Текст книги "Сократ сибирских Афин"
Автор книги: Виктор Колупаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 50 страниц)
Глава шестнадцатая
Как-то само собой получилось так, что мы оказались возле жилища Сократа. Ксантиппа встретила мужа радостными словами:
– Хозяин домой пришел, а у меня и не прибрано! Сейчас принесу розовой воды для омовения ног!
– Зачем портить подошвы, – освободил ее от этой обязанности Сократ. – Да и лохань, насколько я помню, давно прохудилась. Дети обихожены?
– И то правда, Сократ, – тут же успокоилась Ксантиппа. – Ты у нас наделен натурой слишком эмоциональной и впечатлительной, до крайности отзывчивой ко всему происходящему в доме. Ты не разбрасываешься на абстрактные размышления о пище, одежде и сущности происходящих с ними физических и физиологических процессов. Сущими для тебя являются сами сыновья, с их интересами, страстями и добродетельными поступками, со всей их многоразличной судьбой. И только эта проблема, по сути дела, интересует тебя.
– Что? Опять Лампрокл в “наперстки” проигрался? – поинтересовался Сократ, усаживаясь на завалинку дома.
– С наперстками он завязал, Сократ, благодаря твоим воспитательным речам, наверное. И теперь дуется в “очко”.
– Запор, что ли?
– Да нет, в “двадцать одно очко”. Игра такая есть в карты.
– Ишь ты! – удивился Сократ.
– На Сократа, глобальный человек, большое воздействие производит сама жизнь, – заметив меня, сказала Ксантиппа. – Действительность, исполненная удивительных свершений, резких политических перемен, необыкновенного накала страстей, вызывает в его душе и сочувственный отклик, и непрерывное удивление перед возможностями человеческой натуры, и стремление постичь те сокровенные причины, которыми определяются помыслы и поступки людей, а главное – понять ту цель, к которой следует стремиться человеку.
– Да ладно тебе, Ксантиппа! – сказал Сократ. – Заканчивай свою проработку.
Но Ксантиппа не слушал его и обращалась исключительно ко мне.
– Эта потребность в постижении сокровенного смысла человеческой жизни стала в Сократе в какой-то момент столь неодолимой, что он оставил свое ремесло каменотеса, – а ведь грамоты имел и прочие устные благодарности! – постепенно отрешился от всех прочих житейских и гражданских забот и целиком отдался тому делу, в котором увидел подлинное свое призвание, более того, обязанность, предначертанную ему богом: “Жить, занимаясь философией и испытуя самого себя и людей”.
– Ксантиппа, перестань. – В голосе Сократа чувствовались просительные нотки.
– Тут как-то приезжал торговец Сенека из Третьего Рима, – как ни в чем ни бывало продолжала Ксантиппа, – так он прямо в присутствии детей заявил, что Сократ первый свел философию с неба и поместил в городах и даже ввел в дома и сортиры и заставил рассуждать о жизни и нравах, о делах добрых и злых. – И пока я осмысливал ее речь, закончила: – А пожрать-то дома и нечего…
– Да он и не хочет, – указал на меня Сократ.
– Ага, – энергично подтвердил я.
– Ну, значит, с ужином мы дело решили, – облегченно сказала Ксантиппа и тут же снова завелась: – Не дела, мол, человека, а он сам, точнее, его личность, реализуемая в этих делах; не успех – всегда ненадежный – в каких бы то ни было предприятиях, а полноценное счастье в жизни; не то или иное искусство, ремесло или уловка, ведущая к внешнему успеху, а высокая добродетель; и, наконец, не видимая мудрость, не поверхностное мнение, а именно глубокое знание ни о чем, составляющее основу добродетели, – вот основные принципы удивительной философии Сократа, отца, кстати, троих собственных детей.
Сократ шумно задышал, а я внезапно понял, что это начало нового философского направления, увлекающего человека в мир идеальных умопостигаемых сущностей, в мир, где человека ждало высокое наслаждение и удовлетворение, пока, наконец, ограниченность реального земного развития не заставит уйти в еще более дальний мир надидеального, постигаемого уже не умом, но только верою.
Я уже включил было на всю катушку свою мыслительную способность, чтобы воспарить в эмпирей, но Ксантиппа вернула меня на землю, как когда-то Сократ философию.
– Ты видишь, глобальный человек, – спросила она, – как Сократ неумолчно разговорчив и ироничен? А для него эта ирония и естественна, и удобна. Естественна, потому что в самом деле отталкивается от понимания ничтожности человеческого знания в сравнении с грандиозностью еще не решенных Сократом проблем. Удобная, потому что сбивает меня с толку, зарождает во мне подозрение и сомнение и заставляет с большой осторожностью пускаться в опасное плавание по волнам кухонной диалектики. Иногда эта ирония совершенно обезоруживает меня и приводит в оцепенение, как соприкосновение с морским скатом, особенно, когда дети просят есть. В другой раз ввергает в ярость и я делаю крайние заявления, когда дети уже и не просят есть. Бывает, что она приводит меня в восторг, так как заставляет испытывать наслаждение от предвосхищения, а затем и воочию совершающегося чудесного превращения: за маской старого козла внезапно является мне прекрасный лик его мудрости, особенно, когда есть он не просит.
– О-хо-хо, – тихо зевнул Сократ.
– А другая черта его поведения – подчеркивание своей чисто вспомогательной роли во всех домашних делах – роли, как он сам всегда говорит, повивальной бабки, помогающей мне при извлечении последней драхмы на свет божий. А уж скромность ему присуща в бесконечной степени. Именно она главным образом побуждает его называть свое высокое искусство диалектики ремеслом повивальной бабки. Выскажи-ка, Сократ, мысль, которая мне уже давно осточертела.
– Так ведь ты ее приблизительно знаешь, – замялся Сократ. – Зачем повторяться?
– Я ее не приблизительно, а наизусть знаю. Но глобальный человек, может, еще и не постиг этой мудрости. Давай, Сократ. Начинай с выражением!
– Ну, это самое… в повивальном искусстве, – действительно начал Сократ, правда, без всякого выражения, – почти все так же, как и у повитух. Отличие, пожалуй, лишь в том, что я принимаю у мужей, а не у жен, и принимаю роды души, а не плоти. Самое же великое в нашем искусстве – то, что мы можем разными способами допытываться, рождает ли мысль юноши ложный призрак или истинный и полноценный плод. К тому же и со мной получается то же, что с повитухами: сам я в мудрости уже не плоден, и за что меня многие порицали, – что-де я все выспрашиваю у других, а сам никаких ответов не даю, потому что сам никакой мудростью не ведаю, – это правда. А причина вот в чем: бог понуждает меня принимать, роды же мне воспрещает. Так что сам я не такой уж особенный мудрец, и самому мне не выпадала удача произвести на свет настоящий плод – плод моей души. Те же, кто приходят ко мне, поначалу кажутся мне иной раз крайне невежественными, как, например, глобальный человек, а все же, по мере дальнейших посещений, и они с помощью бога удивительно преуспевают и на собственный, и на сторонний взгляд. И ясно, что от меня они ничему не могут научиться, просто сами в себе они открывают много прекрасного, если, конечно, имели, и производят его на свет. Повития же этого виновники – бог и я.
– Запомнил точно, – подтвердила Ксантиппа. – Только вот Сократ рассуждает так, как если бы неразумной части души не существовало вовсе. Все поведение человека он определяет его интеллектом и считает, что он, интеллект, то есть, всемогущ. Признать что-нибудь правильным и не последовать этому знанию, считать какой-нибудь поступок неправильным и все-таки подчиниться влечению к нему – это, по мнению Сократа, не только явление достойное сожаления или гибельное, оно просто невозможно.
– Ага, – согласился Сократ. – Мы должны не столько заботиться о том, что скажет о нас большинство, сколько о том, что скажет о нас человек понимающий, что справедливо, а что несправедливо, – он один да еще сама истина… Ксантиппа, например…
– А кроме всего прочего, – сказала Ксантиппа, – Сократ по натуре своей глубоко религиозный человек. Он, как положено, но сообразно достатку, приносит жертвы богам и вопрошает их, при необходимости, посредством гаданий на пальцах. Далее, он сознательно сторонится обсуждения проблем переустройства Вселенной и насильственного изменения физических законов, будучи убежден в невозможности постижения божественной природы мира и тем более подчинения ее человеку. Наконец, он глубоко, по-религиозному совестливый человек, который никогда не согласится изменить усвоенным им принципам нравственного поведения, ибо в поступках своих всегда руководствуется не страхом перед женой и скорым, но пристрастным судом людей, а благоволением перед всемогущим и всеведущим божеством, Дионисом, в основном. Но вера его в промысел богов о людях вовсе не такова, как вера простых людей, которые думают, что боги одно знают, другого же не ведают. Нет, Сократ убежден, что боги все знают, – как слова и дела, так и тайные помыслы, что они везде присутствуют и делают указания людям обо всех делах человеческих.
Сократ уже давно ерзал на завалинке, дожидаясь, видать, указания своего даймония, что делать.
– А особо питает дружеские чувства к Сократу сам Аполлон, – сказала Ксантиппа. – Рассказывай уж сам, Сократ.
– Дак, кому рассказывать-то? Все это знают.
– Кому, кому? Глобальному человеку, конечно!
– А! Ему! – догадался Сократ. – Да будет ли он слушать-то?
– Будет, – подтвердила Ксантиппа. – Никуда ему не деться!
– Да, – подтвердил и я, хотя меня сейчас больше интересовало, есть ли в Сократовой усадьбе сортир.
– Слушайте же, – согласился Сократ. – И хотя бы кому-нибудь показалось, что я шучу, будьте уверены, что я говорю сущую правду.
Тут забор между усадьбами Сократа и его старинного друга Критона повалился и из клуб пыли, отряхивая хитоны и гиматии начали появляться любопытствующие: сам Критон с бидоном нерасплескавшегося садово-огородного вина, Симмий с вощеной дощечкой и стилосом для записывания речей Сократа, поцарапанный Аристокл и несравненная Каллипига. Она-то тут откуда взялась?
Я расстроился и пошел исследовать руины Сократовских сараев.
Дверь у сарая была, хотя и открывалась, оглашая окрестности скрипом одной петли, а вот задней стены, да и части боковых – не было и в помине. Видать, пошли в печку холодными зимними вечерами. Зато глазам представал прекрасный вид на болото, кочковатое, непроходимое, украшенное кое-где остовами проржавевших грузовиков и тракторов. Ясно. Проводили мелиорацию, да вовремя одумались и все бросили.
Вдали, в уже сгущающихся сумерках, виднелось жилище Диониса и его жены Ариадны – храм “На Болотах”.
Я с облегчением помочился и вернулся в человеческое общество.
Симпосиум уже начался. Садово-огородное вино было в меру разбавлено медицинским спиртом. Сократ говорил:
– Истинная причина естественных явлений коренится не в них самих, а в божественном разуме и мощи. Сами же явления природы – лишь сфера приложения причины, но не ее источник.
– Я понял, Сократ, – тут же влез со своими мыслями ненавистный мне Аристокл, – что ты понимаешь причину как духовное начало, которое не следует путать и смешивать с природными явлениями. Причина выносится за рамки материального бытия и не смешивается с ним. Это бытие подразумевает причину как свое определяющее начало, как божественный разум и божественную силу, которая наилучшим образом устроила все так, как оно есть.
– Вот и Лейбниц говорил, что наш мир – лучший из миров. – Со счастливым выражением на лице Каллипига сжала плечо Аристокла, но тот даже не заметил этого. А вот я заметил!
Я взял кружку с садово-огородным, встал, прокашлялся и сказал:
– Ага… Ввиду всеобщей мировой связи явлений добродетели и пороки отдельных людей сказываются не только на них самих, на благе их семей, друзей, родного полиса, но и на судьбе всех прошедших и грядущих поколений, на всем космическом порядке вещей. Тем самым вопросы о человеческих добродетелях и пороках, добре и зле, справедливости и несправедливости оказываются не просто личными и просто общественными, но и общечеловеческими, общекосмическими, всеобщими и вечными.
А потом я упал и провалился в Аид, кажется.
Глава семнадцатая
Мне не спалось, и не потому, что спал я на полу, а просто, без всякой причины.
И вдруг кто-то, еще до рассвета, стал стучать изо всех сил в ветхую дверь сократовского дома. Ксантиппа, не столь рассерженная, что ей не дали выспаться, сколь испуганная, что безумный лиходей развалит дом, поспешно отворила дверь, и внутрь ворвался человек, заоравший, что есть мочи:
– Сократ, проснулся ты или еще спишь?
По голосу, да и по материалистическому поведению, я сообразил, что это исторический диалектик.
– А-а! Милый Межеумович, – сказал Сократ. – Уж не принес ли ты какую-нибудь новость?
– Принес, – ответил материалист, – но только хорошую.
– Ладно, коли так, – сказал Сократ. – Но какая же это новость, ради которой ты явился в такую рань?
Тут Межеумович, подойдя поближе, объявил:
– Марк Аврелий приехал.
– Позавчера еще, – сказал Сократ, – а ты только теперь узнал?
– И еще Гай Юлий Кесарь с Флавием Веспасианом!
– И эти тогда же. На одном, видать, пароходе переплыли Срединное Сибирское море.
– А я, клянусь несуществующими богами, узнал только вчера вечером. – И с этими словами, оттоптав мне ноги и ощупав кровать, Межеумович сел на нее. – Да, только вчера, очень поздно. Я все бьюсь над отчетом славному Агатию о симпосии у Каллипиги. Ни черта не получается! И о чем только вы там говорили? Так вот, принесла меня Каллипига домой, поужинал я и уже собрался на покой, но тут пришла с работы жена моя Даздраперма и говорит мне, что задержалась, потому что в “Высоконравственном блудилище” ждали высоких гостей из Третьего Рима, а они, видать, устав с дороги, не нашли сил прийти. Я хотел тотчас же бежать к тебе, но потом заподозрил, что не слишком ли уж поздний час. А лишь только отошел после вчерашнего возлияния, как сейчас же встал и пошел сюда. Это ведь славный Агатий пригласил их.
Сократ, зная его мужество и пылкость, спросил:
– Да что тебе в этом? Уж не обижает ли тебя чем-нибудь славный Агатий?
– Как может кого-нибудь обидеть Славный Агатий?! Ты, видать, совсем сдурел, Сократ! Славный Агатий организовал международный симпозиум по проблемам Пространства и Времени.
– А-а… – сообразил Сократ. – А великие физики, Гай Юлий Кесарь, Флавий Веспасиан и Марк Аврелий, на него именно и приехали?
– Точно. А к тебе я пришел, чтобы пригласить на это ученый симпозиум.
– Пойдем, конечно, – легко согласился Сократ, – но только не сразу, дорогой мой, – рано еще. Встанем, выйдем во двор, прогуляемся под пропилеями и поговорим, пока не рассветет, а тогда и пойдем.
С этими словами они поднялись, а за ними последовал и я, вышли из избы и стали прохаживаться по затоптанному двору. При этом Межеумович пристально вглядывался в темноту, стараясь рассмотреть мраморные колонны, окружающие сократовский двор, но пока что ничего не увидел.
– Денег на трамвай нет, – объявил, наконец, диалектик.
– Откуда им взяться, – согласился Сократ.
– Тогда идти надо. Успеем еще зайти к Протагору, который тоже приехал и ведет себя вызывающе.
– Чем же тебя обидел Протагор? – поинтересовался Сократ.
– Тем, Сократ, клянусь несуществующими богами, что он считает себя мудрым, а меня нет.
– Но, клянусь собакой, – сказал Сократ, – если дать ему денег и уговорить его, он и тебя научит мудрости.
– Да, если бы за этим дело стало, – сказал Межеумович, – Отца и его бессменных Продолжателей беру в свидетели, ничего бы я не оставил ни себе, ни Даздраперме, ни ее приюту страждущих. Но из-за того-то, по правде говоря, я теперь к тебе и пришел, чтобы ты поговорил с ним обо мне. Ну отчего бы нам не пойти к нему, чтобы застать его еще в отеле. Он остановился, как я слышал, в трехзвездной “Сибириаде”.
– А международный симпозиум?
– Да никуда он не денется, этот симпозиум! Подумаешь, физики!
– Хорошо. Вот теперь мы с тобою отправляемся к Протагору и готовы отсчитать ему денег в уплату, если достанет нашего имущества на то, чтобы уговорить его считать тебя мудрым, а нет, так займем еще у друзей. Так вот, если бы, видя такую нашу настойчивость, кто-нибудь спросил нас: “Скажите мне, Сократ и Межеумович, кем считаете вы Протагора и за что хотите платить ему деньги?” – что бы мы ему ответили? Кем называют Протагора, когда говорят о нем, подобно тому, как Фидия называют ваятелем, а Гомера – поэтом? Что в этом роде слышим мы относительно Протагора?
– Софистом называют этого человека, Сократ, – ответил Межеумович.
– Так мы идем платить ему деньги, потому что он софист?
– Конечно.
– А если бы спросили тебя еще и вот о чем: “Сам-то ты кем намерен стать, раз идешь к Протагору?”
Межеумович покраснел, – уже немного рассвело, так что эти румяна можно было рассмотреть.
– Если сообразовываться с прежде сказанным, – ответил он, – то ясно, что я добиваюсь ученой степени софиста.
– А тебе, – спросил Сократ, – не стыдно было бы появиться среди сибирских эллинов или в бардаке твоей жены Даздрапермы в виде софиста?
– Клянусь честью блудниц из “Высоконравственного блудилища”, стыдно, Сократ. Но в то же время и не стыдно, ведь я буду не просто софистом, а диалектическим и историческим софистом, погрязшим в материализме.
– Тогда другое дело, – легко согласился Сократ. – А скажи-ка мне, что такое софист, по-твоему?
– Я полагаю, что, по смыслу этого слова, он знаток в мудрых вещах.
– А в чем же софист, конкретно, и сам сведущ и документ может выдать другому, что и тот сведущ?
– Клянусь диалектикой, не знаю, что тебе ответить, Сократ.
– Как же так? Знаешь ли ты, какой опасности собираешься подвергнуть свою душу?
– Сократ! Ты опять?!
– Ах, да… Души-то ведь у тебя нет. Не знаю уж, в чем ты понесешь назад эти знания.
– В голове.
– Со столькими-то дырками? Да, впрочем, дело твое. Так вот, принять их в решето, если уж ты так хочешь, и, научившись чему-нибудь, уйти либо с ущербом для себя, либо с пользой. Это мы и рассмотрим, причем вместе с тем, кто нас постарше, потому что мы еще молоды по сравнению, например, с глобальным человеком, чтобы разобраться в таком деле. А теперь пойдем, как мы собирались, и послушаем Протагора.
Ксантиппа к этому времени уже снова спала, а дети Сократа, так те и вовсе еще не проснулись. И мы отправились к Протагору.
Когда же мы очутились у дверей трехзвездной “Сибириады”, то приостановились, ведя беседу о диалектике, в которую и я вставил несколько восхищенных междометий. Чтобы не бросать этот разговор и покончить с ним раз и навсегда, Сократ с Межеумовичем так и беседовали, стоя у дверей, пока не согласились друг с другом, что согласия между ними быть не может. А привратник, видать, подслушал их, и ему, должно быть, из-за множества софистов опротивели посетители этой гостиницы. Когда Межеумович постучал в дверь, он, отворивши и увидевши нас, воскликнул:
– Опять софисты какие-то! Местов нет! – И сейчас же, обеими руками схватившись за дверь, в сердцах захлопнул ее изо всех сил.
Межеумович опять постучал, уже более диалектично, но в ответ мы услышали:
– Эй, вы! Не слышали, что ли? Местов нет!
– Но, любезный, – сказал Сократ, – не поселяться мы пришли в эту многозвездную гостиницу, да и не софисты мы. Успокойся, милый, мы пришли потому, что хотели видеть Протагора. Доложи о нас!
Человек насилу отворил нам дверь. Когда мы вошли, то застали Протагора прогуливающимся в портике, а с ним прохаживались обучающиеся, чтобы стать софистами по ремеслу. Тут же были чужеземцы – из тех, кого Протагор увлекал из каждого города, где бы он ни бывал, завораживая их своим голосом, подобно Орфею. Были и некоторые из местных жителей в этом хоре. Глядя на это величественное шествие, я особенно восхитился, как они остерегались, чтобы ни в коем случае не оказаться впереди Протагора. Всякий раз, когда тот поворачивал, эти слушатели стройно и чинно расступались и, смыкая круг, великолепным рядом выстраивались позади него.
Мы еще немного помедлили, а осмотревшись кругом, подошли к Протагору, и Сократ сказал:
– К тебе, Протагор, мы пришли: я, исторический и диалектический Межеумович и примкнувший к нам глобальный человек.
– Как же вам угодно, – спросил Протагор, – разговаривать со мною: наедине или при свидетелях?
– Для нас, – ответил Сократ, – тут нет разницы, а тебе самому будет видно, как с нами разговаривать, когда выслушаешь, ради чего мы пришли.
– Ради чего, – спросил Протагор, – вы пришли?
– Этот вот Межеумович, здешний житель, муж Даздрапермы, настоятельницы “Высоконравственного блудилища”, из славного и состоятельного дома. Да и по своим природным задаткам он не уступит, мне кажется, любому из свои сверстников. Кроме того, он является кандидатом всех мыслимых и немыслимых наук, как естественных, так и неестественных. Он стремится стать человеком выдающимся в Сибирских Афинах, хотя, казалось бы, выдающееся уже и стать нельзя, а это, как он полагает, всего скорее осуществится, если он сблизится с тобою. Вот ты и решай: надо ли, по-твоему, разговаривать с нами об этом наедине или принародно.
– Ты правильно делаешь, Сократ, что соблюдаешь осторожность, говоря со мной об этом, – сказал Протагор. – Чужеземцу, который, приезжая в большие города, убеждает там лучших из юношей, чтобы они, забросив все – и родных, и чужих, и старших, и младших, – проводили время с ним, чтобы благодаря этому стать лучше, нужно быть осторожным в таком деле, потому что из-за этого возникает немало зависти, неприязни и всяких наветов.
– Могила, – приложил к своим губам палец Межеумович.
– Хотя я и утверждаю, что софистическое искусство очень древнее, – продолжил Протагор, – однако мужи, владевшие им в стародавние времена, опасаясь враждебности, которую оно вызывало, всячески скрывали его: одним служила укрытием поэзия, как Гомеру, Гесиоду и Симониду; другим – всеобщая, равная и тайная любовь к угнетенным, как Отцу и всем до единого его Продолжателям; третьим – таинства и прорицания, как ученикам Орфея и Мусея; а некоторым, я знаю, даже гимнастика, ядерная физика, подводное плаванье и игра в поддавки, не говоря уже о том, что и музыку и балет делают своим прикрытием и даже – игру на бирже. Все они, как я говорю, прикрывались этими искусствами.
Услышав упоминание об Отце и всех до единого его Продолжателях, Межеумович аж паром изошел, настолько точно, как ему казалось, он попал в цель.
– Я же со всеми ними в этом не схож, – продолжил бесстрастный Протагор, – ибо думаю, что они вовсе не достигли желаемой цели и не укрылись от тех, кто имеет в городе власть, а только от них, ведь, и применяются эти прикрытия. Толпа ведь, попросту говоря, ничего не понимает, и что те затянут, тому и подпевают. А пускаться в бегство, не имея сил убежать, – это значит только изобличать себя: глупо даже пытаться, у людей это непременно вызовет еще большую неприязнь, так как они подумают, что такой человек еще и коварен.
Тут Межеумович слегка испугался, но пример Отца и всех до единого его Продолжателей придал ему храбрости.
– Вот мы и пошли другим путем, – сказал Протагор. – Я открыто признаю, что я софист и воспитываю людей, и думаю, что эта предосторожность лучше той: признаться лучше, чем запираться. Я принял еще и другие предосторожности, сговорился, например, со славным Агатием, так что – в добрый час молвить! – хоть я и признаю себя софистом в отличие от Отца и всех до единого его Продолжателей, ничего ужасного со мной не случилось. А занимаюсь я этим делом уже много лет. Итак, мне гораздо приятнее, чтобы вы, если чего хотите, говорили об этом перед всеми присутствующими.
Я подметил, что он хотел порисоваться перед всеми.
– Желаете, – сказал Протагор, – устроим общее обсуждение, чтобы мы могли беседовать сидя.
Это всем показалось дельным, и мы, радуясь, что послушаем мудрого человека, сами взялись за скамьи и кровати и расставили их кругом.