355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Росляков » Витенька » Текст книги (страница 10)
Витенька
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:06

Текст книги "Витенька"


Автор книги: Василий Росляков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)

Смолк хор. Кто-то немыслимо громко и неожиданно произнес слова о мертвых, павших в последнюю войну, у которых глаза, говорил голос, не застлала тьма, они смотрят и видят нас в эту минуту. Поклянемся перед ними! Клянемся! Клянемся! Клянемся! И, как эхо, повторяли клятву литовцы и русские, Борис Михайлович и тихонько, почти безотчетно, Витек. После клятвы хор поднял на крылья светлую и возвышенную песню о счастливой Родине. Зажгли факел, подняли его высоко над головами. Потом зажгли другие факелы слева и справа. Их становилось все больше и больше. Непривычно для Москвы, для Кремля тревожно горели они над людьми. Стало еще темней. Но перед тем как зажгли первый факел, пронесли от ограды один за другим венки, поставили главный венок на железный каркас. Раздали цветы. Борис Михайлович с Витенькой тоже прошли к подножью большого венка и положили свои гвоздички на красный мрамор. Медленно пели вспыхивающие трубы оркестра, Витек поднимался по красным ступенькам и, возможно, первый раз в жизни переживал что-то не вполне ясное, но захватившее его так сильно и полно, что он забыл себя, его несло, как во сне, в страшные и сладкие глубины, где были эти медные голоса труб, этот пляшущий огонь, высокая, до неба, стена, на которой неровно вспыхивал древний красный камень. Вечный огонь придвинулся совсем близко, он вырывался из каменного горла, прикрытого звездой, он доставал Витька своим жаром, освещал до самых потайных глубин детскую душу, и она затрепетала. Витек наклонился и положил к ногам свои гвоздички.

С горящими факелами уходили одна группа за другой. Остался один оркестр в высоких картузах, и возле него зачем-то стояла одинокая женская фигура в красном. Она стояла возле печального оркестра и ушла вместе с ним.

Ушел печальный оркестр, ушла с ним одинокая женщина в красном. Только Вечный огонь бесшумно хлопотал, неотчетливо повторяясь в красном граните могилы, из которого, возможно, смотрел на все это Неизвестный солдат, привезенный сюда с одного из бесчисленных полей минувшей войны. Окаменев, стояли слева и справа от огня, незаметные раньше, часовые с отомкнутыми штыками на черных карабинах. И одинокий теперь, с наклоном, стоял главный венок, и головами к Вечному огню лежали черные в наступившей темноте гвоздички. За темной глыбой Кремлевской стены мерцало желтое здание правительства. Кое-где в высоких окнах горел свет. Из-за крыши выглядывала рубиновая игла от невидимой кремлевской звезды. Другая, видимая кровенела справа, на черно-синем небе, между черных огромных деревьев.

Притихший и послушный, Витек словно и не заметил, как отец взял его за руку, вывел за оградку и поставил рядом с собой со стороны посмотреть на опустевшее и смолкшее поле с Вечным огнем в наступающей ночи. И было странно, что люди за их спинами прогуливались по дорожкам сада, тихо и беззаботно о чем-то разговаривали и даже смеялись иногда.

– Помнишь, Витек, как мы гвоздичку с тобой клали?

– Помню.

Больно было вспоминать об этом. Казалось тогда, что нет ничего и не может быть ничего сильнее той памяти, того часа. Но вот же была такая сила, неуловимая, распыленная среди людей, среди городов наших и наших селений, под нашим просторным небом. Ее не увидишь, ее трудно, почти невозможно измерить, но она достала уже Витеньку, тихо и незаметно смяла тот великий час в нем и вывела еще детской рукой нехорошие слова в дневничке, про нелюбимых родителей, про нудную глупость отца и так далее. Борис Михайлович не в силах был разобраться в этом.

– Витек, ты помнишь, как ходили мы к Вечному огню?

– Ну, помню, я же говорил, что помню.

Борис Михайлович хотел опереться на тот час, призвать его на помощь и все допытывался у Витька, помнит ли он и может ли он вернуться туда хотя бы в своей памяти.

– А почему, – обиделся Борис Михайлович, – почему ты говоришь с раздражением?

– Я уже сказал, но ты чего-то еще хочешь от меня. Чтобы я ахал – ах, ах? Не могу я ахать…

После этого дневничка не получался разговор с сыном. Никак не получался. Вроде все наладилось тогда, в тот вечер. «Ну, так же, Витек, так?» Витек одними губами, без голоса сказал: «Так». – «Ну, спи, спокойной ночи. Свет потушить?» – «Потуши». Витек вздохнул, хорошо, спасительно, тяжко. Вроде поняли друг друга, сняли с души тяжесть, а вот разговора с тех пор не получается.

Сегодня было воскресенье. За окном стоял пушистый морозный денек. Весь двор, деревья, густо вымахавшие в последние годы, – все было покрыто легким сыпучим снегом, ветки и провода опушены инеем. Дети в теплых шубках катались с ледяной горы, возились с собачонкой, отвечавшей на детские крики радостным глупеньким лаем. Катерина ушла по магазинам, Борис Михайлович стоял у окна, смотрел во двор, на белый-белый снег, на детей, на собачонку, на этот радостный день русской зимы, теперь уже редкой в этом огромном городе, где борются с ней день и ночь с помощью совершенной многочисленной техники, которой вооружено коммунальное хозяйство Москвы.

Во дворе еще не успели тронуть ее, русскую зиму, не успели нарушить ее чистоту, и Борис Михайлович радовался из окна, из теплой и тихой квартиры. По радио говорили и пели что-то о гражданской войне. Голос звучал задушевно и трогательно, и песни звучали задушевно и трогательно. Борис Михайлович все больше и больше переключал внимание на эти песни, и в конце концов радио захватило его полностью, он присел в круглое креслице и стал слушать. Та война была уже далеко, была далеко за последней войной, Великой Отечественной, и, чем дальше уходила она, далекая гражданская, тем сильнее трогала душу современного человека России.

 
И останутся, как в сказке,
Как манящие огни,
Штурмовые ночи Спасска,
Волочаевские дни…
 

Нет, как ни говори, а все-таки там осталось что-то святое, навсегда потерянное, не потерянное, конечно, оно живет в памяти, будет жить вечно. Прошлая война, которую сам прошел Борис Михайлович, не так жила в памяти, как та, гражданская. Та похожа была на сказку, действительно как в сказке, от которой хочется зареветь порой, залиться слезами.

 
Мы красная кавалерия и про нас
Былинники речистые ведут рассказ
О том, как в мочи ясные…
 

Все там… «И комиссары в пыльных шлемах…» Умница, молодец какой, Лелька принесла. «Мы красная кавалерия…», «И комиссары в пыльных шлемах…» Все там.

И вдруг высокий детский голос одиноко запел про Орленка. Орленок, Орленок… А когда дошел до этих слов —

 
Не хочется думать о смерти, поверь мне,
В шестнадцать мальчишеских лет… —
 

затряслись жирные покатые плечи Бориса Михайловича, грудь затряслась, заплакал Борис Михайлович. И вошел Витенька.

– Рубль дай, пожалуйста, – сказал он с порога.

Отец кулаками размазал слезы и показал на свободное кресло.

Витек понял отца, присел и стал дослушивать Орленка. Когда мальчишеский голос допел до конца, Борис Михайлович попросил выключить радио.

– Тебе сколько, Витек?

– Чего сколько?

– Лет сколько?

– Ну, шестнадцать.

– Вот и ему было шестнадцать. Ты слышал? – Отец вздохнул глубоко, освобождаясь от стеснения и сумятицы в грудной клетке. – Стал плакать, вот.

Витек промолчал. Он чувствовал себя неловко рядом с раскисшим отцом, он собирался ехать по своим делам, хотел попросить рубль, и ему было неловко. Вообще эти рубли всегда тяжко и неловко просить, а в такую минуту тем более. Витек молчал.

– Ну что?

– Что?

– Какой-то ты, сыночек мой, какой-то, не пойму я… Тебя что же, не трогает это?

– Почему?

– Да вот сидишь…

– А что же я должен делать? Как ты, плакать?

– Хотя бы.

– Ты не поймешь меня.

– А ты попробуй, может, и пойму. Что-то мало мы разговариваем.

– О чем разговаривать?

– Вот об этом хотя бы, об Орленке.

Витек уже не вскидывал челку, полтора года подергал головой и перестал теперь, вырос уже, он сидел и смотрел на отца и думал, стоит ли разводить баланду, все равно ведь ни до чего не договоримся, только хуже будет.

– Ну вот об Орленке. Тебе ведь тоже шестнадцать, – снова повторил отец.

– Один человек взял другого, повел расстреливать, – спокойно сказал Витек. – Какое он имеет право? Это же скотство, это гнусно. А ты плачешь, умиляешься, мне это противно.

– Постой, постой. Чем я умиляюсь?

– А тем, что один человек убивает другого.

– Да ведь это белые расстреливают, беляки, сволочи, враги наши, расстреливают мальчика, героя, твоего ровесника.

– А кто им дал право убивать человека, мальчика? Это свинство.

– Правильно, сынок, верно, конечно, свинство.

– Но мальчик этот тоже убивал?

Борис Михайлович задержал дыхание, он ужаснулся, как глубоко зашли Витенькины заблуждения. Он не знал, что сказать, так много в этой голове путаницы, чужих мыслей. Сразу невозможно даже разобраться, с чего же начинать, как же он упустил Витька, ведь Катерина правильно говорила: надо общаться с сыном, надо быть ближе к нему, влиять на него, правильно говорила. Но как влиять, как разговаривать? Что же он говорит? Значит, и фашистов нельзя убивать? Так, что ли? Но спросить об этом боялся, потому что боялся услышать ответ. И тогда вспомнил и решил опереться на тот час.

– Ты помнишь, Витек, как у Вечного огня стояли?

– Помню. Ну и что?

– Как что?

– Тогда не спрашивай. Сам спрашивает…

Замолчали оба. Сидели и молчали. Витек думал, что рубля теперь не получит, а Борис Михайлович растерянно искал, когда же все это случилось? Когда и, главное, где набрался он этой гадости? Как они с Катериной не заметили, оба пропустили момент? Вот же сидели на диване, стишок читали, плакали, а потом перед Вечным огнем… ведь было все, было, за руку держался, клятву повторял, врет…

Борис Михайлович почувствовал полное бессилие. Что же делать? Куда он растет?..

– Ты просил рубль, в пальто возьми, в кармане.

Витек встал, раскладываясь по частям, выпрямился неловко и неловко вышел.

28

Катерина опять повторила то же самое: виноват, мол, сам, твой сын, ты и виноват. Он тебе еще не такого наговорит. Ты же не бываешь с ним, дрыхнешь возле телевизора, прошлись бы вместе вечером, поговорили, на завод бы сводил, а то как пришел, набил живот – и к телевизору или в постель.

– Ты тоже мать, тоже могла бы, он и твой сын, не сваливай на одного, ты даже постель не научила убирать за самим собой, неряхой растет, поэтому и в голове черт знает что.

Господи, знала сама все Катерина. Не любит она говорить об этом, но Витек у нее из головы ни на минуту не выходит, как зубная боль, болит днем и ночью. И не школа, не «сермяжные газеты» и не разговоры с отцом, другое болит, чужой стал Витек, вот что. Раньше только находило на него, накатывало, теперь всегда чужой, всегда молчит. Понимает, что чужой, вроде даже вину свою понимает, но к матери, к отцу не может по-прежнему, видно же – через силу разговаривает, видно, что неприятны ему отец с матерью, а переломить себя не может и старается откупиться послушанием, о чем хочешь попроси, все сделает, на край света, на край Москвы съездит, привези, мол, то-то или то-то, пустяк какой-нибудь, съездит, привезет, вроде даже с большой охотой, но молча, сделал, отвернулся, ушел. Ровный стал со всеми, с бабкой, с Лелькой, когда приезжает, с отцом, с матерью – со всеми ровный и чужой. Ни голоса не повысит, не обидится, не рассердится, научился управляться с собой, всегда ровный и замкнутый, чужой. Вместе находиться ему тяжко с домашними, старается без них быть, в деревню к деду перестал ездить, не помогают уговоры. «Витек, поедем, каникулы у тебя, давай вместе к деду». – «Нет». – «Почему?» – «Нечего там делать, если я нужен, помочь что, я поеду». Нужен, конечно, надо отвезти то-то или то-то, специально придумает что-нибудь Катерина. Хорошо. Приехали, помог от автобуса поднести что-то. Здравствуй, Витенька! Здравствуй, внучек, вырос какой и так далее. Стол накрывают, праздник у деда с бабкой. Витек вроде тоже собирается к столу, и родители радуются, вот приехал все-таки, с малых лет рос тут, все родное для него, может быть, отойдет тут, отмякнет. И вдруг: «Я поеду, мама». – «Куда, Витек?» – «Домой». – «Ты хоть за стол сядь, посиди с нами». Плечом поведет: «Нет, поеду». И ушел. Уехал. Бабка с дедом переглянутся и замолчат.

Раньше плохие минуты накатывали, теперь редко-редко накатывают хорошие минуты. Тогда Катерина рассказывает Борису Михайловичу, до последнего слова расскажет все, что и как говорил Витек, как пришел, как ушел. «Я, говорит, пошел, мам, часа через два дома буду». – «Ну, иди, сынок, иди, управься с делами – и домой». Господи, плакать хочется, так хорошо на душе. Но как редко это бывает! Иной раз терпит, терпит Катерина и начнет приставать: «Ты что такой?» – «Какой?» – «Ну, такой, дуешься, не разговариваешь, как сыч смотришь». Молчит. Плечом еле заметно поведет, ответит: «Ну что? Что?» – «А то, на кого сердишься?» – «Ни на кого». – «Чего ж ты дуешься?» – «Я не дуюсь». – «Нет да! Говори, на кого? Что тебе мать сделала плохого? Говори!» И тут Витек ответит, не удержавшись в равновесии, что мать отстанет, засморкается, захлюпает носом, плакать начнет, а потом жалуется Борису Михайловичу и опять плачет.

– Забаловали негодяя, рубль берет каждый день, штаны новые мать давай, ботинки горят на нем, давай новые, давай мать с отцом, корми, пои, одевай, и за все это до слез доводит, паразит.

Хорошим Витек делался в двух случаях: при ком-нибудь из своих товарищей или если встретит отца, мать где-нибудь вне дома. Вдруг, на улице где-нибудь, в неожиданном месте, в чужом районе, в метро, а, например, отца может встретить и возле автомата «Пиво-воды», враз высветится из толпы, из потока прохожих, особое Витенькино лицо, глаза встретились и… улыбка во всю физиономию, навстречу потянется, папа, мама и так далее, встретились и разошлись, но в душе – как солнышко после долгих хмурых дней. Между прочим, когда был маленьким, очень не любил туч. «Помнишь, отец, как он не любил тучи?» Очень хорошо помнят они оба, Борис Михайлович и Катерина.

«Я не люблю их, они мешают солнцу освещать землю», – очень серьезно – сам додумался – говорил маленький Витек.

Как давно это было!

Катерине нравится теперь, когда приходят к Витеньке. И шутит он, и над матерью немножко вроде посмеивается, и спросить его можно о чем угодно, и он ответит охотно, словом, нормальным становится парнем, веселым, разговорчивым. Мать радуется, собирает на кухне, кормит товарищей, а Витек хохочет, смеется, давится от смеха. Очень нравится Катерине, как он смеется, вот так: ш-ш-ш-ш-шшш, почти без голоса шипит и складывается, прямо голову на стол кладет, так смешно ему бывает. Но стоит товарищу закрыть за собой дверь, снова Витек становится, как всегда, чужим, уходит в себя, как будто его подменяют.

После этого случая с «Сермяжной газетой» по обоюдному согласию Бориса Михайловича и директрисы перевели Витька в другую школу. Особенно довольной осталась Катерина. Школа была с уклоном, готовила операторов по счетным машинам, много было математики, а Катерина считала, что все неприятности у Витька получаются оттого, что школа не загружает его, в обычной школе он ничего не делает и тащится на тройках. Математика заставит его подтянуться. Витек также был доволен, с легкостью расстался со своей школой, где у него были и враги свои – учительница по литературе – и вообще все противно. А как с математикой? Отец переживал. Сколько математики, не справится – выгонят окончательно. Витек дал слово наверстать. Вскоре Борис Михайлович убедился в этом. Догнал Витек. Действительно нынешние дети совсем другие, все могут, сильно развиты, не то что мы были.

Там подружился с Феликсом. Редкой красоты мальчик, черноглазый, смуглый, выше Витька на голову, на год старше, в десятом классе уже. Сдружило их общее занятие, мастерили электрогитару. Феликс исполнял деревянную часть, собственно гитару, Витек собирал усилитель.

Катерина вернулась с работы и застала их в Витенькиной комнате за работой. К Витьку заходили друзья, приятели, и это особенно не бросалось в глаза, все было привычно. Феликс же не похож был ни на кого. Мимо него пройти было нельзя. Он выдавался и ростом, и пронзительной яркостью, чернотой своей, каким-то прямо ослепительным блеском. Катерина чуть-чуть даже растерялась от этого неожиданного блеска, от редких, огромных и черных глаз, которые смотрели на человека с недетской глубиной и серьезностью. И непростое, выточенное многими поколениями интеллигентов, тонкое лицо. Рядом с Витьком, милым и симпатичным, Феликс выглядел залетной, чужой птицей необычной породы.

Когда Катерина вошла к Витеньке, она сразу же почувствовала эту необычность, эту бьющую в глаза ослепительную недоступность, чужую породу. Смутившись в первую минуту и не найдя сразу нужных слов, она сказала что-то такое о беспорядке, о дыме в комнате, где Витек паял, а Феликс вытачивал пластинки для уже готового грифа гитары.

– Как у тебя надымлено, Витек, открыли бы форточку, – сказала она немного растерянно. И, уж освоившись, посмелей приказала: – Уберите тут, скоро обедать позову.

– Ладно, мама, ты не мешай нам, вот с Феликсом познакомься и уходи, – сказал очень живо и по-хорошему, по-домашнему Витек.

И знал, негодяй, что у матери от этих слов, от этого тона душа расцветет. Конечно же все пело в ней, руки сами делали что надо, ноги сами ходили, носили по квартире уже больную сердцем, отяжелевшую Катерину. Она поставила ребятам все лучшее, что было в холодильнике, накрыла стол на кухне, приготовила коктейли из черной смородины, соломинки опустила в фужеры, чтобы после еды побаловались ребята, поцедили через цветные соломинки ароматный сок из тертой смородины.

– Ну-ка, быстро мыть руки, за стол, Витек, Феликс.

Ей было просто сейчас все и легко. И за столом, когда ребята сидели перед ней, увлеченные едой, она смотрела на них с улыбкой, которую сама не замечала, потому что душа ее радовалась и улыбалась, а душа-то была внутри, недоступная глазу.

– О! – сказал Феликс. – И тут икорка?!

Витек всхлипнул в коротком смехе. Ему было весело, потому, наверное, что никогда дома, при одних родителях, не смеялся.

Катерина смотрела, как Феликс работает ножом и вилкой, как поискал и нашел бумажную салфетку и ловко ею управился, и ей приоткрылась другая жизнь, другой обиход, знакомый ей только по телевизионным представлениям.

– Феликс, – спросила она, – у тебя мама, конечно, и папа есть?

– Да, Катерина Максимовна.

Не Екатерина, а Катерина Максимовна, заметила Катерина, и в этом показалось ей что-то, и в том, что узнать успел имя-отчество, что-то показалось ей необыденное, непривычное, из незнакомой, может быть телевизионной, жизни.

– Небось мама души не чает, до смерти любит тебя, красивый ты, аж глядеть страшно.

– Возможно, вы и правы, Катерина Максимовна.

– У тебя мать-то кто, Феликс?

– Никто, Катерина Максимовна.

– Как?

– Домохозяйка, но хозяйством занимается домработница.

– А папа?

– Мой папа высоко сидит.

Катерина поглядела на Витька, как бы прося помочь ей понять. Это как же?

– Он у меня в больших чинах, Катерина Максимовна. Если позволите, я не буду называть его должности.

– А что, мам, давай я тоже буду звать тебя Катериной Максимовной, – вмешался Витек. Сказал и потянул из соломинки.

– Зови, сынок, как хочешь, только зови. – И ей на минутку сделалось грустно отчего-то.

– Вот, Феликс, наш сыночек не очень-то слушается нас с отцом, он хороший, только обижает нас часто.

– Ма-ам! – Витек состроил капризную мину. – Что ты говоришь, мама? А то буду звать вот Катериной Максимовной.

Катерина пропустила мимо Витенькины слова – и опять к Феликсу:

– Ты, конечно, своих родителей не обижаешь, Феликс?

– Я их просто-напросто не люблю, Катерина Максимовна. – И посмотрел своими огромными и черными глазами в замигавшие глаза Витенькиной мамы.

– Как так?

– Не люблю, и все.

– За что же, сынок? – Катерине вдруг до боли стало жалко не родителей Феликса, а самого Феликса, и она невольно назвала его сынком.

– За то, Катерина Максимовна, что они законченные обыватели, мещане-накопители. Вы простите, если можете, но вы спросили меня, я ответил, неправды я говорить органически не могу.

– О ты, господи, – чуть ли не шепотом сказала Катерина и поднялась, чтобы что-то вроде бы сделать, но от нее ничего пока не требовалось, ребята допивали коктейль.

Даже Витек не ожидал такого поворота в разговоре и втайне был доволен тем, что прямые и откровенные слова Феликса, конечно же, помогут матери – а она и отцу все это передаст, – помогут родителям лучше понять его самого, Витеньку, не будут так приставать, да и переживать, потому что, видишь, мама, теперь все мы такие, и это абсолютно закономерно, закон несовместимости.

– Спасибо, – сказал Витек свое привычное. – Наклепал тут Феликс на своих предков. – И попробовал посмеяться, но не получилось у него, никто не поддержал – ни мать, ни Феликс.

– Спасибо, Катерина Максимовна, вы хорошая женщина, – сказал Феликс и обдал Катерину сверхсерьезными черными глазами.

– Чем же я хорошая? – сказала Катерина, чтобы что-нибудь сказать, потому что в душе у нее наступила неразбериха, к таким вещам она не приучена была, пока еще не приучена, ей трудно было слушать и тем более осмысливать сразу такие дикие и страшные слова, какие говорил просто и откровенно этот красивый мальчик Феликс. Витек, правда, написал их в своем дневничке.

– Тем, – ответил Феликс, – что вы, Катерина Максимовна, простая женщина.

– Спасибо тебе, Феликс, спасибо… Не дай-то бог, – неизвестно к чему прибавила она бога.

Ребята ушли, вскоре из Витенькиной комнаты стали доноситься короткие раздирающие низкие звуки – Витек уже отлаживал усилитель. Звуки эти были так густы и низки, что проникали через любую стенку и действовали скорее не на ухо, а на живот, животом воспринимались. Катерина прошла по коридору и специально заглянула к Витьку: хотелось убедиться в правдоподобности этих ревов, действовавших на живот.

На кухне она застала Евдокию Яковлевну, тихонько выползшую после ребячьей трапезы. Она убирала со стола и ворчала недовольно, в том смысле, что всех не накормишь, нечего и стараться, ты думаешь, они голодные, они уже и до тебя таскали бутерброды. Катерина попросила замолчать Евдокию Яковлевну и идти отдыхать, иди отдохни, мол, все равно сейчас Боря придет, ужинать будет.

– Что ты меня гонишь, – обиделась Евдокия Яковлевна. – Я и так весь день отдыхаю, может, я чайку хочу выпить, или мне уже и чайку нельзя выпить?

– Господи, пей, пожалуйста, – сказала Катерина и ушла к себе, чтобы не дать разгуляться раздражению против матери.

Сильно постарела Евдокия Яковлевна, стала ворчливой, плаксивой и жадной, и есть стала много, куда только лезет, часто втихомолку, таясь от других. Только на какую-то минуту Катерину отвлекла своим появлением. Она все время думала с неясной боязнью чего-то о Феликсе. Уж очень воспитанный, Катерина Максимовна, Катерина Максимовна, если можете, если позволите и так далее. И неправду не может говорить органически. Нет уж, лучше бы ты правду эту при себе подержал, об отце, о матери такое говорить, лучше бы помолчал. А Витек в рот ему заглядывает, наберется у него этой честности, правдивости, не дай бог, и так уж чего только не пишет в своем дневничке. В то же время Катерина помнила и это: «Хорошая вы женщина, Катерина Максимовна, простая». Умный, все видит, а вот Витек… может, он в хорошем смысле повлияет на Витька, подскажет? Разве их поймешь?

Когда пришел Борис Михайлович и сидел на кухне, ужинал, из Витенькиной комнаты уже не эти низкие ревы да хрипы выходили, а струна рычала, ясно слышно, что струна, но рычала так, что не верилось, не только живот захватывало, а казалось, сами стены рычали вместе со струной.

– Чего там?

– Гитару делают, – сказала Катерина. – Новый у него дружок, Феликс, послушал бы, что он говорит, и откуда такие берутся?

– Что ж он говорит?

– Вежливенький, воспитанный, а красивый… где они такие берутся? Родители мои, говорит, обыватели-накопители, и я, говорит, их не люблю. Мальчик… А знаешь, кто отец его?

– Министр, что ли?

– Наверху сидит, а кто – не говорит. «Если, говорит, позволите, Катерина Максимовна, я не буду называть его должность». Воспитанный такой.

Борис Михайлович и Катерина разговаривали, а из Витенькиной комнаты то и дело доносилась эта рычащая струна: дыррр-дыррр и опять – дыррр-дыррр, джённ-джённ, и стены тоже рычали.

– А ты почему не выперла его? – спросил Борис Михайлович.

– За что же это?

А стены рычали то и дело. И когда Борис Михайлович с Катериной перешли в комнату, услышали раздраженный стук по отопительной трубе.

– Это нам, – сказала Катерина и поднялась, но, прислушавшись и не дождавшись струны, – видно, ребята сами поняли – снова села в кресло перед телевизором. И только хотела попросить мужа, чтобы он сходил к ребятам, познакомился с этим Феликсом, вошел Витек.

– Феликс будет ночевать у нас, – сказал Витек и, опустив голову, исподлобья, с выжидательной улыбкой стал смотреть на мать. Катерина в свою очередь посмотрела на Бориса Михайловича, который проворчал что-то неотчетливо: что это, мол, там за Феликс такой, поднялся тяжело, намереваясь идти смотреть на этого Феликса, а Катерина поспешно ответила:

– А чего ж тут такого, сынок? Достань раскладушку, я постелю.

Борис Михайлович в поднявшейся суете мягко вошел в Витенькину комнату, мягко оглядел сидевшего у стола с книжонкой в руках Феликса и с хрипотцой сказал:

– Здравствуй, Феликс.

Феликс, чуть приподнявшись и отложив книжонку, ответил:

– Здравствуйте, Борис Михайлович.

Витек разворачивал раскладушку, Катерина стояла возле с постелью. Борис Михайлович поискал места и присел на кушетку, на гитару поглядел, от которой тянулся хвост провода к ящику усилителя.

– Мастерите?

– Да вот, Борис Михайлович.

– Не оглохнете от такой музыки?

– Вообще-то, Борис Михайлович, оглохнуть можно, зависит от продолжительности воздействия на уши, в ней ведь около сотни децибел.

Борис Михайлович не знал, что такое децибелы, не слыхал. Феликс сразу понял это и пояснил. Потом сказал:

– Звук в сто пятьдесят децибел не только оглушает, но и наносит на теле ожоги, а сто восемьдесят децибел – доза смертельная.

Борис Михайлович не поверил в эти глупости, но возражать не стал. Он спросил только:

– Хотите довести до ста восьмидесяти?

– Шутите, Борис Михайлович.

Разговаривать с Феликсом было трудновато, но интересно, что сразу почувствовал Борис Михайлович. Он вынул из пижамного кармана сигарету, закурил. Когда были маленькими Лелька, а потом Витек, Катерина не позволяла этого делать при детях, теперь Борис Михайлович не слушал Катерину: если уж хотелось ему, он закуривал, не стесняя себя. Помолчал, выпустил дым один раз, другой.

– Интересно, – сказал. Хотелось поговорить с этим Феликсом. Взглянул на него пристально. Что-то есть. То ли действительно так сильно красив, то ли страшен чем-то, сразу не поймешь, глазищи непроглядные, темные, умные.

Витек принес отцу пепельницу, поставил сбоку, на тахту. Катерина постелила Феликсу, ушла. Витек присел на раскладушку, ждал чего-то, ему было и лестно, что у него такой Феликс, и самому интересно, интересно видеть отца и Феликса в некоторой, еще неясной, позиции друг к другу.

Разговор никак не начинался, и тогда Борис Михайлович сказал, шутя, конечно:

– Небось куришь уже? Витек у нас начинал баловаться, мать папиросочки находила в карманах.

– О Викторе я ничего сказать не могу, но сам я, Борис Михайлович, человек курящий, дома мне позволяют. Если не курю сейчас, то исключительно из уважения к вам.

– Да чего уж, – сказал Борис Михайлович, просто у него вырвалось помимо желания, – если ты своих родителей не уважаешь, чего тут нас уважать, кури!

Чуть-чуть Феликс покраснел, вернее, потемнел, но сладил с собой.

– Как вам угодно, Борис Михайлович. Курить в вашем присутствии я не стану. Предложить предложу с удовольствием.

Феликс вынул из кармана замшевой курточки пачку и протянул Борису Михайловичу:

– Попробуйте.

Борис Михайлович встал зачем-то, взял пачку и стал разглядывать на ней верблюда и нерусские буквы.

– Зачем тут верблюд? – Хмыкнул, достал сигаретку без фильтра, а Феликс уже поднес зажигалочку, выстрелил пламенем. Свою сигарету Борис Михайлович затушил в пепельнице. Возвращая пачку, он увидел книжонку, которую читал Феликс до его прихода и которая лежала теперь на Витенькином столе перед Феликсом. Книжонка была малоформатной Библией. Борис Михайлович не удержался, взял ее в руки, пооткрывал, полистал, да, в самом деле Библия – Ветхий завет, Новый завет, Евангелие, все как положено, как у покойной сестры Евдокии Яковлевны, тети Даши, только тети-Дашина большая и сильно засаленная Библия.

– Верующий? – спросил Борис Михайлович. Он же помнил, как на Потешной улице девчонка из их дома за попа замуж вышла.

– Вопрос, – сказал Феликс, – непростой.

– Что же тут сложного? Молишься? В церковь ходишь?

– В этом смысле нет, – сказал Феликс.

Витек все время слушал с улыбочкой, которая выдавала живейший интерес к разговору, к его неожиданным поворотам, он даже сам вмешался в этот разговор.

– Феликс, папа, верующий. Ты ведь у нас тоже верующий.

Борис Михайлович сперва посмотрел на молчавшего Феликса, потом на Витеньку. «Смеется над отцом. Ну что ж, давай, сынок, давай. Раз уж ты такой умный. Я вот так над своим не посмел бы. Умный и смелый». Все это можно было прочитать в глазах Бориса Михайловича, молчавшего в некоторой растерянности. И Феликс прочитал.

– Это он в том смысле, – сказал Феликс, – что все человечество делится на верующих и неверующих, не в бога, конечно, не только в него, а вообще, есть люди, способные верить в бога, в свои идеалы, в мифы, не важно во что, а есть, которые не могут верить ни во что, по природе своей неверующие, вот Виктор, например.

– Неверующий? – спросил Борис Михайлович.

– Да, – ответил Феликс.

– Витек! – обратился Борис Михайлович к сыну.

– Он прав, папа.

– А ты, значит, веришь?

– Я верю, – сказал Феликс.

– В кого или во что?

– В царство добра и справедливости. К нему придут люди.

– А Витек, значит, не верит в это царство? Витек!

– Да, папа, я атеист, неверующий.

– Почему же ты считаешь меня верующим?

– Но ты же во что-то веришь?!

– Значит, отец верит, а сын не верит.

– Получается, – сказал Витек.

– Значит, я плохой, а ты хороший, так?

– Совсем нет. Просто ты верующий, а я нет, тебе и Феликсу легче, а мне трудней.

– Почему же ты не веришь?

– Как же я могу верить, когда сами факты рождения человека и его смерти абсурдны, все глупо, случайно и нелепо, абсурдно. Вы этого не видите, а я вижу.

– Где ты набрался этого? Я думал, Феликс влияет, подумал так, а Феликс, оказывается, правильно думает, верит, а ты… ничего не пойму.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю