355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Росляков » Витенька » Текст книги (страница 20)
Витенька
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:06

Текст книги "Витенька"


Автор книги: Василий Росляков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 25 страниц)

Белое сердце

На волжский паром грузятся полдюжины полуторок, две подводы-пароконки и наш мотоцикл с коляской. Орудует тут разбитной горластый матросик.

– Куда ж ты, бах-бах, ба-бах, пресси! – мордует он ошалелую шоферню. – Назад, говорю! Лево руля! Опять, говорю, назад, бах-бах!..

Горласто матерясь, этот матросик рассовал туда-сюда неуклюжие грузовики и подводы, и мотоцикл наш, и людей с велосипедами и без велосипедов. Всех рассовал, всех угомонил, угомонился и сам. И вот уже разворачивается, скрипит огромная колымага, направляясь поперек огромной реки к далекому заволжскому берегу.

А со стороны бугристого потемневшего города все наваливается на нас, расклубившись в полнеба, тяжелая туча. Она пошевеливает краями и сумеречной тенью накрывает Волгу. Вспыхнула белая молния, и раскатисто саданул гром. На почерневшую, взрытую ветром воду упал ливень. Нахлестывая, поднимая водяную пыль, он двинулся наискосок, через скрипучий паром, к Иргизу. Мокнут грузовики, лошади и люди.

Им-то что! Горластому матросику и нашему рыбинспектору, волжским грузовикам и велосипедам. Они истосковались тут без дождя. А нам, бежавшим от мокрого московского лета? Нам этот ливень ни к чему. Всем семейством мы бежали от своих, московских, дождей. У меня рюкзак, у Нины рюкзак, и у Сашка тоже рюкзачок. Махнем, думали мы, к Саратову и за Саратов, и даже за Вольск, в заволжскую степь, в зной и глушь, в эти сорок градусов жары, на Иргиз! Но циклон, обошедший всю Европу, и тут накрыл нас, застиг в пути.

Пока мы жаловались на судьбу, ливень ушел в Заиргизье, и мокрое солнце уже плавилось в обрывках туч, и горластый матросик уже «бабахал» то здесь, то там, опорожняя от нас причаливший к заволжскому берегу скрипучий паром.

Волга осталась позади, за нашими спинами. Впереди сидит рыбинспектор в картузе с крабом и в гремящем плаще. А мы гнездимся со своими рюкзаками в люльке и на заднем сиденье. Ветер и мотор мотоцикла вместе ревут в наших ушах.

Небо расчистилось. Солнце уже пошло под уклон.

– Далеко нам? – кричу я в затылок Бритвина.

– Километров сто, не больше! – кричит он.

Далеко-далеко перед нами маячат телеграфные столбы: там большак. А мотоцикл ныряет с уклона на уклон по исхлестанной ливнем жесткой луговой дороге. И вдруг – стоп! Глушится мотор, рыбинспектор осторожно, чтобы не задеть меня, выбирает правую ногу, сходит на землю. В чем дело? А ни в чем. Он разминает плечи и долгим взглядом всматривается в плоскую луговину с камышовыми островками, синими стеклышками озер, ериками и зелеными заплешинами. Всматривается в эту скучноватую далекую даль. Там, где прерывисто тянется цепочка лозняка да вскидываются местами одинокие тополя, там Иргиз, дикая речка.

– В чем дело?

– А вот видишь? – отвечает инспектор. – С малых лет вижу, а не привыкну…

Наглядевшись на непонятную мне красоту, Бритвин возвращается к мотоциклу.

– Ах, Сашок, – говорит он, – закину я вас на остров, к раскольникам, к Мельникову-Печерскому, в сказку!..

И снова шумит в ушах ветер вместе с мотором и брезентовым плащом Бритвина.

Инспектор рыбоохраны – это еще не весь Бритвин. Жизнь заставила его стать писателем. Долгие годы бьется он с браконьерами, с разными расхитителями Волги. Это втянуло его в войну с нерадивыми предколхозами, с руководителями рыбозавода и с иными еще руководителями, кто за планом не хочет видеть ничего другого. План любой ценой! Во имя плана вычерпывается из Волги во время весеннего разлива икряная рыба и молодь. С этим разбоем и воюет Бритвин. Бывало, и победителем выходил. В центральных газетах об этом писали. Но чаще – побежденным, даже выгнанным с должности. И все же инспектор не сдавался. А в одну из отчаянных минут подумал со злостью: «Вдарю-ка через литературу! Может, верней будет». И стал бить по врагам Волги «через литературу». И написал злую и прекрасную книгу.

В Москве и у себя дома, в Вольске, все чертыхался, говорил, что даже писателем сделался от злости. А тут, в заволжской степи, стоп, остановился. Красота схватила. И про войну вроде забыл.

«Нет, – подумал я, – не от злости инспектор стал писателем, по книге видно, не от злости». А рыбинспектор уже поет что-то, поет что-то длинное и тягучее, как этот ветер и как эта степь, да еще как вольная и великая родная река инспектора – Волга.

В степи ночь наступает быстро. Завалилось солнце за горизонт, покрасовался минуту-другую сухой ветреный закат, – и темь, хоть глаз коли. Накрыла нас эта ночь внезапно. И не заметили. В последней на нашем пути деревне заночевали.

– Друг детства, – сказал Бритвин о хозяине дома, – на войне зрение потерял, слепой совсем.

Инспектор и хозяин крепко, по-мужски, обнялись.

– Помнишь, Иван Яковлевич, как на гулянки ходили? – говорит Бритвин.

– Было дело, – отвечает Иван Яковлевич, а сам все к гостям, к нам то есть. – Да вы, – говорит, – не стесняйтесь. Вот хлеб, вот молоко. Сашок, Ниночка! – и так далее… Достанет хлеб, горячий еще, пахучий, только что из печи, несет молоко, холодное, из погреба. Мальца посылает за свежими огурцами, за луком. И все улыбается, над Сашком подшучивает, заговаривает с каждым и к каждому лицом поворачивается, точно зрячий, точно в глаза глядит тебе.

Хотя было уже поздно, мы не сразу стали располагаться на ночь, сначала решили завернуть на этот остров, к желанной цели нашего путешествия. А тут еще отпаялось что-то у мотоцикла, проводок какой-то, и Бритвин настоял ехать. В деревне починить негде, а там, на острове, вроде бы есть где.

Иван Яковлевич проводил нас за угол своего дома. Ночь была ему не в ночь. Кажется, в памяти его навсегда сохранился день.

Когда мы выскочили за деревню, в кромешную тьму, Бритвин притормозил машину и, повернувшись к нам, сказал:

– Мужик – у-у-у! Член правления. Не гляди что слепой.

– Настоящий человек, – согласился я.

– У нас тут все настоящие, – похвастался Бритвин.

Фара жутковато выхватывала из тьмы прыгающий кусок дороги, а то еще куст какой, стожок сена. А на изгибе, в травяной гущине, встали перед нами немигающие зеленые точки – глаза зверя. Бритвин сказал – лисьи.

Справа и слева обступили нас темные заслоны, похоже, прибрежных зарослей. И верно, там, где в заслонах образовались окна, мы видели сквозь них: мерцает черная вода. Заслоны сходились с двух сторон, сжимали нас все плотней. Мотоцикл стало трясти, бросать из колдобины в колдобину, трава шипела под нами и хлестала нас будыльями не то бурьяна, не то кустов. Циклопий глаз мотоцикла то вскидывало к черному небу, то опускало в черную траву. Потом машина взревела, рванулась на подъеме и, развернувшись, остановилась перед чем-то темным, заслонившим нижние звезды.

– Хозяин! – крикнул Бритвин в эту кромешность.

Ничего не ответило. А мгновение спустя я вздрогнул, упершись глазами в неподвижную фигуру женщины. Под платком звезды высвечивали мелкое, птичье лицо.

– Сослепу и не заметишь, – радостно сказал Бритвин и соскочил со своего седла. – Хозяин где?

– А где, на ставу! – тень нелепо взмахнула тонкой рукой.

– Там, на дальном?

– На дальном.

Бритвин развернул мотоцикл, усадил в него Сашка и – «мы мигом!» – канул во тьму. Женщина исчезла, а мы с Ниной принялись разглядывать звезды. Ночью в незнакомых местах я всегда разглядываю звезды. Отыщешь своих Медведиц, или Кассиопею, или маленькие Плеяды – и на душе становится покойней, и место чужое покажется уже не таким чужим.

У подножия кургана, что заслонил собою нижние звезды, тускло светилась полуоткрытая дверь. На выходе из землянки – маленький пятачок, а над ним поднятая жердями круглая крыша навеса с торчавшими в стороны прутьями. Вроде летнего вигвама индейцев. Сначала позади взревела тьма, потом перечеркнул нас красноватый сноп фары.

– О-хо-хо! – крикнул незнакомый голос и рассыпался нервным смехом. Я оглянулся и увидел живого черта. На звездном небе чернела его вытянутая голова в сплюснутой с боков шляпе. Черт шмякнул на траву мокрый мешок, нервно вытер об штаны руки и приблизил к нам сухое, в жидкой бороде лицо с мерцающими глазами.

– Роев-Разумовский Георгий Григорьевич, – сказал черт, сдавил нам руки и крикнул жутковатым голосом: – Ма-аня!

Он крикнул и увлек с собой в землянку Бритвина. Маня бесшумно сложила хворост, повесила на перекладину ведро с водой.

Роев явился с гремящей паяльной лампой, поджег ею хворост и заторопился к мотоциклу. Все ему хотелось делать самому; он хохотал и все успевал привести в движение. Шумела паяльная лампа, горел, потрескивая, костер, шевелились возле костра вываленные из мешка раки. Сашок собирал их палкой, не давая расползаться в ночной траве. Рукой трогать боялся.

– А что я говорил? – сказал Бритвин. – Припаяли, как на фабрике!

– Хо-хо! – ответил черт Роев-Разумовский и резко опустился над шевелящейся клешнястой кучей. Быстро двигались его руки. – Ты их, Сашок, вот так, за панцирь. Не бойсь! Видишь, этот уснулый, долой его. – Роев бросал через плечо уснулых. – А этот… обороняется, живой. Значит, в ведро его, в кипяток.

Потом, обжигаясь, мы ели сваренных в соленой воде раков. Трещала скорлупа в зубах Роева, с усердием работал Сашок, поглядывая на взрослых. Бритвин мычал, причмокивал от удовольствия. У меня горели натруженные губы. Раков становилось все меньше, зато рядом вырастал ворох скорлупы, усатых голов, выеденных клешней и шеек. Одна только Маня сидела поодаль, куда почти не доставал свет, сидела безучастно, как сонная птица.

Тьма лепилась вокруг огня и за нашими спинами непроглядная.

– А теперь, – сказал Роев, – пожалуйте в мои покои.

Мы спустились в землянку, освещенную керосиновой лампой. Собственно, это была не землянка, а русская печь, вкопанная в землю. Был еще подход к этой печи. С одной стороны дощатые нары, с другой – земляные ниши, выемки, ступеньки, заставленные кухонной утварью.

– Зимой, – говорит Роев, – завалит снегом – не выберешься. Сидим мы с ней, с Маней, на печи, четвертинка, а то и поллитровка с нами – да песни поем. Как волки. Хо-хо!

Сразу бросилось мне в глаза два предмета: красная импортная мясорубка и том Бальзака. Я даже потрогал Бальзака, последний том. На это любопытство мое Роев сразу же ответил.

– Девиз жизни моей, – сказал он, – не корысть и не слава, а стремление познать.

Утром, когда мы снова подъехали к вигваму, из зарослей высунулась голова в черной, сдавленной с боков шляпе.

– Хо-хо! – крикнул оттуда Роев. И голова его снова ушла в зеленую чащобу. Но, видно, он заметил, что мы двинулись к нему. Голова опять вынырнула наружу, и Роев панически закричал:

– Не приближаться! Взрывчатка!

Он попросил погодить маленько. Тогда мы стали расспрашивать Маню об их житье-бытье.

– Живем, – ответила Маня и ушла в землянку.

При дневном свете стойбище Роева казалось уже совсем не загадочным, а даже скучноватым. Все эти заросли по берегам Иргиза, у ерика и озер, одинокие тополя и ветлы как бы случайно забрели сюда, в эту бескрайнюю заволжскую степь. А в глухую давность сплошь были тут леса.

– Хо-хо! – позвал нас наконец Роев.

При дневном свете и Роев был уже иным, лишь слегка напоминавшим черта. Эта черная шляпка, подогнутая с боков, и в редкой бороде рот с отдельными, закуренными до желтизны зубами, да круглые, немигающие, лихорадочно живущие глаза.

– Про взрывчатку пошутил, – успокоил он нас. – Хотел работу закончить, кролики маленько порушили.

Роев опустился на колени перед своим сооружением из глины.

– Это, – показал он на сооружение, – наш остров. Иргиз, ерик, озера. Вот тут, – он продавил пальцем ямочку, – находимся мы.

Георгий Григорьевич взял ведро и заполнил Иргиз, ерик и озера водой. Получился и в самом деле макет нашего острова. Откуда-то он точно знал, в пределах миллиметров, сравнительные уровни в Иргизе, ерике и озерах. Все эти водоемы он соединил протоками, им самим отсыпанными плотниками в единую водную систему. Плотниками он регулировал уровни воды в озерах и ерике, по своему усмотрению направлял поток воды то в одну, то в другую сторону. Зачем? Это было необходимо. Роев-Разумовский занимается здесь ихтиологией. Он уже отсадил в крохотном ставке с десяток сазанов и будет скрещивать их с лещом, чтобы вывести новую породу. Вот здесь сазан будет метать икру. Когда подрастет малек, он посылает его вот сюда. Тут ему будет вольней и безопасней, потом рыба переводится в другое место и так далее.

Нежной шершавой рукой Роев поглаживал выступы рельефа, закрывал и открывал плотники, гонял туда и сюда предполагаемую рыбу, комбинировал что-то с икрой и молокой и все говорил и говорил, быстро, с увлеченностью фанатика, так что капельки влаги вырывались у него вместе со словами из черного, почти пустого рта. Потом он как бы спохватился и махнул на все это рукой, засмущался перед великими своими замыслами.

– Да что это я вас утомляю, давайте-ка устраивать гостей. – Он выпрямился во весь свой донкихотский рост, огляделся по сторонам и радостно воскликнул: – Эврика! В самый угол! – Роев показал туда, где под острым углом ерик впадал в Иргиз.

Мы продирались туда, в этот угол, на мотоцикле. Роев, вооружившись косой и топором, двинулся пешим ходом напрямик. Под вековой ракитой он выкосил место для нашего маленького лагеря, тихого, защищенного от всех ветров. Потом вырубил два стояка, колья и мгновенно, в течение трех минут, поставил палатку. За это время он успел еще показать, каким узлом следует закреплять веревки, чтобы при надобности можно было свернуть палатку за две с половиной минуты. Я успел уже понять, что отшельник Роев-Разумовский умел делать все: и скрещивать рыб, и обращаться с косой, и ставить за три минуты палатку, и работать с паяльной лампой, сооружать плотины и ловить раков. Причем делал каждое дело так, словно занимался им всю жизнь.

Рядом с палаткой Роев соорудил кухню, а для Саши вырубил спуск к ерику с очень удобными ступеньками и очень удобным сиденьем у самой воды. Насадив на крючок червя, он вручил юному рыболову удочку. Мне, рыболову более требовательному и серьезному, вырубил проход к Иргизу. И в последнюю очередь на самом острие слияния ерика с Иргизом построил маленькую пристань – это для стирки, мойки и купания. На наших глазах утюжок дремучей земли преобразился, стал сразу обжитым и приветливым. Роев оглядел все это хозяйство круглыми своими глазами и, довольный, прицокнул языком:

– Хо-хо! Жить можно!

Бритвин пожелал нам удачи и отправился по своему инспекторскому маршруту. Иргиз и многочисленные озера Прииргизья были его поднадзорной зоной.

Бритвин уехал. Роеву не хотелось оставлять нас. Но так как был он человеком интеллигентным, он вздохнул с грустью и сказал:

– Не буду обременять вас. Что понадобится – дайте знать. – И, вместо того чтобы вернуться к своему вигваму, к своим ихтиологическим занятиям, присел на крутом берегу ерика и стал тихонько смотреть вниз, в вырубленный им спуск, где визжал от хорошего клева Саша.

Я торопился, путался в леске, не мог как следует привязать крючок. Хотелось поскорей к воде, поскорей забросить поплавок в дикую зеленоватую воду Иргиза. Одно название – Иргиз – вызывало шум в висках. Не терпелось затаить дыхание перед зеленой водой и мучительно ждать первой поклевки. Но я видел грустно сгорбленную спину присмиревшего отшельника, остро проступившие под черной робой лопатки, подогнутую с боков шляпу, и это мешало мне думать о своих радостях.

Ночью, когда мы выкурили из палатки комаров и легли, я долго не мог уснуть, потому что в подмытый берег без конца хлюпалась вода. У этой воды была ночная жизнь. То она урчала там, то влажно возилась и захлебывалась. А еще от ветра по-разному, то так, то еще как-нибудь, перешептывалась невидимая ракита. Переставала шуметь, а потом принималась снова. А кусты терлись друг об друга так, что получалось: вроде ходит кто-то возле палатки. Походит и перестанет. И опять начинает ходить.

– Папа, кто там ходит?

– А ты спи. Никого там нет.

– Может, есть, выгляни.

Я выглянул, но в холодной и влажной тьме никого не увидел. Только еще слышней захлебывалась вода. Я лежал, слушал эту чертовщину, думал о Роеве и все же уснул.

– О-хо-хо! – разбудил нас голос отшельника.

Солнышко поднималось из зарослей, и наш утюжок снова стал по-дневному уютным.

Роев держал банку с молоком и улыбался почти порожним ртом. Он пришел поделиться дарами своей козы. Вместе с Роевым мы сели пить чай.

И вчера, и сегодня, все время у меня вертелись на языке разные вопросы к Роеву. Весь он был непонятный для меня. Но спрашивать я почему-то не решался. Мне казалось, что любой мой вопрос может его обидеть. А он размачивал сахар в кружке, прихлебывал горячий чай и, кажется, тоже ждал моих вопросов. И, не дождавшись, стал спрашивать сам. Сначала спросил о рыбалке. И когда я ответил, что рыбалка так себе – мелкий окунь, густерка и так далее, Роев сказал, что придется ему выделить из своего ставка пару племенных сазанов.

– У одного профессора-ихтиолога, – сказал я, – говорится в статье: «Надо дать советскому человеку радость выуживания крупной рыбы». Я надеялся, что тут, на Иргизе, получу эту радость. Но что-то не получается.

– А-ха, – согласился Роев. – Парочку сазанов выделю.

Потом отшельник спросил, чем занимается Нина.

– А-ха, понимаю, – кивнул он понимающе. Поставил кружку и спросил: – Не обидитесь? Нет! Ваши микробиологи занимаются не тем, чем следует. Ерундой занимаются.

– Почему?

– Потому что надо идти дальше, вглубь. Надо заняться микро-микроорганизмами. У меня, – добавил он скромно, – есть несколько опытов, но негде обработать препараты. Можете вы захватить их с собой и обработать в своей лаборатории? Вот хорошо…

Роев стал говорить совсем непонятное для меня. То, что он говорил, было понятно только Нине.

– Но вы же, – перебил я, – ихтиолог?

– А-ха, – согласился Роев. – Я обследовал все верховье Волги. Прошел пешком до этого острова. Условия тут подходящие для ихтиолога. Тут я и остановился. Остров назвал «Аксаем». Я черемис. Черемисы – это великий и несчастный народ. Аксай – герой нашего народа… Вот займусь на Аксае рыбой. Раньше не занимался…

Хоть меня и поражала ученость отшельника, но мне хотелось знать о нем другое. А к другому я не мог найти подхода. Я все вертелся вокруг да около, задавал побочные вопросы. Я уже выяснил, что он и технику знает, как бог. На Братской ГЭС мне говорили монтажники, что в первых турбинах при пуске сгорали какие-то башмаки или пятки, точно не помню.

– А-ха, – сказал Роев. – Пятки. Они и будут гореть. Агрегаты стали строить таких мощностей, что нужны уже другие конструктивные принципы. – Он взял мой блокнот и стал рисовать чертеж современной турбины и показывать на этом чертеже, что и как надо менять. Прочитав на моем лице удивление, Роев сообщил мне, что десять лет проработал на уральском заводе конструктором.

– Почему же ушли?

– О-хо! – воскликнул Роев. – Я и агрономом работал.

– И тоже ушли?

– А-ха, – ответил Роев.

Чем больше я узнавал об отшельнике, тем меньше он был мне понятен. Я посмотрел в его странные глаза и ничего больше не спросил, потому что побоялся пропустить утренний клев.

– Не буду обременять, – сказал Роев после минутного молчания, поднялся и поблагодарил за чай.

– Что вы, – сказал я, – вы нисколько не обременяете!

– Что вы! – подтвердила Нина.

И Роев остался. Сначала он помог распутать Сашину снасть, а когда я отправился на свой берег, неслышно последовал за мной. На берегу так же неслышно уселся позади меня и тихонько сказал:

– Посижу маленько, если не обременю.

Я кивнул в знак согласия.

– Не обращайте внимания, – попросил он минуту спустя.

– Хорошо, – ответил я Роеву.

Опять шел этот мелкий полосатый окунек, плоская густера, редко попадался бледноглазый подлещик и еще реже – красноперый язь. На крупную рыбу я уже не надеялся, облегчил поплавок и был доволен тем, что клевало.

Конечно, я не мог не обращать внимания на Роева. Я чувствовал его затылком, спиной, а когда оглядывался, видел его круглые немигающие глаза и грустную в редкой бороде улыбку.

Два полузнакомых человека не могут сидеть молча на острове Аксай, на диком берегу Иргиза. Они должны хоть немного разговаривать. Мы тоже не могли сидеть молча и время от времени обменивались незначительными словами. В этом разговоре Роев кое-что узнал от меня, а я кое-что узнал от Роева. Я узнал, например, что рыба не боится человеческого голоса, поэтому можно разговаривать; что сазан видит человека на расстоянии десяти – шестнадцати метров, поэтому надо хорошо маскироваться и не надевать ничего яркого. Узнал также, что Роев излечивает радикулит в течение одной недели, а врачи или совсем не излечивают, или лечат этот радикулит годами. И еще узнал, что Роев смысл своей жизни видит не только в познании, как говорил он раньше, а скорее в том, чтобы нести людям добро.

Он приходил к нам каждый день. Иногда приходил даже ночью. Ночью спрашивал: «Спите?» Мы отвечали: «Спим». – «Ну спите», – одобрительно говорил Роев и исчезал. Днем он приносил молоко или раков. Но молоко и раки, как я заметил, были для него скорее всего поводом поговорить, пообщаться с живыми людьми, по которым, видно, тосковал он днем и ночью.

Вот он сидит передо мной, поджав под себя ноги, и что-то такое говорит, а я слушаю, смотрю на него и думаю: «Зачем же ты, странный человек, отгородил себя от людей?»

– Вы, – говорит Роев, – задали мне семнадцать вопросов. Я записал их и составил на них ответы. Будете уезжать, я передам вам эти ответы.

– Хорошо, – отвечаю я, и мне почему-то тревожно и грустно.

– Хочу показать вам один труд свой, – продолжает Роев.

– По ихтиологии?

– Нет, – улыбается Роев. – Не по ихтиологии. Труд называется «Этика, или Принципы истинной человечности».

– Философский?

– А-ха, – кивает мне Роев. – Труд еще не закончен, но я покажу вам часть.

Я уже привык к разносторонним занятиям Роева, к его непонятной осведомленности во всем и нисколько бы не удивился, если бы он объявил в ближайшую субботу о запуске с острова Аксай собственного спутника.

…В полдень за нашей ракитой послышался клекот мотоцикла. О! Приехал Бритвин. Горячий мотор чихнул напоследок и замолчал.

Бритвин кожаными перчатками сбил с себя пыль, снял очки и стал здороваться. Роев стоял в сторонке и радовался приезду инспектора.

Коляска мотоцикла была набита браконьерскими сетями, Железный инспектор где-то мотался все эти дни по своему участку, воевал с нарушителями. Попутно, по заданию обкома партии, он обследовал Прииргизье, готовил карту зарыбления водоемов уже существующих, а также тех, которые будут созданы по предложению Бритвина.

Из багажника были выгружены хлеб, картошка, лук, бутылки с пивом и спиртным, закупленным по моей просьбе.

Тихо и незаметно пришла Маня. Затевался праздничный обед. Роев отстранил женщин и всеми приготовлениями занялся сам. Все он делал споро, почти молниеносно.

На костре уже кипела уха, распространяя аромат по острову, в углях запекалась рыба из нашего дневного улова.

Бритвин, привалившись к дереву, спал. Может, он впервые спал за эти несколько дней своих разъездов.

Наконец был расстелен брезент, разбужен Бритвин, и на хлорвиниловом лоскуте начали появляться дымящаяся уха, печеная рыба, красные помидоры и красные раки. И пиво, охлажденное в Иргизе, и какие-то настойки из залежалых запасов заволжских сельпо. И возбужденный Роев, и с мутными от короткого сна глазами Бритвин, и сухая, как жердинка, Маня, и даже Сашок – ему было отпущено немного пива – все сдвинули наполненные стаканы и кружки.

– Поехали, – сонно сказал Бритвин.

– А-ха! – поддержал Роев.

И мы «поехали».

Потом помолчали, закусывая. Потом Роев сказал, обращаясь к Бритвину:

– Эликсир я все же получил.

Бритвин, обжигаясь ухой, недоверчиво мотнул головой.

– Получил, – опять сказал Роев. – Результаты хорошие. Можно проверить на большом водоеме. Разрешаете?

– Валяй, – разрешил Бритвин.

– Что это? – спросил я Роева. Но ответил Бритвин.

– От замора рыбы, – объяснил Бритвин.

– А-ха, – подтвердил Роев. И рассказал подробно об эликсире.

Зимой покрытые льдом озера начинают «гореть». Рыба от недостатка кислорода задыхается. Роев и нашел такой эликсир от замора рыбы.

– На сто гектаров водоема, – сказал он, – достаточно трех с половиной граммов эликсира.

– Вы, случайно, не старик Хоттабыч? – пошутила Нина.

Роев сначала отсмеялся сухим смехом, потом сказал серьезно:

– А вы разве не слыхали про эликсир Гусейнова? В печати было.

– Что-то слыхала, – сказала Нина.

– У него эликсир жизни, – продолжал Роев, – а у меня эликсир смерти. А-ха, смерти, но во имя жизни. Мой эликсир убивает микромикробов, повинных в «загорании» озер. И рыба выживает.

Выпили еще. У Роева жутковато засветились глаза.

– Маня, – приказал он, – неси эликсир!

Маня робко взглянула на початую бутылку, попросила:

– Налей маленько.

Бритвин стал наливать, но Роев выждал немного и мягко отстранил Манину кружку.

– Незачем баловать.

Маня обиженно скосилась, выпила неполную долю и нехотя поднялась.

– Вот, – протянул Роев принесенную Маней черную склянку.

Бритвин открыл пузырек, нюхнул его и возвратил Роеву.

– Обыкновенный йод, – сказал он равнодушно.

– А-ха, – подтвердил Роев. – Соединение йодистое.

– Ерунда на постном масле, – сказал Бритвин. – Обыкновенный йод. Выпьем лучше.

Роев ничуть не обиделся. Он сказал только:

– Невежество – не самый сильный аргумент, – и подставил свою кружку.

Он пил жадно. Пил за наше знакомство, за каждого из нас в отдельности и за всех вместе, за добрые дела и за правду, за служение людям и познание. И вконец захмелел. Круглые глаза его сузились, повлажнели и, хотя день был пасмурный, водянисто голубели, словно изнутри были подсвечены солнышком.

Женщины, отгородившись от общества, беседовали о своем. Бритвин попел немного песни своей молодости и завалился спать. Тогда я поставил перед Роевым свой последний вопрос. Восемнадцатый. Почему он отгородил себя от людей?

Первый раз Роев не стал пить. Он поставил перед собой налитую кружку и заплакал.

Рукавом черной робы вытирал он слезу, всхлипывал по-детски, мял редкую бороду и не в силах был говорить. Он повторял одно и то же слово:

– Гонимый я… Гонимый… Вечно гонимый…

Потом переборол все же себя, извинился за невольную слабость, всхлипывая временами, стал рассказывать.

– А-ха, – сказал он. – Вечно гонимый. За мое добро. Есть злые люди, они не терпят добра… Ищут подлог во всем. На заводе от моих изобретений государство получало миллионы, а люди – добро. Но всегда находились такие, кто видел в этом подрыв своего авторитета. Начинали выживать меня. И выживали. А-ха, – Роев выпил свою кружку, вздохнул. – Всю жизнь гонят за добро.

Роев опять сморщился от подступивших слез и с болью, хлюпаньем выдавил из себя:

– Чего они хотят от меня?.. От белого сердца! Оно же людям отдано… людям… – Он опять затрясся острыми плечами, рукавом робы заслонил лицо.

Как мог, я успокаивал его, что-то советовал, что-то спрашивал, не относящееся к делу.

– В колхоз бы пошли, – говорил я. – Или еще куда. Вы же все умеете! – И так далее.

Он посмотрел на меня детскими глазами и без голоса, одними губами выговорил:

– Был. Был в колхозе, – и указал в сторону деревни, где мы останавливались на ночь. – Дали по моей просьбе, – уже спокойно продолжал Роев, – опытный участок. Под огород. На своем участке я собрал урожай в шесть раз выше колхозного. Не захотели распространить опыт. В земле тоже отказали. Просил скот – не дали. Коровы у них слепнут, предложил излечить – отказали. Ушел я… Так вот, – он посмотрел на Маню, – ее подобрал. Спилась было совсем. Обул, одел, живу теперь с ней…

Как-то прерывисто и жалко втянул в себя воздух и встал.

– Пойду я, – сказал Роев. Острые колени его мелькнули перед моими глазами и ушли.

Когда я оглянулся, только черная шляпа, сдавленная с боков, маячила в кустах. Человек с белым сердцем уносил от меня свое горе.

Пришел срок. Заехал за нами Бритвин, и мы навсегда оставили остров Аксай.

Прощались как-то наспех и неловко. Нам было неловко, потому что мы знали горе отшельника и не могли ему помочь. Роеву было неловко, наверное, потому, что он, может, впервые открылся людям, и еще потому, что не передал он своих письменных ответов на мои вопросы, не показал своего труда «Этика, или Принципы истинной человечности», не выделил нам обещанных племенных сазанов из своего ставка, не принес своих препаратов, которые Нина должна была обработать в лаборатории. Ведь мы могли подумать, что ничего этого, может, и не было на самом деле: ни сазанов, ни препаратов, ни философского труда, ни письменных ответов…

Иван Яковлевич, к которому мы заехали по пути, встретил нас как старых друзей. Как и в первый раз, он смотрел каждому из нас в лицо, как будто на самом деле что-нибудь видел. Опять он угощал нас пахучим хлебом и молоком и спрашивал, понравилось ли нам на острове. Конечно, понравилось. Особенно этот отшельник, Роев-Разумовский. Иван Яковлевич немного погрустнел, сдвинул брови и сказал раздумчиво:

– Интересный человек. Образованный. Из больницы бежал…

– Из какой больницы?

– Из обыкновенной, психиатрической, – ответил Иван Яковлевич.

– Папа, значит, он сумасшедший? – спросил Саша.

– Не похоже, – сказал я Ивану Яковлевичу. – А как же урожай? Ведь в шесть раз выше колхозного?

– Ничего он не собрал, погибло все.

– А коровы у вас слепнут?

– Какие коровы? – удивился Иван Яковлевич. – Никто у нас не слепнет.

Я оглядел всех странным взглядом. Бритвин смотрел на меня с печальной улыбкой.

– Свихнулся человек, – тихо сказал он и помрачнел.

Нет, все же зря он это сказал. Лучше бы я не знал этого.

Все время я думаю о Роеве и совсем уже ничего не могу понять. Как же это он, бедолага… Взял и свихнулся… И все время душа болит у меня, потому что не верю я. Не верю, что бежал он из того дома, что вообще был в том доме.

– Неправда, – сказал я тогда и вот уже три года не могу забыть об этом.

Говорят, было время, когда чуть не каждый псих считал себя Бонапартом. Точка такая была – Бонапарт. Видно, каждое время имеет свою точку. У Роева-Разумовского была своя – белое сердце.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю