Текст книги "Сократ сибирских Афин"
Автор книги: Виктор Колупаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 50 страниц)
Часть вторая. СИМПОЗИУМ
Глава первая
В забегаловке в беспорядке стояло с десяток грязных столов. За некоторыми на неверных стульях сидели люди, хлебая щи или только ожидая, когда их принесет остервенелая официантка.
Запах щей был тот самый, что я унюхал еще в кухоньке барака, когда вырвался от нас-всех, и мы с Сократом проникли на симпосий к Каллипиге. Я, было, начал осматриваться в поисках наиболее чистого стола, но Сократ уже нашел то, что ему было нужно, и теперь шел к самому грязному, заставленному тарелками и стаканами. За столом сидел один человек.
– Радуйся, Парменид! – сказал Сократ.
– Радуйся и ты, Сократ, – ответил старик и отхлебнул из тарелки ложку щей, со свешивающейся с нее квашеной капустой.
– А где Зенон?
– Деньгу зашибает.
Парменид был уже очень стар, совершенно сед, но красив и представителен. Лет ему было за шестьдесят пять.
– А уж я-то как рада такой встрече! – запела Каллипига. – Сколько лет, сколько зим! Не забыл меня?
– Тебя забудешь! – ответил старик. – И я рад, Каллипига.
Мы начали рассаживаться вокруг стола, причем Сократ сгреб тарелки и стаканы и переместил их на соседний стол, чем вызвал очень сильное неудовольствие и волнение официантки.
– Тоже жрать будете? – пересилив себя, вежливо спросила она.
– Пожрем, конечно, – ответила Каллипига.
– А пойло будете пить?
– И пойла хлебнем, – успокоил ее Сократ.
– А расплачиваться есть чем?
– Монетой, имеющей хождение в Безвременье, пойдет? – спросил Сократ и указал на Каллипигу пальцем.
Каллипига вынула из-за щеки драхму, тщательно вытерла ее о мои умопостигаемые штаны и показала официантке.
– Пойдет, – равнодушно сказала та и тут же снова озлилась: – А то сидит вот старый хрыч, – она указала на Парменида, – уже почти все съел и выхлебал, а рассчитываться что-то не торопится.
– Да рассчитаюсь я, – видимо уже в какой раз успокоил Парменид официантку и допил остатки самогона из стакана, впрочем, даже не поморщившись.
– А чем ты сегодня производишь расчет? – поинтересовалась Каллипига.
– Вступлением к поэме “О природе”.
– Больше-то ничего и не умеете, – немного успокаиваясь, сказала официантка. – Все о природе, да о природе! Ее уже почти и не осталось. Когда о любви писать начнете?!
– Вовремя мы зашли в эту забегаловку, – обрадовался Сократ. – И пожрем, как говорит владелица сего приюта страждущих, и умные мысли послушаем.
– Давай расплачивайся, Парменид, – попросила Каллипига. – А то мне уже невтерпеж.
– Заказывать будете? – ехидно поинтересовалась официантка.
– Будем, будем, – успокоил ее Сократ. – Жратвы и пойла.
– На троих, – уточнила Каллипига.
Пока официантка нехотя принимала заказ, записывала его в блокнотик, отрывала листок, засовывала его себе в задницу, лениво покачивая широкими бедрами, шла к амбразуре раздачи, что-то там говорила, смеялась, забывала о нас, вспоминала, снова забывала, Парменид справился со щами из кислой капусты.
Наши же щи что-то задерживались. То ли капуста еще не укисла, то ли очаг погас, то ли еще что-то в природе нарушилось. Уже и сам Парменид откашлялся и отер бороду, приготовившись к декламации. Уже и мы трое замерли в благоговейном ожидании. А официантка все не шла и не шла. Пармениду, похоже, тоже надоело ждать, тем более что самогонку он выпил и щи выхлебал.
Еще с минуту длилось томительное ожидание, и Парменид начал. Может, у него дела какие были, и он торопился.
– Я влеком кобылицами; сколько на сердце приходит,
Мчатся они, вступивши со мной на путь многославный
Той богини, что мужа к знанью влечет повсеградно.
Им увлечен: по нему многоумные мчат кобылицы,
Тащат они колесницу. И девы путь указуют.
В ступицах ось издает звучанье свистящей свирели,
Накалена (двумя точеными путь ускоряя
Обоюдно кругами), когда торопились отправить
Девы те, Гелиады, чертоги Ночи покинув,
К свету, сбросивши прочь руками голов покрывала.
Парменид на мгновение замолчал, переводя дух. А я обнаружил, что официантка уже сидит за нашим столом и обливается слезами.
– Как печально и красиво, – сказала она. – Я плачу, а от чего? К счастью, я ничего не понимаю, но твои стихи, старик, словно, уносят меня к какому-то чудесному свету.
– Чего тут не понять? – нахмурился Парменид. Наверное, испугался, что его поэма не будет принята в счет оплаты за щи и самогон.
– Кто растолкует мне, – сказала официантка, – тому это зачтется как оплата за обед с самогонкой.
– Да тут, действительно, все просто, – тотчас же вступил в разговор Сократ. – В этих стихах под несущими его кобылицами многоумный Парменид понимает неразумные стремления и влечения своей души, под ездой по многославному пути богини – теорию, основанную на философском разуме, каковой разум, наподобие водящей богини, указывает путь к познанию всех вещей. Под девами, идущими впереди него, он понимает чувственные восприятия и прикровенно имеет в виду слуховые восприятия в словах: “двумя точеными путь ускоряя кругами”, то есть кругами ушей, при помощи которых они воспринимают звук. Ощущения зрения он назвал девами Гелиадами. Чертоги же ночи они покинули, бросившись к свету, потому что без света не бывает использования зрительных ощущений.
– Как это прекрасно, – вновь заплакала официантка, – да только все равно ни черта не понятно!
Парменид важно кивнул красивой седой головой и уже, было, приготовился к продолжению декламации, но тут в разговор вступила Каллипига.
– Постой-ка, Парменид! Уж, не дорогу ли, по которой когда-то в молодости ехал ко мне на свидание, описал ты в своей поэме?!
Я огорчился. С кем только у Каллипиги, оказывается, не было тайных свиданий!
Огорчился и Парменид. В нем явно боролись два желания. Он, конечно, помнил то тайное свидание с несравненной Каллипигой. И оно до сих пор наполняло его счастьем. Но, с другой стороны, теперь-то он уже был стар, и ему более пристало быть мудрым философом, чем пылким любовником.
Я поклялся себе, что когда-нибудь в будущем сделаю невозможным это их свидание в далеком прошлом.
А Каллипигу понесло:
– Я знаю, Парменид, что “дороге божества” твои последователи дают самое разное толкование и большей частью отвлеченного характера. Эту дорогу пытались связать либо с богиней Дике, встречающей тебя у ворот, либо с богиней, открывающей тебе истину. Но здесь не могут разуметься ни та, ни другая, поскольку обе они находятся по ту сторону ворот, а тебе, Парменид, только еще могло предстоять свидание с ними. Да и ждала там тебя я, а не какие-нибудь богини. Хотя меня-то ты, действительно, называл богиней!
Парменид засветился счастьем, но тут же потух.
– Так что, – продолжила Каллипига, – эту дорогу незачем искать на границе миров, в эфире или в умопостигаемом мире. Ты описал ту самую дорогу, которая вела с северо-запада на юго-восток через Митрофановку. А еще точнее – через все ее кварталы. И был ты тогда еще не мудрецом, а просто молодым человеком, знающим дорогу и окружающие тебя места, потому что здесь родился и вырос.
Парменид растерянно и как-то жалостно и беззащитно захлопал ресницами.
– Что же касается “дев Гелиад”, то в этих девах, при толковании твоей поэмы, теперь видят дочерей Гелиоса, покидающих на рассвете вместе с отцом дом Ночи и то ли сопровождающих тебя, Парменид, то ли спешащих навстречу. Конечно, Гелиады – дочери Гелиоса, и толкователи твоей мудрости проявили чудеса остроумия и находчивости, чтобы расшифровать тайну, скрытую за их образами. Но почему-то никто не обращает внимания на то обстоятельство, что за исключением одного места в Одиссее, Гелиады появляются в Сибирской эллинской поэзии только затем, чтобы, оплакивая гибель своего брата Фаэтона, превратиться в тополя. Да только всем известно, что незаселенную часть митрофановского мыса покрывал лес. Так вот, девы Гелиады – это просто тополя, растущие вдоль дороги. Поэтому они и “торопились отправить” путника, – подобно тому как “торопятся” мимо ездока на мотоцикле придорожные предметы. Они же, обрамляя дорогу, указывают путь лошадям, которых и привели прямо к цели.
Парменид, кажется, на миг увидел цель своей тогдашней поездки и воссиял.
– Помнишь, Парменид, над Митрофановкой возвышался высокий холм, тень от которого с раннего утра и до полудня падала на северную часть города. А ты ехал утром, поднимаясь по дороге вверх по склону холма. И чем ближе колесница была к седловине дороги, тем больше светлели верхушки деревьев. А ты это в восторге перед нашей встречей воспринимал, как будто девушки-тополя с помощью своих рук-ветвей сбрасывают с головы покрывала – лежащую на их вершинах тень от холма.
– Я всегда чувствовала, что философия – это на самом деле про любовь, – всхлипнула официантка. – А дальше?
Я бы не взялся сейчас утверждать, в каком Времени чувствует себя сейчас Парменид: прошлом или настоящем.
А он, полузакрыв глаза, продолжил декламацию:
– Ночи здесь ворота и Дня существует дорога,
Их окружают верхний косяк и порог из каменьев,
Сами они из эфира большими створками полны.
К ним многокарная Правда – владетель ключей обоюдных…
И еще, все таком же духе, с полчаса.
– Комментарий! – потребовала заплаканная официантка. – И немедленно! А то помру…
– Да тут все просто, – снова оживился Сократ. – То, что они пришли к многокарающей Правде, которая обладает обоюдными ключами, – это означает размышление, обладающее непоколебимым постижением вещей. Та, которая его приняла, обещает преподать ему два предмета: “легко убеждающее Истины сердца незыблемое”, что является алтарем неизменного знания, и другой предмет – “мнения смертных, достоверной лишенные правды”, то есть все, что находится в области мнения, поскольку оно неустойчиво. И для разъяснения Парменид в конце прибавляет, что нужно придерживаться не чувственных восприятий, но разума. “И тебя многоопытный нрав, – говорит он, – да не принудит на путь сей, – темное око использовать и шумящие уши и язык. Обсуди многоспорный разумом довод в сказанных мною словах”. Впрочем, как ясно из сказанного, Парменид и сам далек от внимания к чувственным восприятиям, если объявил научный разум мерилом Истины в сущем.
– Да? – разочарованно произнесла официантка.
– Парменид описал здесь митрофановские ворота, – сказала Каллипига, – которые неприступно стояли между ним и мной. У них, действительно, есть каменный порог, но зато отсутствуют пилястры. Из расположения ворот на верхней точке дороги получает объяснение связь этих самых ворот и Парменида с путями Ночи и Дня: перед воротами лежит северный, затененный участок дороги, за воротами – южный, освещенный солнцем. Вот ворота и разделили путь Парменида на две части – темную, “путь Ночи” и светлую, “путь Дня”. Утром ведь достаточно одного взгляда на отрезок дороги, поднимающийся к воротам с севера и лежащий в глубокой тени, и на ту часть, которая находится за воротами и щедро озарена солнцем, чтобы понять, почему ворота в Митрофановке представились Пармениду находящимися “на путях Ночи и Дня”. Правда отодвигает снабженный задвижкой засов, и обитые медью половинки ворот, поворачиваясь на осях, открывают перед юным Парменидом зияющую бездну, ведь ворота в Митрофановке открываются внутрь и есть в них и паз для засова и место для врезанных петель.
– Эта версия лучше, – сказала официантка, – но позвольте уж и мне высказать свое толкование.
– Высказывай, конечно, – согласился Сократ.
– Этот юноша так спешит к своей возлюбленной, что все ему кажется темной Ночью. Но как только он увидит Ее, так для него сразу заблистает солнечный День.
– Толкование, которого не опровергнешь ни за что, – согласился Сократ.
– Ну, а богиней-то, видать, в шутку Парменид называл меня, – сказала Каллипига. – И изведал тогда Парменид многое: и лишенные правды мнения людей и Истины сердца… И вот мы встретились вновь через столько лет. Помнишь ли ты еще то время, многоумный Парменид?
– Помню. Еще как помню, Каллипига! Эх, стаканчик самогонки бы еще…
Официантка мгновенно принесла требуемое и сообщила Пармениду, что вступлением к своей поэме он уплатил за неделю вперед.
А я то ревновал Каллипигу к этому благообразному старику, то представлял себе котел с дымящимися щами.
Но щей я снова так и не дождался.
Глава вторая
В забегаловке было довольно шумно. Воздух, пропитанный запахом кислых щей и самогонного перегара, был тяжел и тягуч. Я подумал, что здесь Дионису с его вином никогда не одолеть живучих самогонок.
– И что же ты делал все эти годы, Парменид? – спросила Каллипига. – Женился? Воспитал детей?
– Как можно мне было заниматься этим? – с печалью в голосе отозвался Парменид. – Нет, конечно. Раз ступив на стезю Истины, я отбросил мир явлений и живу теперь в мире Истины.
С этими словами Парменид заглянул в пустой стакан и рассеянно повертел его в руках.
– Сейчас все будет, – засуетилась официантка и, тяжело взлетев со стула, устремилась к буфету, где стояли бутыли с мутным самогоном и вымытые, но еще мокрые стаканы.
И через мгновение мы уже держали в своих руках эти полные стаканы, и чокались, и произносили самые разнообразные тосты. Но всех превзошел в этом мастерстве, конечно, Парменид.
– Выпьем, друзья, за Единое! – провозгласил он и все его единодушно поддержали.
И я не отстал, пожалел только, что нет соленого огурца, но все занюхали пойло, кто рукавом, а кто и голым локтем. Я-то и закусывать не стал.
Парменид воодушевился и понес стихами:
– Ныне скажу я, а ты восприми мое слово, услышав,
Что за пути изысканья единственно мыслить возможно.
Первый гласит, что “есть” и “не быть никак невозможно”:
Это – путь Убежденья, которое Истине спутник,
Путь второй – что “не есть” и “не быть должно неизбежно”:
Это тропа, говорю я тебе, совершенно безвестна,
Ибо то, чего нет, нельзя ни познать (не удастся),
Ни изъяснить…
– О чем эти прекрасные стихи? – простонала официантка. – Они разрывают мне душу!
– Тут Парменид говорит, – начал Сократ, опасливо поглядывая на Каллипигу, – что если критерием истины является мнительный разум, то грош цена такой истине. Он, этот высокоумный Парменид, навеки осудил мнительный разум, обладающий лишь бессильными постижениями, и положил в основание научный, то есть непогрешимый критерий, отойдя окончательно от доверия к чувственным восприятиям.
Тут компания строителей, с окончательно и бесповоротно трезвым прорабом во главе, начала подгонять критерий истины к ближайшим окрестностям исчезнувшего навеки Акрополя. И я прикинул в уме, продадут они на сторону или нет нашу забегаловку, в которой мы так мирно философствовали. Выходила некоторая неопределенность. Но в это мгновение Каллипига воскликнула:
– Так я и знала! Вот почему он больше ко мне ни разу не пришел! Не иначе, как Даздраперма завладела твоими чувственными восприятиями, а они-то уж точно оказались ложными! Ведь я еще тогда почувствовала, что ты что-то замыслил.
– Мыслить – то же, что быть, – печально сказал Парменид.
– Ну да! – воскликнула Каллипига. – Это еще Декарт утверждал. “Мыслю, следовательно, существую”. А потом простудился и помер у меня на коленях!
“О! – мысленно воскликнул я. – Сколько же их перебывало у нее на коленях!”
Парменид философически выдержал комментарий и продолжил:
– Можно лишь то говорить и мыслить, что есть, бытие ведь
Есть, а ничто не есть: прошу тебя это обдумать.
Прежде тебя от сего отвращаю пути изысканья,
А затем от того, где люди, лишенные знанья,
Бродят о двух головах. Беспомощность жалкая правит
В их груди заплутавшим умом, а они в изумленьи
Мечутся, глухи и слепы равно, невнятные толпы,
Коими “быть” и не “быть” одним признается и тем же
И не тем же, но все идет на попятную тотчас.
– Вот и Гамлет, – сказала Каллипига, – все мучился вопросом, бедный: “быть” ему или “не быть”? Ну, а уж потом-то его и не стало…
“Еще и Гамлет какой-то!” – ужаснулся я.
Парменид, видать, решил довести свое поэтическое рассуждение до конца.
– Есть иль не есть? Так вот, решено, как и необходимо,
Путь второй отмести как немыслимый и безымянный
(Ложен сей путь), а первый признать за сущий и верный.
Как может “быть потом” то, что есть, как могло “быть в прошлом”?
“Было” – значит не есть, не есть, если “некогда будет”.
“Есть, конечно, есть”, – подумал я, едва улавливая уже исчезающий запах щей. Но Парменид-то, оказывается, имел в виду другое. Да и стакан мой снова был полон. Ну, я и занюхал его голым локтем.
– Вот в чем и ошибка Гамлета была, – сказала Каллипига. – Надо было спрашивать: “есть или не есть”, а он все свое: “быть или не быть”! Вот и не “стал”, но “был”, точно знаю.
А Парменид, словно в каком-то экстазе, продолжал:
– Так угасло рожденье и без вести гибель пропала.
И неделимо оно, коль скоро всецело подобно:
Тут вот – не больше его ничуть, а там вот – не меньше,
Что исключило бы сплошность, но все наполнено сущим.
Но, поскольку есть крайний предел, оно завершенно
Отовсюду, подобно глыбе прекрупного Шара,
От середины везде равносильное, ибо не больше,
Но и не меньше вот тут должно его быть, чем вон там вот.
Ибо нет ни не-сущего, кое ему помешало б
С равным смыкаться, ни сущего, так чтобы тут его было
Больше, меньше – там, раз все оно неуязвимо.
Ибо отовсюду равно себе, однородно в границах.
Здесь достоверное слово и мысль мою завершаю
Я об Истине…
Стихи Парменида мне понравились, что-то в них было общее с рекламой товаров на телевидении. И я снова выпил оказавшийся полным стакан самогона. Нет, не одолеть Дионису… Оглядевшись, я обнаружил, что все прочие столы сдвинуты поближе к нашему, так что теперь уже щи было не пронести, не расплескав. Все молчали, соображая, что же такого сказал Парменид. Первой встрепенулась официантка.
– Ага! – сказала она. – Я поняла! Говоря о вечной и нежной любви, ты, Парменид, выделяешь два типа познания, за которыми стоят два уровня мира: неизменный умопостигаемый мир Единого и изменчивый чувственно постигаемый мир множественности, мир истины и мир явлений. Так как критерием истины принят разум, то учение свое ты, Парменид, развиваешь на строго логической основе. Здорово!
Обрадовавшись, что критерием истины принят разум, строители начали перебирать, к чему бы, плохо лежащему, немедленно применить его. Лишь прораб Митрич отчаянно молчал. Но в стане почитателей критерия истины согласия пока, к счастью, не было.
– Такого о любви я еще не слышала, – сказала официантка. – Но если, как говоришь ты, Парменид,
“… оно завершенно
Отовсюду, подобно глыбе прекрупного Шара,
От середины везде равносильное, ибо не больше,
Но и не меньше вот тут должно его быть, чем вон там вот”. -
Тут официантка похлопала себя сначала по округлым бокам, потом по отяжелевшим грудям.
– Если бытие таково, то оно имеет середину и края, а, обладая этим, оно необходимо должно иметь части. Или не так, Парменид?
– По частям, – предложил один строитель.
– Нет, всю сразу, – не согласился с ним второй.
О чем они спорили, я не знал. Ну, да это их дело, что пустить насторону.
– Так, – неуверенно ответил мудрый философ.
– Ничто, однако, не препятствует, чтобы разделенное на части имело в каждой части свойство единого, и, чтобы, будучи всем и целым, оно, таким образом было единым, – сказала официантка.
– Почему бы и нет? – уже более уверенно заявил Парменид.
– Однако ведь невозможно, чтобы само единое обладало этим свойством
– Это отчего же? – удивился Парменид.
– Истинно единое, согласно твоему определению, должно, конечно, считаться полностью неделимым.
– Конечно, должно! – воскликнул Парменид.
– В противном случае, то есть, будучи составленным из многих частей, оно не будет соответствовать определению.
– Начинаю понимать, – с некоторым недоумением в голосе сказал Парменид.
– Будет ли теперь бытие, обладающее, таким образом, свойством единого, единым и целым, или нам вовсе не следует принимать бытие за целое?
– Ты предложила трудный выбор, – в задумчивости сказал Парменид.
– Ведь если бытие обладает свойством быть в каком-то едином, то оно уже не будет тождественным единому и всё будет больше единого.
– Да, – с великим трудом согласился Парменид.
– Далее, если бытие есть целое не потому, что оно получило этой свойство от единого, но само по себе, то оказывается, что бытию недостает самого себя.
– Истинно так, – обрадовался Парменид.
– Но согласно этому объяснению, бытие, лишаясь самого себя, будет уже небытием.
– Похоже на то, – сник Парменид.
– И всё снова становится больше единого, если бытие и целое получили каждый свою собственную природу.
– Надо же! – удивился Парменид.
– Если же целое вообще не существует, то это же самое произойдет и с бытием, и ему предстоит не быть и никогда не стать быть.
– Все равно ведь он когда-нибудь кончится и перестанет быть, – заявил третий строитель.
– Ага, – согласился прораб Митрич.
Надо заметить, что строители переговаривались вполголоса и нисколько не мешали диалектическому спору наивной официантки и многоумного Парменида.
– Отчего же? – засомневался Парменид.
– Возникшее – всегда целое, так что ни о бытии, ни о возникновении нельзя говорить как о чем-либо существующем, если в существующем не признать целого.
– Кажется несомненным, что это так, – с досадой сказал Парменид.
– И действительно, никакая величина не должна быть нецелым, так как, сколь велико что-нибудь – каким бы великим или малым оно ни было, – столь великим целым оно по необходимости должно быть.
– Совершенно верно, – снова обрадовался Парменид.
– И тысяча других вещей, каждая в отдельности, будет вызывать бесконечные затруднения у того, кто говорит, будто бытие либо двойственно, либо только едино.
– Это обнаруживает то, что и теперь почти уже ясно, – сказал Парменид. – Здесь одно влечет за собой другое, неся большую и трудноразрешимую путаницу относительно всего прежде сказанного.
– Одно влечет за собой другое, – едва слышно сказал четвертый строитель. – Так что, я думаю, лучше вместе с тарой.
– Потом ведь сдавать ее придется, – возразил прораб Митрич.
– Мы, однако, не рассмотрели, Парменид, всех тех, кто тщательно исследует бытие и небытие, но и этого довольно, – сказала официантка. – Дальше надо обратить внимание на тех, кто высказывается по-иному в этой моей забегаловке, дабы на примере всего увидеть, как ничуть не легче объяснить, что такое бытие, чем сказать, что такое небытие.
– Значит, надо идти и против этих, – согласился Парменид.
– У них, кажется, происходит нечто вроде борьбы богов и гигантов из-за спора друг с другом о бытии, – встрял в филосовское обсуждение Сократ.
– Как так?! – удивился Парменид.
– Одни все совлекают с неба и из области невидимого на землю, как бы обнимая руками дубы и скалы. Ухватившись за все подобное, они утверждают, будто существует только то, что допускает прикосновение и осязание, и признают тела и бытие за одно и то же, всех же тех, кто говорит, будто существует нечто бестелесное, они обливают презрением, более ничего не желая слушать.
– Ты назвал ужасных людей, Сократ. Ведь со многими из них случалось встречаться и мне, – сказал Парменид.
– Потому-то те, кто с ними вступает в спор, предусмотрительно защищаются как бы сверху, откуда-то из невидимого, решительно настаивая на том, что истинное бытие – это некие умопостигаемые и бестелесные идеи; тела же, о которых говорят первые, и то, что они называют истиной, они, разлагая в своих рассуждениях на мелкие части, называют не бытием, а чем-то подвижным, становлением. Относительно этого между обеими сторонами, Парменид, всегда происходит сильнейшая борьба.
– Правильно, – согласился философ.
– Значит, нам надо потребовать от обеих сторон порознь объяснения, что они считают бытием, – заявила официантка.
– Как же мы его будем требовать? – удивился прораб бывшего Парфенона.
– Да не будем мы требовать, – шепотом сказал пятый строитель. – Приватизируем, как бы, и все…
– Разве что, приватизировать, – явно начал сдаваться прораб Митрич.
– От тех, кто полагает бытие в идеях, – сказала официантка, -легче его получить, так как они более кротки, от тех же, кто насильственно все сводит к телу, – труднее, да, может быть, и почти невозможно. Однако, мне кажется, с ними следует поступать так…
– Как же? – спросил Парменид.
– Всего лучше исправить их делом, если бы только это было возможно. Если же так не удастся, то мы сделаем это при помощи рассуждения, предположив у них желание отвечать нам более правильно, чем доселе. То, что признано лучшими людьми, сильнее того, что признано худшими. Впрочем, мы заботимся не о них, но ищем лишь истину.
– Весьма справедливо, – согласился Парменид.
А я не выдержал накала дискуссии и, кажется, заснул. И снилась мне какая-то конура с паутиной и запахом пыли. Во всяком случае, когда я очнулся, они говорили уже о другом. Может, официантка убедила Парменида в своей правоте.
– Ставим ли мы в связь бытие с движением и покоем или нет, – спрашивала официантка, – а также что-либо другое с чем бы то ни было другим, или, поскольку они не смешиваемы и не способны приобщиться друг к другу, мы их за таковые и принимаем в своих рассуждениях? Или же мы всё, как способное взаимодействовать, сводим к одному и тому же? Или же одно сводим, а другое нет? Как мы скажем, Парменид, что они из всего этого предпочтут?
– Предпочтем предпочтительное, – тихонечко сказал шестой строитель.
– Что уж тут поделаешь? – вздохнул прораб Митрич.
– На это я ничего не могу за них возразить, – опечалился Парменид.
– Во-первых, если хочешь, допустим, что они говорят, будто ничто не обладает никакой способностью общения с чем бы то ни было. Стало быть, движение и покой никак не будут причастны бытию?
– Конечно, нет.
– Что же? Не приобщаясь к бытию, будет ли из них что-либо существовать?
– Не будет, – с убеждением ответил Парменид.
– Точно, не будет существовать, – согласился седьмой строитель.
А прораб Митрич просто согласно промолчал.
– Быстро, как видно, все рухнуло из-за этого признания и у тех, – сказала официантка, – кто все приводит к движению, и у тех, кто заставляет все, как единое, покоиться, и также у тех, кто связывает существующее с идеями и считает его всегда самому себе тождественным. Ведь все они присоединяют сюда бытие, говоря: одни, – что все действительно движется, другие же – что оно действительно существует как неподвижное.
– Похоже, что именно так.
– В самом деле, и те, которые всё то соединяют, то расчленяют, безразлично, соединяют ли они это в одно или разлагают это одно на бесконечное либо конечное число начал и уже их соединяют воедино, – все равно, полагают ли они, что это бывает попеременно или постоянно, в любом случае их слова ничего не значат, если не существует никакого смешения.
– А ведь верно! – восхитился Парменид.
– Решено, – заключил восьмой строитель.
– Ага, – заключил и прораб Митрич.
– Далее, самыми смешными участниками рассуждения оказались бы те, – сказала официантка, – кто вовсе не допускает, чтобы что-либо, приобщаясь к свойству другого, называлось другим.
– Как это?! – удивился Парменид.
– Принужденные в отношении ко всему употреблять выражения “быть”, “отдельно”, “само по себе” и тысячу других, воздерживаться от которых и не привносить их в свои речи они бессильны, они и не нуждаются в других обличителях, но постоянно бродят вокруг, таща за собой, как принято говорить, своего домашнего врача и будущего противника, подающего голос изнутри.
– То, что ты говоришь, вполне правдоподобно и истинно.
– А что если мы у всего признаем способность к взаимодействию?
– Это и я в состоянии опровергнуть.
– Каким образом, Парменид?
– А так, что само движение совершенно остановилось бы, а с другой стороны, сам покой бы задвигался, если бы они пришли в соприкосновение друг с другом.
– Однако высшая необходимость препятствует тому, чтобы движение покоилось, а покой двигался.
– Конечно.
– Значит, остается лишь третье.
– Да, похоже.
– И действительно, необходимо что-либо одно из всего этого: либо чтобы все было склонно к смешению, либо ничто, либо одно склонно, а другое нет.
Тут все решили выпить, соглашаясь с тем, как ловко Парменид опроверг самого себя, но самогона в бутылях на прилавке больше не оказалось. Официантка сильно изумилась такому крепкому следствию ее философского разговора с Парменидом. А строители суетливо засобирались уходить, чем сразу же вызвали подозрение. Но в руках и за пазухой у них ничего не было, так что заподозрить их в воровстве было очень затруднительно.
– Да зачем им приватизировать чужой самогон? – сказал Сократ. – Они только что Акрополь с Парфеноном пустили налево.
– Парфенон Парфеноном, а бутыли с самогоном как-то роднее, – сказала официантка, обидевшись. – И ведь знала же, знала, что философия до добра не доведет. А все равно оступилась!