому что мне не очень хотелось этого…
– Дела, – наконец сказал Дионис. – Хочешь, как лучше, а получается, как попало.
– В том-то и дело, – согласился Сократ.
Помолчали. Приложились еще по разу.
– Вот ты, Сократ, брата моего, Аполлона, весьма почитаешь, – сказал Дионис несколько раздраженно.
– Это так, – согласился Сократ, – хотя, как видишь, я и тебя весьма почитаю.
– А ведь почитать Аполлона, это все равно, что почитать стихию сновидения. Это прекрасная иллюзия видений и уж, конечно, тайна поэтических зачатий. – Похоже было, что Дионис имел какие-то претензии к Аполлону. – Подумаешь, радостная необходимость сонных видений, наслаждение в непосредственном уразумении образа, все формы которого говорят людям, вроде бы, нечто важное и в котором, уж конечно же, нет ничего безразличного и ненужного! Так ведь вы, люди думаете об Аполлоне?
– Именно так, Дионис, согласился Сократ.
– Но не кажется ли тебе, Сократ, что при всей жизнестойкости этого мира снов у людей все же остается еще ощущение его иллюзорности?
– Ты прав, Дионис. Мне все время кажется, что под этой действительностью, в которой мы живем и существуем, лежит скрытая, вторая действительность, во всем отличная от первой.
– Следовательно, первая только иллюзия, – не то спросил, не то сказал утвердительно Дионис.
– Попытаюсь объяснить. – Сократ мгновение собирался с мыслями. – Дар, по которому человеку и люди, и все вещи представляются только призраками и грезами, считается признаком философского дарования. Хотя я-то, как ты знаешь Дионис, вовсе и не отношу себя к философам. Так вот, как философ относится к действительности бытия, так художественно восприимчивый человек относится к действительности снов. Он охотно и зорко всматривается в них, потому что по этим образам он толкует себе жизнь и на этих событиях готовится к жизни. – Сократ посмотрел на меня и добавил: – Правда, к глобальному человеку это пока не относится.
А я-то тут был при чем?!
– Прекрасную и беспечальную жизнь уготовил вам Аполлон, – с нескрываемым сарказмом сказал Дионис.
– Но не одни только приятные, ласкающие образы являются человеку в такой ясной простоте и понятности, – продолжил Сократ. – Все строгое, смутное, печальное, мрачное, внезапные препятствия, насмешки случая, боязливые ожидания, короче – вся “божественная комедия” жизни, вместе со всякой чертовщиной, проходит перед ним не только как игра теней, – потому что он сам живет и страдает как действующее лицо этого представления, – Но все же не без упомянутого мимолетного сознания их иллюзорности. И быть может, многим, подобно мне, придет на память, как они в опасностях и ужасах сна подчас не без успеха ободряли себя восклицанием: “Ведь это – сон! Что ж, будем грезить дальше!”
– Итак, – сказал Дионис, – Аполлон – бог не только сновидения, но и прекрасной иллюзорности, как бы прикрывающей некую невидимую вторую действительность.
– Так, Дионис, – сказал Сократ и протянул богу значительно полегчавшую бутыль.
Дионис отпил из горлышка и одобрительно крякнул, но мне почему-то показалось, что его одобрение относилось не к словам Сократа, а к крепости самогона.
А Сократ как ни в чем ни бывало продолжал:
– Аполлон – бог вообще всех сил, творящих образами, а кроме того, он – вещатель истины и возвещатель грядущего. Он, как божество света, царит и над иллюзорным блеском красоты во внутреннем мире фантазии. Высшая истинность, совершенство этих состояний в противоположность отрывочной и бессвязной действительности дня, глубокое сознание врачующей и вспомоществующей во сне и сновидениях природы, представляет в то же время символическую аналогию дара вещания и вообще искусств, делающих жизнь возможной и достойной.
Дионис не спеша прикладывался к бутылке и не перебивал Сократа.
– Аполлон дает чувство меры, соразмерности, упорядоченности, мудрого самоограничения.
Тут, кажись, даже Ксантиппа не выдержала и проснулась, но выходить не стала, а лишь поддержала Сократа голосом из окна.
– Уж этого мудрого самоограничения, когда вы хлещете самогонку, у вас хоть отбавляй!
Дионис не поперхнулся, Сократ не сбился с мысли.
– Та тонкая черта, – спокойно продолжил он, – через которую сновидение не должно переступать, из-за опасности обратиться в болезненное явление, – потому что тогда иллюзия обманула бы нас, приняв вид грубой действительности, – это и есть полное чувство меры, самоограничения, свободы от диких порывов, мудрый покой бога – творца образов. Его око, в соответствии с его происхождением, – солнечно. Даже когда он гневается и бросает недовольные взоры, благость прекрасного видения почиет на нем.
– Ага, – сказал Дионис, – даже тогда, когда он кожу с соперника содрал на музыкальных состязаниях, которые сам же и затеял… Конечно, что обо мне говорить. Я ведь полная противоположность солнечному Аполлону даже внешне. Он – рыж, солнечен, то есть, а я – черен, как ночь. Вместо успокоительной стройности и мерности внушенных Аполлоном созерцаний, у меня только сомнения в них и даже уничтожение этого милого и мудрого любования сновидческими формами. Чудовищный ужас, который охватывает человека, когда он усомниться в формах познания явлений, характерен для, так вами называемого, дионисийского состояния.
– Да вовсе я не хочу тебя обидеть, Дионис, – сказал Сократ.
– Он и мухи не обидит, подтвердила из окна сонным голосом Ксантиппа.
– Просто в дионисийском состоянии…
– Да уж говори прямо: в пьяном виде! – перебил Сократа Дионис.
– Я и говорю, что в дионисийском состоянии теряется отъединение, которое существует между человеком и окружающим его миром. Человек тут переживает восторг и блаженство самозабвения и выхода из размеренного и узаконенного мира.
– А чем это плохо? – поинтересовался Дионис.
– Да ничем, – согласился Сократ. – Блаженный восторг поднимается в недрах человека и даже самой природы. Наступает состояние, когда человек не чувствует себя самим собой. Восторг опьянения, оттого что теперь человек – всё.
– Мы-все, что ли? – не понял я.
– Нет, глобальный человек, мы-все – это только одно из состояний всего, да еще и не самое лучшее. Бывают люди, которые от недостатка опытности или вследствие своей тупости с насмешкой или с сожалением отворачиваются, в сознании собственного здоровья, от подобного явления, считая его болезнью.
– Бедные, – снова раздался из окна голос Ксантиппы, – они и не подозревают, какая трупная бледность лежит на этом пресловутом здоровье, как призрачно оно выглядит, когда мимо него вихрем проносится пламенная жизнь дионисовых безумцев.
– У тебя, Сократ, не жена, а философ, – сказал Дионис. – Ну до чего правильно говорит!
– В дионисизме, пьянстве, то есть, – сонно говорила Ксантиппа, – происходит воссоединение человека с человеком и с природой И все потому, что человек выходит из себя, за свои пределы.
– Человек уже не есть только он сам по себе, – приткнулся было Сократ, но Ксантиппа его оттерла:
– Под чарами Диониса не только вновь смыкается союз человека с человеком, сама отчужденная, враждебная и порабощенная природа снова празднует праздник примирения со своим блудным сыном – человеком. Добровольно предлагает земля свои дары, а политики – обещания, и мирно приближаются хищные звери скал, пустынь и лесов, благодетели же народа заваливают всевозможными благами одуревший от счастья электорат. Цветами и венками усыпаны колесница Диониса и трибуны для выступлений. Под ярмом Диониса шествуют пантера и тигр, представители Самой передовой в мире партии и олигархи. Миллиарды людей поют оду “К радости” на музыку Бетховена. Теперь раб – свободный человек, теперь разбиты все неподвижные и враждебные границы, установленные между людьми нуждой, произволом, рекламой и вздорной модой. Теперь, при благой вести о гармонии миров, каждый чувствует себя не только соединенным, примиренным, слитым со своим ближним и дальним, но прямо-таки – единым с ним. Особенно нищий с олигархом. Как будто разорвано покрывало призрачного миража, и только клочья его еще развеваются перед таинственным Единым.
– Как бы с кровати не упала, – предположил Сократ. – Во сне говорит.
А Дионис весь расплылся в улыбке. Даже мешки под глазами стали меньше, видать, печень на время отпустила.
– В пении и пляске являет себя человек сочленом высокой общины, – неслось из окна, – он разучился ходить и говорить и готов в пляске взлететь в воздушные выси. Его непослушными телодвижениями говорит само очарование. Как звери теперь получили дар свободы слова, а земля течет медом, молоком и самогоном, так и в человеке звучит нечто сверхприродное. Он чувствует себя богом, он сам шествует теперь восторженный и возвышенный, если не свалится, конечно, в канаву. Человек уже больше не художник, он сам стал художественным произведением. Художественная мощь природы открывается здесь, в трепете опьянения, для высшего, блаженного самоудовлетворения Первоединого.
Затем раздался довольно мощный храп Ксантиппы, а Сократ с Дионисом заспорили: сама ли Ксантиппа говорила столь возвышенно, пусть и спросонья, или ее голосом говорил кто-то из богов. Мирный спор они лишь на мгновения прерывали глотками Критонова самогона, а когда бутылка все опустела, согласились, что голосом Ксантиппы говорил ни кто иной, как сам Аполлон.
Тут храп прекратился, заскрипела кровать, а потом и половицы ветхого, не подлежащего уже ремонту Сократова дома, в окне появилась заспанная Ксантиппа и поинтересовалась:
– Опять пьете?
Затем снова заскрипели половицы, кровать и раздался мощный храп.
– Точно, Аполлон говорил голосом Ксантиппы, – окончательно убедился Сократ.
– Аполлон, конечно, – согласился Дионис. – Куда ему деться? Он, между прочим, тоже втихомолку попивает. Лучше бы уж пил в открытую. Боюсь, не спился бы Аполлон.
“Беда, – подумал я, – неужели все боги сопьются?!”
– Я ведь чего хотел, – снова начал Дионис. – Я ведь хотел, чтобы люди, выпив вина, сбрасывали с себя груз забот и тревог, чтобы они хоть на короткое время чувствовали себя богами. А оказывается, на утро наступает похмелье. Ох и трудно, скажу я вам, быть богом. Подарил Прометей людям огонь, а они поджоги начали устраивать. Научил их Гефест, как ковать железо, да ладить что-нибудь полезное, а люди сначала мечи да автоматы изготовили и давай уничтожать друг друга. Да вам что ни предложи хорошего, вы все равно это самое во вред самим себе же и обратите.
– Это уж точно, – согласился Сократ. – Как не обратить все во вред, если есть такая возможность? Никак невозможно.
– Вот и запил я с тоски. Даже Зевс из своих молний начал рогульки гнуть.
– А это-то зачем? – спросил Сократ.
– Да низачем, просто так…
Дионис встал, крепко держа пустую бутылку в руках и, не попрощавшись, пошел в свой Храм на Болотах, причем, тем же самым путем, по которому шел и я.
Глава сорок первая
– Сократ, кто я?
– Вот здорово! Разве ты не помнишь, как при первом нашем разговоре ты заявил, что ты – человек. И нисколько не сомневался в этом. Я-то еще тогда сказал тебе, что не знаю, кто я сам – чудовище ли, замысловатее и яростнее Тифона, или же существо более кроткое и простое и хоть скромное, но по своей природе причастное какому-то божественному уделу.
– Теперь и я не знаю – кто я.
– Не огорчайся, глобальный человек, может, еще и узнаешь.
– А почему меня все называют глобальным человеком? Мне кажется, Сократ, вовсе не потому, что меня интересовало, что такое Пространство, Время, Жизнь, Смерть, Бог.
– Может, и не по этому, – согласился Сократ.
– Тогда – почему же?
– Это трудно объяснить, глобальный человек.
– Может, постараешься.
– Отчего не постараться. Но понять сможешь только ты сам. – Сократ помолчал, как бы собираясь с мыслями. – Мне представляется, что то, что не свойственно мне и чем не может быть ни ты, ни я, то может быть свойственно нам обоим. С другой стороны, тем, что свойственно нам обоим, каждый из нас может и не быть.
– О чем ты говоришь, Сократ?
– О нас-всех.
– Похоже, Сократ, что ты рассказываешь чудеса еще большие, чем ты рассказывал немного ранее славному Агатию. Смотри же: если мы оба справедливы, разве не справедлив каждый из нас в отдельности? Или, если мы оба вполне здоровы, не здоров ли каждый из нас? Или, если каждый из нас пьян, болен, ранен, получил удар или испытывает какое бы то ни было состояние, разве не испытываем того же самого мы оба вместе? Далее, если бы оказалось, что мы оба вместе трезвые, золотые, серебряные, сделанные из слоновой кости, или же, если угодно, что мы оба благородны, мудры, пользуемся почетом, что мы старцы, юноши или всё, что тебе угодно, чем могут быть люди, разве не было бы в высшей степени неизбежно, чтобы и каждый из нас в отдельности был таким же?
– Хотя ты и привел не совсем точные примеры, особенно насчет нашей мудрости и общественного почета, я все же, кажется, тебя понял. Тебя интересует проблема: являемся ли мы “сами собой” или вместе мы представляем нечто большее и иное, чем просто сумма двух “самих себя”.
– Ты правильно понял, Сократ.
– Прежде чем ты сказал все это, мы были настолько бестолковы, что представляли себе, будто и я, и ты, каждый из нас – это один человек, а оба вместе мы, конечно, не можем быть тем, что каждый из нас есть в отдельности, ведь мы – это не один, а двое. Вот до чего мы были просты. Теперь же ты научил меня, что, если мы вместе составляем двойку, необходимо, чтобы и каждый из нас был двойкой. Если же каждый из нас один, необходимо, чтобы и оба вместе мы были одним. В противном случае, по твоему просвещенному мнению, не может быть сохранено целостное основание Бытия. И чем бывают оба вместе, тем должен быть и каждый из нас, и оба вместе – тем, чем бывает каждый. Вот я теперь и сижу на завалинке, убежденный тобою. Но только раньше, глобальный человек, напомни мне: я и ты – будем ли мы одним, или же и ты – два, и я – два?
– Что ты такое говоришь, Сократ? – удивился я.
– То именно и говорю. Я боюсь ясно высказаться перед тобой, потому что ты сердишься на меня, когда тебе кажется, будто ты сказал нечто значительное. Но все-таки скажи мне еще: не есть ли каждый из нас “сам собой” и еще нечто впридачу и не свойственно ли ему именно то, что он есть “сам собой” с какой-то существенной добавкой?
– Теперь уж я совсем ничего не понимаю, Сократ.
– А случалось ли тебе, глобальный человек, видеть весною, как по беспредельной глади еще холодного Срединного Сибирского моря плывут ледяные горы?
– Как не случалось. Конечно, случалось. И даже неоднократно.
– Они плывут горделиво, отеделнные, казалось бы, одна от другой, но не расходятся, оставаясь все время на одном и том же расстоянии друг от друга, пока не растают.
– Да, это так, Сократ.
– Но вот ныряльщики за жемчугом утверждают, что в глубине моря все они соединены друг с другом огромной льдиной. И только тем, кто на поверхности, кажется, что эти горы отджелены друг от друга.
– И что же?
– Так и люди. С виду они каждый “сам по себе”, но существует нечто, что соединяет их в одно таинственное целое. Это нечто таинственное и безвидное и руководит действиями людей, но они этого не замечают. Более того, они начнут бурно протестовать, если им рассказать об этом. И это нечто безвидное и неосознаваемое и есть мы-все. Оно проявляется с особой силой, если люди собираются в толпу.
И тут я что-то припомнил.
– Подожди, Сократ… Это страшное оно иногда захватывает меня.
– Может, с перепою? – спросил Сократ.
– Да нет! В том-то и дело, что в совершенно трезвом состоянии! И тогда я почти растворяюсь в этом оно.
– Но все-таки тебе удается остаться самим собой?
– Да, особенно, когда ты, Сократ, рядом.
– Потому тебя все и зовут глобальным человеком.
– Да почему же?!
– Потому что ты умеешь выразить это оно, понять нас-всех, понять то, что понять в принципе невозможно. Но не обольщайся. Победить это еще никому не удавалось.
– А не сродни ли этому моему свойству твой даймоний?
– Отдаленное родство, пожалуй есть. Но только мой даймоний может лишь противиться нам-всем, вернее, убеждать меня не поддаваться нам-всем. Но понять или победить нас-всех во мне самом он не может. А ты, как мне кажется, желаешь сделать невозможное.
– И сделаю!
– О-хо-хо… Поспать, что ли? – сам у себя спросил Сократ.
– Поспи, конечно.
– А ты?
– А я еще посижу здесь.
– Посиди, если так хочешь, – согласился Сократ и ушел.
Звезды сияли над Сократовой усадьбой. Где-то иногда приглушенно лаяли собаки, не нарушая тишины, а лишь подчеркивая ее. Покой и умиротворение разлились во Вселенной.
Я сидел на завалинке и прислушивался сам к себе. И вот что услышал.
Мир был призраком, возникшим из заблуждения.
Мифология определяла содержание всей философии, всей науки, всей жизни, да и всего мира вообще.
Ничто не возникало и не погибало.
Вечное и единое Бытие, в которых не было вещей и предметов, желаний и стремлений, ошибок и страданий, ибо оно не было, не будет, но оно есть. Оно говорит на ином языке и об ином.
Единое существует и все. Бытие есть и все. Бытие есть, а небытия нет. И Бытие едино. Бытие не может меняться, становясь иным. Бытие – это и мысль, и слово, и судьба, и истина, и творец мира.
Сущее равно самому себе. Сущее нераздельно. Оно – сама вечность. Все сущее – нераздельно вместе.
Так… Так… Все так…
Но тогда где мое место в этом призрачном мире?
Я ничего не понял, ничего не достиг, ничего не создал.
Да и нужно ли все это?
Может, просто жить, как однажды восхотел многоумный Межеумович? Да только это ему не удалось…
Не удастся и мне. Это я уже понял. А почему, зачем, не знаю. Словно, что-то ведет меня и само, между прочим, не зная, почему и зачем.
Ловко это у меня получилось!
Я не ушел, как было со мной в последние дни, в бредовые размышления. Я видел и звезды, и хорошо утоптанный Сократов двор, и ребра крыши Критонова дома, и в то же время размышлял о том, что понять невозможно.
Можно, конечно, признать только Единое и отказаться от Множества в подлинной реальности. Именно это старались доказать Ксенофан, Парменид и Зенон. Можно делать ударение на понятии Множества и через него осмысливать Единое. Но с таким поворотом мыслей я еще не встречался. Множество может раскрываться из Единого посредством отторжения и разрознения и возвращаться в Единое посредством привлечения и соединения. Но как это может происходить, я не представлял. Можно утверждать и Единое и Многое, но так, что они не переходят одно в другое. Многое только видоизменяется целесообразным действием Единого. Но как? Единое и Многое беспрестанно переходят одно в другое, так что существует только живой процесс появления. Это – у Гераклита. Можно считать, что есть Единое и многое, но Единое видоизменяется во Многое посредством присущего ему движения. Так полагает Диоген.
Но как, как все это происходит?
Должно, должно быть нечто такое, что изменяясь как угодно, остается, тем не менее, тождественным само себе!
В текущем бытии, в чувственно постигаемом мире, происходит разделение Времени на прошлое, настоящее и будущее. А в мире Единого такое разделение бессмысленно. Лишь мгновение настоящего времени обладает бытием и в этом смысле оно тождественно Вечности и Безвременью. Раз Сущее едино, значит, не существует никакой временной последовательности, оно заменяется Вечностью. Если Сущее едино и неделимо, то, естественно, нет места пустоте. Но пустота, в свою очередь, выступает как непременное условие движения. Таким образом, движения нет!
Так сидел я и размышлял, все более укрепляясь в мысли, что никогда мне этого не понять.
А тут уже и златоперстая Эос появилась на горизонте.