Текст книги "Сократ сибирских Афин"
Автор книги: Виктор Колупаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 50 страниц)
Глава сороковая
– Кончайте ночевать! – крикнул проснувшийся Межеумович, протирая глаза.
Я тоже очнулся. А ведь уже, действительно, был день.
– Слушал я слушал ваши идеалистические бредни, так что даже вынужден был проснуться, – сказал Межеумович. – И все не так, и все совершенно по-другому.
– Выпил бы, дорогой Межеумыч, для освежения, – посоветовала Каллипига.
– И выпью! – с вызовом заявил диалектический материалист и в самом деле выпил порядочный котил вина и утерся рукавом варварского костюма.
– Полегчало? – спросила Каллипига.
– Полегчало, ну и что?! Вы меня не обдурите! Я все понимаю! И Гераклит ваш не выше Ксенофана. Оба обретаются на одном низком уровне, оба созерцают тот же предмет, но оба облекают его в разные формы, вернее, смотрят на него разными глазами.
Тут надо заметить, что и Гераклит, и Ксенофан в это время смотрели на кувшин с вином, который приволокли служанки. Так что они не то что спорить с Межеумовичем не стали, а даже согласно закивали головами оба, синхронно и синфазно.
– Остановимся, товарищи, хотя бы на “потоке” Гераклита, – предложил материалист. – Ксенофан так же хорошо, как и Гераклит, видит поток жизни и вещей. – Тут Межеумович указал рукой на вино, льющееся из кувшина в чашу для смешивания. – Но он говорит: всегда то же самое следует за тем же самым, чаша за чашей, при этом все та же песня, существенного отличия нет, отличие только для желудка, но не для рассудка. В самом деле, при этом вот разливании мой рассудок пребывает в покое, заметным образом струя вина не колеблет его, не возбуждает, он скучает. Итак, это только видимое, а не существенное, не подлинное разливание вина. Если вино, которое здесь непрерывно течет, разлить по комнате, то получилось бы абсолютно однообразное, однородное впечатление. Что мне сейчас кажется иным, отличным, поскольку я наблюдаю его меняющимся, льющимся из горлышка, – тут Межеумович указал перстом на кувшин, из которого действительно все еще лилось, – представилось бы мне как нечто тождественное, если бы я смог это охватить единым взглядом. – Диалектический материалист подставил ко лбу ладонь козырьком и обвел настороженным взглядом, поворачивая голову туда-сюда, безбрежное пространство помещения. – Гераклит же, – Межеумович с трудом отыскал среди бесконечных пространств философа, удовлетворился тем, что тот на месте, не растекся и не изменился, и продолжал: – абстрагируется от тождества содержания и обращает внимание только на форму текучести вина и гибели его в наших глотках, на непрекращающееся уже какие сутки чувственное движение, в то время как субстрат движения, вино, то исчезает, то вновь появляется из горлышка кувшина.
Не знаю, как по существу, но по форме речь диалектического и исторического материалиста показалась мне исключительно философской. Да и все другие смотрели на Межеумовича с нескрываемым удивлением, даже служанки, а особенно та, которая разливала вино уже не в чашу, а на пол.
– Для Гераклита сам поток вина есть нечто неизменное, постоянно пребывающее, для Ксенофана же – то, что течет. Между тем, можно оправдать оба взгляда, которые коренятся как в природе вина, так и в природе человека. Оба взгляда повторяются на тысячи ладов в жизни и мышлении человека. Для одного, например, достаточно собственной жены, чтобы познать женщину, как таковую, другой же считает, что он познает женщину, если изучит большее их количество. Чему всячески потакает моя жена Даздраперма, настоятельница “Высоконравственного блудилища”. Ну, да вы это и сами знаете. Первый взгляд есть взгляд спокойного, сосредоточенного человека рассудочного типа. Второй взгляд соответственен чувственному, горячему человеку.
Симпосий облегченно вздохнул.
А Каллипига даже захлопала в ладоши и спросила:
– А ты-то сам, Межеумович, к какому типу относишься?
– В рабочее время – к рассудочному, а в остальное – к горячему, – ответил материалист. – У нас с этим строго. Чуть что, сразу на партком. Но вот взгляну на тебя, Каллипига, и сам об себя боюсь обжечься.
– Так остудись статинским, пока поток его не иссяк.
Межеумович последовал совету хозяйки, да и все другие его поддержали. Мне даже показалось, что еще чуть-чуть и философы примут материалиста в свой стан.
Почувствовал это, вероятно, и Межеумович, потому что тут же, не закусывая, продолжил свою речь.
– Как первое конкретное определение, становление есть вместе с тем первое подлинное определение мысли. В истории диалектической и материалистической философии этой ступени логической связи соответствует система Гераклита. Говоря, что все течет, а в особенности – вино, Гераклит этим провозглашает некое таинственное становление основным определением всего сущего. Ксенофан же, напротив, признает единственной истиной бытие неподвижное, неизменное бытие, или, так сказать, питие в одиночку. Имея в виду этот принцип Ксенофана, Гераклит и утверждает: “Бытие есть не более чем небытие”. Тем самым он высказывает отрицательность абстрактного пития и его положенного в становлении тождества со столь же несостоятельной в своей абстракции пустой чашей. Здесь мы видим вместе с тем образец подлинного опровержения одной философской системы другой философской системой. Это опровержение состоит именно в том, что показывается собственная диалектика принципа перевернутой, и тем самым пустой, чаши. А последний, то есть принцип, низводится на степень идеального момента более высокой конкретной формы идеи. Но и становление, взятое в себе и для себя, все еще есть в высшей степени скудное определение, и оно должно углубляться далее в себя и наполняться содержанием.
Межеумович временно иссяк, как пустая чаша. Симпосий вытаращил глаза на материалиста, а Сократ поспешно спросил:
– Ты, милый диалектический и исторический материалист, предлагаешь наполнить пустые чаши содержанием?
– Ну, – ответил Межеумович, обрадовавшись, что его хоть раз, но все же поняли на этом философском симпосии.
– Так не откладывай дела в долгий ящик, – посоветовала Каллипига.
Дальше все пошло организованно.
– Философы-идеалисты, – изрядно промочившись, сказал исторический Межеумович, – особенно старательно ищут религиозные корни воззрений Гераклита. То брякнут о зависимости его философии от мидийских магов, то от жрецов храма Артемиды Нелюбинской, а то и о связи великого диалектика с дионисийским культом почитания вина. Неправда все это. Ну, если и выпьет Гераклит иногда, так это исключительно для поправки своего могучего здоровья. Известно ведь, что все болезни произрастают от недопивания. А некий Рёссель, варвар британской национальности, так тот вообще дошел до того, что Гераклит, мол, изобрел свою собственную религию. Какая религия?! Какое пьянство?! Да нет этого ничего в природе. Но что-то все-таки в нем, в этом вашем Гераклите, есть не наше… М-да… Но что?
Тут Межеумович погрузился в размышления.
– Мне кажется, – сказал Сократ, – что идея Ксенофана о единстве и вечности мира в чем-то схожа с тезисом Гераклита о вечности и несотворимости Космоса. А высказывания Гераклита о том, что существует “одна-единственная мудрость” перекликается с представлением Ксенофана о едином и разумном, мыслящем боге. Однако, если у Ксенофана неподвижный бог управляет всем силою ума, то у Гераклита “единая мудрость” управляет “всем через все”. Таким образом, у Ксенофана Единое, единый бог, пребывает как бы вне мира вещей, в то время как у Гераклита Единое, мудрое и многообразие вещей составляют неразрывное единство, тождество противоположностей. Противоречия в мышлении не только допустимы, но, более того, они необходимы. Однако это утверждение есть парадокс.
Я понял, что парадоксальный характер высказываний Гераклита, его “темнота” и “алогизм” органически связаны с его попыткой выразить в языке и мышлении открытую им тайну жизни и бытия – единство противоположностей и противоречивую природу всего сущего.
– Не случайно для тебя, Гераклит, все вещи и сама действительность, будучи противоречивыми и, следовательно, парадоксальными, являют собой тайну и загадку, – продолжил Сократ. – Но тайна эта очевидна, а загадка заключает в себе отгадку. За явной стороной вещей скрывается их темная сторона, за внешним – внутреннее, за единичным – общее, причем явное, видимое, слышимое служит “знаком” или символом скрытого и указывает на него. Так, солнце, наиболее заметное из видимых вещей, указывает на что-то “незаходящее”, то есть на невидимый огонь, а в особенности на то, чем является мир и все вещи в своей основе, а именно “вечно живым огнем”.
– Ты все понял, Сократ, – сказал Гераклит. – Предсказательница в Дельфах не говорит и не скрывает, но все знаками показывает. Большинство же людей не понимают того, с чем сталкиваются, да и, научившись, они не разумеют, хотя им кажется, что разумеют.
Я сообразил, что Гераклит никогда ничего не выражает ясно. Он чего-то недоговаривает, или сам себе противоречит по причине меланхолии.
– Среди древних мыслителей, – сказала Каллипига, – которые считали тебя “темным” можно все же найти двух авторов, высказывающих по поводу твоего стиля особое мнение. И один из них – Тит Лукреций Кар, согласно которому ты, Гераклит, наводишь, так сказать, тень на плетень, мелешь вздор и своими запутанными изречениями производишь впечатление на глупцов. Правда, Лукреций высоко оценивает красоты твоего стиля.
Я подумал, что Гераклит сейчас рассердится, но он согласно и вполне мирно кивнул головой.
– Другой же – перипатетик Антифон, склонный видеть в тебе “светлого” философа. Он утверждал, что иногда в своем сочинении ты высказываешься светло и ясно, так что даже тупоумному нетрудно понять и почувствовать подъем духа. А краткость и вескость твоего слова несравненны.
– Для посвященных в тайны моего стиля, – сказал Гераклит, – темнота становится светлее солнца. Если же я когда-нибудь заговорю пространно и понятно для толпы, произойдет мировой пожар.
– Мировая революция, что ли? – вышел из своих размышлений Межеумович. – Еще никому, к сожалению, не удавалось зажечь пожар мировой революции.
– И хорошо, – сказала Каллипига. – В революцию на красивых женщин никакого внимания не обращают.
– Понял! – вдруг хлопнул себя ладонью по лбу Межеумович. – Понял, чем Гераклит отличается от людей, исповедующих исторический и диалектический материализм! Он никогда не смеется! Не улыбается даже.
– Если я улыбнусь, – сказал насупленный Гераклит, – то мировой пожар разгорится с еще большей силой.
– Заметано! – вскричал Межеумович. – Сейчас же и проверим!
Но тут в нагрудном кармане его мятого пиджака нахально и требовательно заверещал телефон. Диалектик немыслимо изогнулся, молниеносно выхватил верещалку, и та словно прилипла к его уху.
– Алле! Славный Агатий! Докладаю. Философы эти…
Но, видимо, хронофилу требовалось что-то другое, потому что Межеумович растерянно смолк, замер – весь внимание – и тут же изошел потом.
– Слушаюсь! Сейчас и сразу, – сказал он в трубку и нашел глазами Каллипигу. – Славный Агатий спрашивает, может ли он немедленно слиться в калокагатии с Каллипигой?
– Гости же у меня! – ответила Каллипига.
– В том-то и дело, что, если ты не сольешься немедленно, то и гостей у тебя больше здесь никогда не будет.
– Ну и ладно, – легко согласилась Каллипига. – Глобальный человек обещал содержать меня.
– Ну, – подтвердил я решительно.
– А я? – растерянно спросил Межеумович. – Мне же здесь нравится. Поят, кормят, бессмысленные, с диалектической и материалистической точки зрения, разговоры ведут. Да еще славный Агатий Время обещает.
– Ничего, видать, не поделаешь, дорогой Межеумович, – сказала Каллипига.
– Как так! – расстроился диалектик. – Да ты, выходит, предаешь меня?!
– Чем же я тебя предаю?
– Да не хочешь вот слиться с Агатием! А мне материальный и диалектический ущерб!
– Диалектическое противоречие, Межеумыч. Видать, во временном мире его не разрешить.
– Ну, ты даешь, Каллипига! Я думал, ты меня любишь и уважаешь?
– И люблю, и уважаю, Межеумыч. Да что делать? Судьба ведь сильнее не только людей, но и богов.
– Может, Зевс поможет с деньгами?
– Зачем же его по пустякам тревожить?
– А не по пустякам, не по пустякам!
– Ладно, уж, – сказала Каллипига. – Строй нас, да и выводи по одному.
– Твое последнее слово? – все еще не верил Межеумович.
– Последнее, – подтвердила Каллипига.
– Не уломал, – сказал диалектик в микрофон и тотчас же выключил его, наверное, чтобы не выслушивать причитания славного Агатия. – А ну! Всем выходить из этой Мыслильни.
– Мне-то уж и не выйти из нее, – пожаловался Ксенофан, – Стар я. Стар.
– И оставайся тут, – обрадовался Межеумович. – Нечего осквернять материальный мир своим присутствием. А вот Гераклит пойдет с нами! Городская Дума приняла закон о недопустимости проживания каких бы то ни было Гераклитов в Сибирских Афинах.
Гераклит буркнул что-то неразборчивое.
– Разве что прогуляться, – сказала Каллипига. – Да и служанки устали. Пусть отдохнут.
– И мне надо Ксантиппу навестить, – оживился Сократ. – Посмотреть, все ли дома хорошо да ладно.
Но сначала надо было устроить Ксенофана. Каллипига выглянула на неожиданно оказавшуюся оживленной улицу, кликнула кого-то, и через минуту Ксенофан, поддерживаемый с двух сторон некими Парменидом и Зеноном из Митрофановки, вышел со двора каллипигиной Мыслильни.
Глава сорок первая
Когда мы вышли из барака, то вновь увидели тех двух мужиков. Они сидели на завалинке, смолили самокрутки из махорки и вежливо разговаривали.
– Некоторые из догматических философов говорят, что Время есть тело, – сказал один.
– Верно, так их и так! Но другие-то утверждают, что оно бестелесно! – сказал второй. – При этом из тех, кто признает его бестелесным, одни, – что оно есть некоторый сам по себе мыслимый предмет, другие же – что оно является, так его и так!, свойством, значит, для другого.
Тут они заметили Гераклита, не подали вида, но наверняка узнали его, потому что первый с напором и убеждением в голосе сказал:
– А я вот, следуя Гераклиту, утверждаю, что Время есть тело, потому что оно не отличается от существующего и первого тела!
Гераклит недовольно фыркнул, но в спор не вступил. Не в его это было правилах. И пока Межеумович нас тут строил и перестраивал, считал по пальцам, мужики все спорили, не обращая, вроде бы, на нас внимания.
Первый продолжал:
– Обозначение “Время” и “монада”, если их брать, как таковые… А что же ты все выхлебал вчера и на опохмел не оставил!
– Сам-то ты и выхлебал! – вежливо поправил его второй. – Так тебя и так!
– Вот ведь жизнь! Ну, ладно… Ага… Значит, если их брать, как таковые, то они, обозначения эти, прилагаются к сущности, которая телесна, длительность же Времени и величины чисел производятся, прежде всего, многократным сложением этих первых “теперь”, язви его в душу, являющееся, как известно, обозначением Времени и еще “монада” суть не что иное, как субстанция, так ее и так! А “день”, “месяц” и “год” суть умножения “теперь”, то есть теперешнего проклятого времени, а “два”, “три”, “десять” и “сто” суть умноженная монада.
– Нам бы сейчас хоть одну “монаду”, без умножения. А то ведь все горит внутри и вертится, как Вселенная Гераклита.
– Тяжко, хоть блюй, – согласился первый. – Итак, я называю Время телесным.
– Против тех, кто признает субстанцию Времени телесной, именно против тебя и Гераклита, – с трудом оживился второй, – можно легко выдвинуть положение, что если Время есть тело, а всякое тело мыслится или неподвижным, или движущимся, причем неподвижное или движущееся мыслится неподвижным или движущимся во Времени (а не мыслится тело неподвижным или движущимся в теле), то, следовательно, Время не есть тело.
– А у меня так вот в желудке, в теле, то есть, что-то движется, изворачивается и бурлит, так и норовя выскочить наружу.
– Попридержи его пока… Далее, сущее, как известно, которым является тело, по мнению Гераклита, существует во Времени. Но само Время не существует во Времени. Следовательно, сущее и тело не есть Время. И живое существо живет во Времени, как и мертвое пребывает мертвым во Времени. Поэтому Время не есть живое существо или тело.
Гераклит снова запыхтел, но уже более заинтересованно.
– Гераклита защищаю в тщетной надежде, – сказал первый мужик. – Так его и еще так!
– Хрен ты у него выпросишь!… Слушай дальше… А далее, те, кто утверждает, по Гераклиту, что первого тела не существует, не испытывают препятствия мыслить Время. Если же Время было бы первым телом, как хочет того Гераклит, то мыслить Время было бы затруднительно для них. Следовательно, сущее, по Гераклиту, не есть Время. Далее, сущее, по Гераклиту, есть воздух. Но Время сильно отличается от воздуха. И в каком смысле никто не назовет огонь, воду и землю Временем, так не назовет и воздуха. Следовательно, сущее не есть Время.
– Да-а… – вздохнул первый мужик. – Был бы Гераклит настоящим философом, уж он бы возблагодарил нас за такие умные рассуждения.
– Да где ему… – притворно не поверил второй.
Гераклит запыхтел еще пуще прежнего, порылся в складках необъятного гиматия, нашел-таки в нем монету и с размаху вложил ее сразу в две протянутые руки одновременно.
– Философия! – в восторге сказал первый.
– Ага. А как же, – согласился второй. – Я же говорил тебе намедни, что огонь Гераклита имеет то же значение, что и теплота в научной теории варваров Томсона и Клаузиуса.
– Нет… Подожди… – возразил второй.
Но продолжения дискуссии мы уже не услышали, потому что Межеумович неудержимо повлек нас вперед, к так, по-видимому, радостно ожидаемой им мировой революции.
Ну, мы и шли, растянувшись цепочкой. Впереди – Каллипига. За ней – Межеумович, не выпускавший из своих диалектических рук Гераклита. Позади – мы с Сократом.
– Друг мой, – сказал мне Сократ, – я замечаю, что в голове моей целый рой мудрости.
– Что за рой? – удивился я.
– Смешно сказать, – ответил Сократ, – но я даже думаю, что в этом содержится нечто убедительное.
– Что же именно?
– Мне кажется, что я вижу Гераклита, как он изрекает древнюю мудрость о Кроносе и Рее. У Гомера, впрочем, тоже есть об этом.
– Это ты о чем? – удивился я.
– Гераклит говорит где-то: “Все движется, и ничто не остается на месте”. А еще, уподобляя все сущее течению реки, он говорит, что “дважды тебе не войти в одну и ту же реку”.
– Это так. Я помню.
– Что же? Ты полагаешь, далек был от этой мысли Гераклита тот, кто установил прародителями всех остальных богов имена Реи и Кроноса? Или, по-твоему, у Гераклита случайно, что имена обоих означают течение? Да и Гомер в свою очередь указывает происхождение всех богов от реки Океана и матери Тефии. Думаю, что и Гесиод тоже. И Орфей где-то говорит:
Первым браку почин положил Океан плавнотечный,
Взяв Тефию, сестру единоутробную, в жены.
Так что все свидетельства между собой согласны, а все это соответствует учению Гераклита.
– И я согласен с Гераклитом, – сказал я.
– Но есть одна маленькая неувязочка, глобальный человек.
– Какая же? – спросил я. – Говори скорее.
– А вот какая… Видимо, нельзя говорить о знании, если все вещи меняются, и ничто не остается на месте. Ведь и само знание, если оно не выйдет за пределы того, что есть знание, – всегда остается знанием и им будет. Если же изменится сама идея знания, то одновременно она перейдет в другую идею знания, то есть данного знания уже не будет. Если же она вечно меняется, то она – вечно незнание. Из этого рассуждения следует, что не было ни познающего, ни того, что должно быть познанным. А если существует вечно познающее, то есть и познаваемое, есть и прекрасное, и доброе, и любая из сущих вещей, и мне кажется, что то, о чем мы сегодня говорили, совсем не похоже на поток или порыв. Выяснить, так ли это или не так, как говорит Гераклит, боюсь, будет нелегко. И несвойственно разумному человеку, обратившись к именам, ублажать свою душу, будто он что-то знает, между тем как он презирает и себя, и вещи, в которых будто бы нет ничего устойчивого, но все течет, как дырявая скудель, и беспомощно, как люди, страдающие насморком, и думать, и располагать вещи так, как если бы все они были влекомы течением и потоком. Поэтому, глобальный человек, дело обстоит, может быть, так, а может быть, и не так. Следовательно, здесь надо все мужественно и хорошо исследовать и ничего не принимать на веру: ведь ты молодой и у тебя еще есть Время. Если же, исследовав это, ты что-то откроешь, поведай об этом и мне.
– Вот тебе и на! – огорчился я. – Я только что окончательно проникся идеями Гераклита. Они мне очень нравятся. А оказывается, все нужно начинать сначала?
– Видимо, так, глобальный человек, – вздохнул Сократ.
Мы уже оставили позади бараки и пыльные улицы и теперь по асфальтовому, правда, в трещинах, тротуару приближались к базарной площади. Народу становилось все больше. Ведь каждое утро сибирские афиняне начинали с посещения торжища.
А толпа представляла собой весьма красочную картину. Хитоны, особенно у молодых людей, были яркими и разноцветными – пурпурными, красными, зелеными, синими. Белые одежды отделаны цветной каймой. У некоторых поверх хитона наброшен гиматий. Приличный гиматий спускается ниже колен, но не доходит до лодыжек. А на некоторых лишь одна хламида – короткий плащ, скрепляющийся на шее пряжкой и свободно падающий на плечи и спину. Головы людей, и тех, у кого густые и пышные волосы, и тех, у кого намечается или уже обширно разрослась лысина, непокрыты. У щеголей, вроде промелькнувшего Алкивиада, длинные надушенные и тщательно причесанные волосы. На ногах сандалии, прикрепленные ремнями, кирзовые сапоги, туфли разного цвета. На многих подошвах – резные надписи. Поэтому и в пыли и на асфальте то ли призывы, то ли приказания: “Следуй за мной”. И в самые разные стороны. Хоть разорвись!
Много и женщин, кто в столе – легком нижнем платье, а кто и в более плотном верхнем одеянии – пеплосе. Здесь шафрановые, пурпурные, зеленые, серо-голубые и золотисто-коричневые тона. А белая одежда с яркими каймами вся в рисунках и узорах. На ногах у женщин туфли на платформе или на шпильках. В руках – зонтик или веер из павлиньих перьев. Наряд дополнен украшениями – золотыми серьгами в виде спирали времени или с гравитационными подвесками, золотыми ожерельями, диадемы, браслеты на запястьях и кольца или золотые обручи на лодыжках. Завитые волосы, скрепленные шпильками и повязками, уложены в замысловатые фигуры, над которыми и сам Пифагор сломал бы голову.
Но вся эта красочная картина, безусловно, меркла перед шествием нашей небольшой группы. Каллипига с распущенными огненными волосами, без единого украшения на лице, руках и ногах, в прозрачной столе. Она, как ледокол, рассекала толпу. Межеумович в варварском, застегнутом на все пуговицы, костюме, немного засаленном и изрядно помятом от трудов на симпосиях, в тяжелых туфлях на толстой микропоре. Рядом с ним – тучный Гераклит в необъятном гиматии, набычившийся и босой. Позади – мы с Сократом, тоже босые, Сократ – в когда-то белом гиматии, и я – в умопостигаемых пифагоровых штанах.
Сократ успевал беседовать и со мной, и со встречными и попутными сибирскими афинянами. Так мы дошли до колоннады, украшенной статуями достойных и широко известных мужей Сибирских Афин. И перед нами уже открывалось безграничное пространство, отведенное под торжище.
Базар был устроен по плану. Для каждого рода продуктов и товаров назначены определенные места, чтобы покупатель точно знал, где ему найти хлеб и рыбу, сыр и неподержанные еще идеи и мысли, овощи и масло, где можно нанять для званного обеда депутата Думы, танцовщицу или повара. Торговцы помещались под открытым небом или в маленьких будках, сплетенных из веток или камыша, которые можно было быстро собрать и разобрать. Вокруг рыночной площади были лавки цирюльников, парфюмеров, шорников и виноторговцев. За особым прилавком меняли доллары на оболы и драхмы на рубли.
Чем ближе к торжищу, тем более оживлена и разнообразна толпа. Здесь и подлинные демократы и ненавистные всем олигархи, и бомжи, и лидеры самых честных партий и движений, и что самое главное – вечно колеблющийся, к кому бы примкнуть или за кого бы проголосовать, электорат со своей уникальной ментальностью. Заклинатели змей здесь соперничают с владельцами дрессированных и диковинных автомобилей, группы развеселых зрителей переходят от фокусника обещаниями к жонглеру словами, от глотателя клинков и пылающей пакли к “наперсточникам” и устроителям беспроигрышных лотерей. Ну, и, конечно же, вездесущие агенты славного Агатия, на льготных условиях предлагающие безмерно увеличить Время каждого желающего.
И тут, в самом начале рынка, мы натолкнулись на Ксантиппу. Кажись, она стояла в пурпурном пеплосе, с алмазной диадемой на плохо причесанной голове, и торговала березовыми вениками.
– Радуйся, жена! – приветствовал ее Сократ.
– И ты, Сократ, радуйся! – приветливо ответила Ксантиппа. – Как и подобает любому сибирскому афинянину, ты с утра пошел на торжище, чтобы сделать припасы к столу, выбрать свежие овощи и фрукты, купить хвост селедки, фигу с оливковым маслом и кувшин свежепрокисшего вина. Тебя сопровождают носильщики, чтобы донести снедь до нашего любимого дома, и прекрасная гетера для ведения философских разговоров и услаждения зрения, а не для чего-нибудь там непристойного. Что бы я без тебя, Сократ, делала?
– Это и в самом деле трудно представить, – миролюбиво согласился Сократ.
– Почем веники? – приценился Межеумович.
– Почем, почем? По жопе кирпичом! – назвала свою цену Ксантиппа.
Видать, цена показалась диалектику слишком завышенной, потому что он даже не стал торговаться. А Гераклит, молча порывшись в складках своего обширного гиматия, подал Ксантиппе драхму и потом тщательно рассмотрел товар, выбрав, правда, почему-то самый тощий веник, на котором и сухих листьев-то почти не было.
– Письмо от Ксенофонта получила, – сказала Каллипига.
– И что в нем? – спросила Ксантиппа.
– Да то же самое…
– Видать, судьба, – обреченно сказала Ксантиппа.
Похоже, они были давно и хорошо знакомы.
– Нечего время тратить на какие-то веники! – занервничал Межеумович. – Мировую революцию начинаем! Материалистическую, между прочим.
– Тогда, конечно, ступайте, – напутствовала нас Ксантиппа.
Гераклит засунул веник под мышку и двинулся вперед. А мы – за ним, без всяких, правда, пока приобретений.