355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Росляков » Витенька » Текст книги (страница 3)
Витенька
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:06

Текст книги "Витенька"


Автор книги: Василий Росляков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц)

– Не ходит, как другие, а прыгает, и все бочком, – жаловалась Катерина.

Женечка подбежала к Софье Алексеевне и сказала, подняв восторженные глазки:

– Бабушка, он у них попрыгунчик!

Катерина посмотрела на Женечку, и ей стало горько и безутешно. Софья Алексеевна, как могла, успокоила Катерину и согласилась пойти посмотреть на «попрыгунчика». Она согласилась не потому, что знала, как помочь, а потому, что очень уж просила Катерина, и к тому же было и самой любопытно.

С порога прихожей потек в обиталище Мамушкиных тонкий запах дорогих духов. Когда открыли дверь в комнату, Катерина прошла боком к столу, где сидел Борис с Витьком на коленях. Тут тонкие духи, столкнувшись с нежным ароматом Витенькиной мочи, как-то празднично смешались.

– Проходите, пожалуйста, – пригласила Катерина, развернувшись у окна. И Борис поднялся с Витьком и тоже повторил приглашение. Собственно, проходить было некуда. Софья Алексеевна очень мило улыбалась. Она улыбалась не оттого, что некуда было проходить, а оттого, что сразу же, как человек свежий и посторонний, все поняла: Катерина-то прошла к столу боком, иначе туда и нельзя было пробраться.

– Чему же вы удивляетесь, Катя? – сказала Софья Алексеевна. – Ведь вы и сами ходите боком. Ребенок по-другому и не мог научиться в этих условиях. Подрастет – и забудет свою походку, так что и волноваться, Катюша, вам нечего.

Бориса с первых слов Софьи Алексеевны как бы осенило, он даже удивился, как все просто и как это раньше не пришло ему в голову:

– Я говорил ей, Софья Алексеевна, брось выдумывать! Разве ж она бросит?

Катерина не стала спорить, она смотрела на Софью Алексеевну благодарными глазами и сняла от счастья.

В силу своей интеллигентности Дунаевская-Кривина не повернулась и не ушла, поскольку вопрос был разрешен, а протиснулась боком – ей это удавалось с трудом из-за солидности, – повернулась к Борису, собственно, к Витьку, и, подняв руки, стала шевелить пальцами, приглашая «попрыгунчика» к себе.

– Иди ко мне, ну, иди ко мне на ручки, – ласково говорила она.

И Витек совершенно неожиданно отвернулся от отца и прянул к Софье Алексеевне, вытянув руки ей навстречу. Возможно, его покорил запах духов, исходивший от врача, но скорей всего, в этом порыве высказался будущий характер Витька, его доверчивость к людям и вообще к миру, в котором он долго не будет знать ни своего, ни чужого, ни своих, ни чужих – все для него будет своим и все люди будут своими.

Софья Алексеевна ласково пошлепала по Витенькиной розовой попке и вернула его отцу.

– Хороший малыш, доверчивый, здоровенький, – сказала она и теперь уж позволила себе уйти, пожелав всем счастья и благополучия.

10

Квартира Софьи Алексеевны была рядом с Мамушкиными, а напротив, в двух маленьких комнатешках, проживала видная из себя, крупнолицая старуха Варвара Петровна с внуком. Был еще сын, но он редко показывался дома: то где-то на заработках находился, то в тюрьме. Говорили, что Варвара Петровна была вдовой старого большевика, которого никто не видел и не знал, потому что старый большевик умер еще молодым, то есть очень давно. Внук, грубый и временами буйный подросток, кое-как добивал седьмой класс. Однажды, разругавшись с бабкой, взял топор и порубил диван, на котором спал. Обитатели дома видели, как из окна вместе с бранными словами вылетали жалкие остатки этого несчастного дивана. Однако Варвара Петровна любила внука всей своей сильной и властной душой. Между прочим, и старуха, и сын, которого кое-кто видел, и внук были на редкость красивы собой, сильно сложены, с крупными чертами лица. Когда кто-нибудь из жильцов, особенно если женщина, встречался в подъезде с бабкиным внуком, человека охватывала беспричинная оторопь. Становилось как-то не по себе от необузданной, как бы еще не прирученной красоты подростка, от его ощеренной улыбки, похожей больше на улыбку уже заматерелого волчонка.

Внук и сын Варвары Петровны были хотя и красивы, но, как говорится, без царя в голове. Не то чтобы полные дураки, а без всякого стремления в жизни, без тяготения к чему бы то ни было, безо всяких увлечений – одним словом, непутевые. Сама же Варвара Петровна не только была умной и рассудительной старухой, но имела одну сильную страсть. Она любила театр, в котором была один раз за всю жизнь, когда была еще молодой, когда был жив еще муж, старый большевик. Она, конечно, ходила бы по театрам каждый день, если бы было на что. На свою пенсию растила этого внука, кормила его, одевала, обувала, кормилась сама. Никаких других доходов не имела. Но страсть к театру была так велика, что Варвара Петровна скоро нашла ему замену, возможно даже более достойную, чем сам театр, во всяком случае, для самой Варвары Петровны. Она стала ходить по судам. Моталась по районным московским судам, и после каждого похода ей хватало впечатлений и переживаний не меньше как на неделю. Какие только драмы и трагедии, и даже комедии, не потрясали в этих судах жадную к зрелищам душу Варвары Петровны. Что театр! Шекспир, Островский! Все там придумано – и люди, и поступки, и обстоятельства, пусть хоть и разгениально, но все же придумано, сочинено. Тут же… Не рассказывают о нем, не изображают его с помощью заслуженных артистов, а он сам сидит собственной персоной, сидит, постриженный под нулевку, на скамье подсудимых, а слева и справа сидят другие действующие лица – обвинители, защитники, а на возвышении, как бог, сам судья со своими советниками – народными заседателями. И в тесном зальчике в числе зрителей сидят родственники и близкие главного персонажа. И все – от подсудимого до судей, от родственников до простого зрителя, – все люди не придуманные, а натуральные, со своими подлинными обличьями, фамилиями, именами и отчествами, со своими должностями, чинами и характерами.

– Суд идет!

Прозвучит этот сокровенный клич, и невидимый раздвинется занавес, встанут и снова сядут зрители, и шаг за шагом пойдет продвигаться захватывающее действие, пойдет разматываться чья-то жизнь, чьи-то жизни; удары судьбы, как удары грома, один за другим начнут бить по сердцу – и все личное, мелкое забудется, забудется любимый внук-волчонок и сын, отбывающий где-то срок или прославляющий одну из великих строек, сотрясая глубины, начнет проноситься очистительная буря чужих страданий, прольются невинные слезы, или надвинется страшная тень человеческого зла. И когда опустится занавес, разойдутся судьи с помощниками, возьмут под ружья с отомкнутыми штыками осужденного преступника, Варвара Петровна пойдет добираться к своей Потешной улице, к своему дому, как бы с обновленной душой, очищенной и омытой во многих купалищах. А потом всю неделю, до следующего похода, будет рассказывать у подъезда всем, кто собирался там в вечерние часы.

Старухи обоих подъездов приносили с собой табуретки, скамейки и даже гнутые венские стулья, которым было не меньше как сто лет, и сидели там основательно, допоздна. Кое-кто из любопытствующей детворы, большей частью девочки, прислушивались к разговорам, стоя в отдалении. Старичков в доме почему-то не было. После революции, гражданской войны, после разных других событий и лет, да и после Отечественной войны они как-то вообще вывелись и стали редкостью на Потешной улице.

Евдокия Яковлевна и Марья Ивановна в этих вечерних сидениях участия не принимали по своей занятости, зато Катерина, когда появился Витек, и тетя Поля бывали тут часто. Катерина стояла у стенки, покачивала коляску и с большим интересом прислушивалась к разговору. Тетя Поля сидела на скамеечке, не мигая смотрела на Варвару Петровну и, будучи вполне глухой, как-то все же ухитрялась понимать и даже иногда смеялась низким басом, отрывочно, не в полный смех и часто невпопад.

Сегодня Варвара Петровна рассказывала историю про отца и малолетнюю дочь, историю короткую и жестокую. После этого обсудили Татьянку с третьего этажа. Эта Татьянка прямо из школы, из десятого класса, выскочила замуж за молодого попа. Весь дом ахнул от этой новости. Мать слегла в постель. Татьянку выперли из комсомола и из школы, но она ходила гордая, как будто даже с вызовом, ни на кого не глядела, а сегодня венчалась в Преображенской церкви, откуда совсем уехала жить к попу.

Были и другие новости, помельче. И уж от этих мелких новостей как-то само собой, незаметно слово перешло к Варваре Петровне. Теперь уж до конца посиделок она оставалась в центре внимания. Варвара Петровна вообще выделялась среди других старух и даже напоминала своим красивым и крупным лицом не то Гоголеву, не то еще какую-то другую знаменитую артистку. Это когда молчала. А когда начинала говорить, то сходство пропадало, потому что у Варвары Петровны почти не было зубов, и при разговоре ее полные и сочные губы приходили в совместное действие с языком, тоже полным, и получалось какое-то сплошное чмоканье, каждое слово вроде как перелопачивалось, увлажнялось и уж потом вываливалось наружу, падало. И сходство со старой знаменитой артисткой, конечно, пропадало. Однако свои люди так привыкли друг к другу, что ничего этого не замечали и ни о чем таком даже не думали, они слушали.

– А судья, – говорила Варвара Петровна, вываливая влажные слова, – судья женщина молодая, не старая. А сам он, негодяй этот, вроде на человека похож, только глаз нету. Они есть, но нельзя сказать, чтобы это глаза были, так, вроде жиром капнули в два места и не стерли, ага, неживые. Ну вот. Стали дело зачитывать, и, как подошли к этому месту, все помещение прямо застонало, значит. Они, значит, копили деньги, долго копили, он и жена, а держали дома, не в сберкассе, в комоде под бельем складывали. В воскресенье пошли ботинки ему покупать, они до того же копили, что обносились, и он ходил в рваных ботинках. Пошли, а девочку оставили дома, четыре годика ей. Заигралась она, и как-то комод открыла, нижний ящик, а там же деньги, она эти деньги стала ножничками стричь, одну пачку кончила, другую стала стричь. Эти вернулись с новыми ботинками, а денежки все почиканы на мелкие кусочки. Так что ж он, зверь? Взял топор и отрубил ей ручки, пальчики на ручках.

Тут тетя Поля отрывочно засмеялась басом. Все старухи повернулись на нее, и она обиделась.

– Ну, чего еще? – сказала она и полезла в карман передника за папиросами.

– Мать, конечно, в крик, потом сознание потеряла, в больнице лежит, и девочка с ней. Когда ему дали говорить, он сказал, что понервничал, теперь вроде жалеет. И судья, женщина эта, заплакала, не выдержала. Жалеет, гад, понервничал.

Катерина сильнее стала раскачивать коляску, и Витек начал вылезать из нее. В глазах Катерины были эти пальчики отрубленные. Она не могла больше стоять тут, взяла Витька и не повела, как всегда, за ручку, а взяла к себе и понесла домой на руках. Ее всю трясло. И когда Борис полез к сыну с нежностями, она отстранила его, потому что почувствовала неожиданную и ничем не оправданную ненависть к мужу, даже какой-то бессознательный страх перед ним.

А старухи перешли на другие предметы, поговорили о Катерине, об ее ребенке, о том, что бочком ходить стал не от порчи какой, а от тесноты и что все это пройдет, сама Софья Алексеевна сказала.

11

Такого жаркого лета в Москве не только Борис, но и дядя Коля не помнили. В середине мая в горячем воздухе уже летал тополиный пух. Мертвые хватки почти непереносимой жары повторялись вплоть до самого октября. Листья свертывались в трубочку и сухо звенели даже на слабом ветру. Асфальт плыл под ногами. Нельзя было притронуться ни к перилам моста, ни к трамвайным поручням, ни к тележке с газированной водой, ни к монеткам сдачи, брошенной газировщицей или мороженщицей, – все обжигало. Во рту стоял соленый вкус пота. Жара немного отпускала лишь к вечеру, когда Борис возвращался с работы. Оставив Катерину заниматься домашними делами, он уходил с Витьком за угол дома, где стояли высокие, с темными морщинистыми стволами, вязы. Сомкнутые кроны были так высоки, что их никто не замечал, они как бы жили отдельной жизнью в высоком небе. Под вязами было душно и насорено бумажками, птичьими перьями, кое-где пробивалась сухая, как проволока, трава. В сторонке, за штакетником, сидели тихопомешанные: женщины за одной оградкой, мужчины – за другой. Они лечились трудотерапией: распутывали и сматывали в клубки цветную пряжу, потом клубки перематывали в пасмы, из которых делали новые клубки, а из новых клубков опять мотали пасмы, и так до вечера, с перерывом на обед. Лечились.

Борис никогда не подводил Витька к штакетнику. Но Витек видел их в самой больнице, когда Борис и Катерина были на работе, Лелька в школе, а у бабушки Евдокии Яковлевны как раз на это время приходилось дежурство, и она брала Витька с собой. Помешанные были для него такими же людьми, как и все другие, он охотно отзывался на их голоса, на их ненормальные, а для него – совершенно нормальные разговоры и полоумные шуточки.

Место под вязами, конечно, не самое удачное для отдыха и детского гулянья, но ничего лучшего поблизости не было, и Борис всякий раз, приходя с работы, брал Витька за руку и уводил под эти душные вязы, вручал ему красный совочек, красное ведерко, и тот, присев на корточки, начинал копать. Витек не замечал никаких неудобств, ни духоты, ни мусора, ни полуголой земли с проволочными пучками травы, напротив, он чувствовал себя наверху блаженства, потому что обожал свою работу. Еще дома, бросаясь навстречу входящему отцу, он повисал у него на шее и быстро-быстро лопотал: «Копать-копать-копать-копать». Копать. Между прочим, после «папа-мама» это было первым словом Витька. Борис радовался: «С хороших слов начинает, – говорил он Катерине. – Копать – это труд, работа. Мне нравится».

И Витек копал своим красным совочком. Насыпал песок в красное ведерко, вываливал рядом, в одну кучу, снова насыпал и снова вываливал, потом брал песок из кучи и засыпал образовавшуюся ямку. Иногда, глядя на эту работу, Борис невольно вспоминал трудотерапию, этот штакетник, эту разноцветную пряжу, клубки и пасмы, и на душе становилось как-то нехорошо. Он бросал недокуренную папироску, втаптывал ее в землю носком ботинка и присаживался к Витьку, начинал какой-нибудь разговор. О работе, например, или о муравьях, которые пыхтели рядом, торопились перетаскивать к маленьким норкам, к своим жилищам, по-видимому, очень срочный груз.

– Витек, ты у меня как муравей, хоть бы перекур устроил, что ли, вкалываешь без отдыха. Это хорошо, конечно, мне это по душе, но так ведь и вымотаться недолго, браку понаделать. Ты слышишь меня?

Витек не слышал отца, вернее, не обращал внимания на его слова, поглубже запускал в песчаную землю свой красный совок, посапывал от натуги. Борис как-то попытался привлечь к себе внимание Витька, но успеха не имел. Тогда выбрал самого сильного муравья и, держа его в пальцах, стал разговаривать с ним. Витек приостановил работу, поглядел из-под низу на отцову руку с муравьем и вдруг повелительно выкрикнул:

– Дать! Дать!

Это было вторым словом Витька, которое родилось только что. Борис осклабился от удовольствия и отстранил руку подальше, чтобы раззадорить Витька, подбить его на повторение нового слова, и Витек повторил, положив на землю совок, вытянув обе руки:

– Дать, дать, дать!

Борис отдал муравья и взял совок, чтобы покопаться в песке, но Витек не мог этого допустить. Зажав в пальцах муравья, он вытянул свободную руку и стал требовать совок:

– Копать, копать, копать! – сердито повторил он. – Дать, дать! Копать! Папа, дать, копать!

Заговорил Виктор! Заговорил, победитель! Борис от радости засмеялся на «о» – хо-хо-хо, ты ж гляди, целую речь закатил. Слово имеет товарищ Мамушкин, Виктор Борисович! Прошу вас, товарищ Мамушкин, пожалуйста, Витек!

Но Витек не любил болтать без толку, он опять ушел с головой в работу, положил задушенного муравья в красное ведерко и стал засыпать его песком. Борис, хотя вроде и дурачился, вроде и не всерьез принимал все эти разговоры с Виктором и даже самого Виктора, вдруг поймал себя, почувствовал в глубине, что отец в нем, родитель, проснулся окончательно. С Лелькой было другое, она уже была, уже бегала и лопотала, когда он пришел с войны, бегала, и лопотала, и смеялась, и плакала, и капризничала, играла с ним, росла, называла его «папкой» – одним словом, жила рядом уже готовая девочка, жившая и до него, до его приезда. Там было что-то другое. Конечно, он любил ее, баловал, но теперь казалось, что тогда он не знал еще до конца, как можно любить своего ребенка. Копать! Дать! Господи, никогда же, никогда он не слыхал ничего подобного, ничего такого, чтобы сжималось сердце, как оно сжалось только что, никогда еще он не чувствовал другого человека, пусть даже маленького человечка, так близко, как если бы он вынул его из собственного ребра. Он поднялся, закурил и, почти бессмысленно, затягиваясь, стал ходить среди морщинистых гигантских стволов. Веселая шутливость ушла куда-то, и на него навалилась непонятная, совсем ему незнакомая дикая тоска. В одно и то же время стало вдруг и Лельку жалко, и почему-то Катю, и думалось, что самому ему впереди осталось не так уж много лет, и вдруг сильно захотелось увидеть Витька большим: как он, что скажет ему, какими словами, сожмется ли у него сердце от отцовского голоса? В конце концов ему стало жалко и себя самого.

Низкое солнце раскалилось за день, оседало, скатывалось к усталой зелени Сокольнического парка. Никогда еще не видел он в таких подробностях привычной этой картины, какая открывалась из-под вязов, если смотреть на закат. За кирпичным углом соседнего корпуса был виден захирелый берег Яузы, дальше серые крыши бараков, низкие, как палатки, за бараками краснокирпичные кубики домов, а уж за этими кубиками – парк Сокольники с его усталой зеленью, в которую вот-вот готово было опуститься солнце. От него уже сухо краснело по горизонту, и Борис следил за ним, как оно плавилось, увеличивалось и наливалось краснотой. Вот уже коснулось верхушек сокольничьих тополей и стало погружаться в потемневшую зелень. Солнце заходило, вроде бы умирало. Тени упали на кирпичные груды домов, на крыши бараков, на землю, вспыхнула в одном месте Яуза, погорела немного и потухла, тоже умерла.

Борис стоял и смотрел, не мог оторваться. А Витек копал. И уже в сумерках из-за угла покричала Лелька:

– Папка, ну чего там!

Странно, вроде спал, сон какой видел.

– Алле, – отозвался он, – идем. Давай, Витек, складывай инструмент, я тебе счас наряд закрою – и по домам. – Борис нарочно переводил себя в прежнее, в свое привычное состояние, но почему-то переводилось трудно, он все находился в том сне, в том непонятном оцепенении, где так жалко было всех: себя и всех остальных, и даже солнце, и вообще все на свете.

Лелька сама подбежала, собрала Витька и потащила за руку. Он все норовил бочком, но Лелькина рука мешала, и поэтому приходилось тащиться за сестренкой, спотыкаясь, цепляя ногами за каждый кустик травы, за каждую щепку. Борис шел рядом, положив ладонь на Лелькино плечико, старался притянуть ее к себе, неловко на ходу поцеловать в голову.

– Ну, папка, не щекоти.

А дома вдруг полез к Катерине, гладил ее и тоже лез целоваться.

– Ты чего это, отец? – удивилась Катерина.

– А чего, нельзя, что ли?

– Да можно, почему нельзя.

12

Витек был на редкость работящим малым. Он копал своим красным совком с утра до вечера, с перерывом на обед и послеобеденный сон. Днем, до прихода отца, копал с бабушкой или с Лелькой, вечером с отцом. Его упорству можно было позавидовать. Отец всячески поощрял это упорство. Сперва купил дополнительно к совку и ведерку довольно крупный самосвал того же красного цвета, а вскоре с очередной получки купил еще и красный экскаватор с настоящим зубастым ковшом и грейфером. Витек отозвался на эти покупки утроенным усердием в работе. Будучи человеком молчаливым и серьезным, он по-другому и не мог выразить свою радость.

Вот вроде и вырисовывается характер. Но это не совсем так, ибо исчерпать живого человека двумя-тремя чертами невозможно, тем более что сами эти черты и черточки почти никогда не бывают вполне определенными. Да, работящий. Однако при всем этом ему могла и надоедать любимая работа. Тогда он оставлял свой инструмент на месте и неизвестно по какому побуждению уходил прочь, начинал заниматься каким-нибудь вороньим перышком или вообще шел куда глаза глядят до тех пор, пока его не остановят. И вот что интересно. Эти побочные черточки помогли выявить до того никому не известную и в тоже время очень важную, даже существенную, сторону Витенькиного характера. Выяснилось, что ему совершенно незнакомо чувство собственности, ни личной, ни частной, вообще никакой собственности. Первой открыла это бабушка, Евдокия Яковлевна.

Работая как-то под вязами, Витек вдруг поднялся и, не взглянув на свой инструмент, оставленный на песке, потопал к дому. Так как большую часть времени весной и летом Витек проводил не в комнате, а на воле, ходить стал нормально, лишь иногда, развлекаясь, перестраивался на припрыжку, на боковой ход. Бросил свой инструмент и потопал к дому. Бабушка знала, что ни на какие оклики Витек не отзовется, поэтому догнала его и остановила за плечо.

– Ты почему оставил свое ведерко, совочек?

Витек странно как-то посмотрел на бабушку и нехотя вернулся за инструментом. Другой раз Евдокия Яковлевна оставила его одного под вязами, ушла готовить обед. «Ты копай тут, а я пошла, обед приготовлю». Витек копал, а потом бросил все, на этот раз и любимый самосвал свой, и притопал к себе во двор, занялся чем-то в скверике. Когда Евдокия Яковлевна хватилась, под вязами уже не было ни самосвала, ни совка, ни ведерка. Таким же путем Витек расстался и со своим экскаватором, а самого Витька бабушка нашла тогда под забором больницы, где вместе с другими детьми, постарше, он разглядывал в заборную щель психических. Евдокии Яковлевне пришлось силком унести его оттуда, потому что Витек не хотел уходить, брыкался, размахивал руками и плакал. Бабушка накричала на детей, все они разбежались, у забора никого не стало. И только после этого Витек успокоился и дал себя унести. Что он видел? В застиранных больничных пижамах и халатах душевнобольные бродили по двору, сидели за столиками, грустные, задумчивые. Но с этими он был уже знаком, встречался с ними, когда ходил с бабушкой на ее дежурство. Интересны были другие. Псих, у которого слипшиеся волосы торчали во все стороны, крался по-под забором, приседая и раскрылестывая полы пижамы. Он был взлетающим коршуном. Приседает, приседает, крылья растопыривает, растопыривает, вот уж почти совсем присел к земле и вдруг – вскидывается во весь рост и шипит: «Кш-ш-ш!» И крылья опустились, повисли. Потом опять начинает сначала. Идет, идет, как будто не на ногах, а на когтистых лапах крадется, распрямляет крылья, пригибается к земле и – снова взлетает: «Кш-ш-ш!» И так весь день. Когда коршун приближался к тому месту, где были эти смотровые щели, детвора отскакивала, шарахалась от забора. Коршун удалялся, и все возвращались на свои места, снова липли к забору. Другой, худющий и высокий, ходил на длинных ногах по прямой линии в конец двора и обратно. Но не просто ходил, а ровно через семь шагов останавливался, прокалывал длинным указательным пальцем воздух над головой и вскрикивал: «Ить!» Потом снова делал семь шагов и снова: «Ить!» Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь – «Ить!» Целый день, с утра до вечера, с перерывом на обед: «Ить!», «Ить!», «Ить!»

И ни один человек из психических не обращал никакого внимания ни на этого пронзающего воздух и вскрикивающего «Ить!», ни на коршуна, который целый день взлетал и ни разу не мог взлететь. Кто сидел с грустным и задумчивым лицом, продолжал себе сидеть, кто бродил по двору без цели и без всяких занятий, продолжал бродить.

Третий, за кем наблюдали дети, тоже ходил по-под забором, подкрадывался на цыпочках к дереву, останавливался, затаив дыхание, вскидывал «ружье», целился куда-то в густую листву и выстреливал: «Бах-бах!» Сразу из двух стволов. Опять подкрадывался к другому дереву, опять целился и стрелял из двух стволов: «Бах, бах!» Весь день.

Был еще и четвертый, который таскался вслед за медсестрой, как только та появлялась во дворе, но что он делал, следуя по пятам за медсестрой, Витек не понимал и поэтому следил только за теми тремя.

Целыми днями торчали тут, под забором, мальчики и девочки. Попал в число зрителей и Витек. Потом ему во сне снились те трое – «Кш-ш-ш!», «Ить!», «Бах-бах!». И когда кто-нибудь из них вскрикивал, особенно тот, который кричал «Ить!», Витек просыпался, начинал хныкать, пока мать не вставала и не успокаивала его прикосновением руки или полусонным голосом: «Спи, Витенька, спи, мой хороший…»

Будучи совершенно лишенным чувства собственности, Витек бросал свои игрушки и так же просто, не раздумывая, подходил к чужим, брал чужую лопатку, чужую машину, чужой мячик, мог играть ими, мог и унести, куда только ему вздумается. Часто встречал он неожиданное сопротивление со стороны детей или со стороны матерей, отцов, бабушек. «Мальчик, не трогай, это не твоя машина, не твой мячик, не твоя лопатка». Витек не понимал и, видно было, не хотел понимать, противился. Потом еще наплачется Катерина из-за этого пренебрежения к собственности, хотя, казалось бы, что же тут дурного, напротив, из этого вывести можно только хорошее.

Из молчаливости и серьезности Витька можно было вывести совсем не то, что на самом деле крылось в его характере. Когда Борис Михайлович и Катерина уже в пожилом возрасте станут перебирать детские фотографии Витька, отовсюду он будет улыбаться. Зимой, летом, в городе, в деревне, в лесу, на лужайке, сидя и стоя, в курточке и в шубке, в коротеньких штанишках с помочами, в шортиках и в маечке, – везде улыбки, улыбки, улыбки, счастливый Витек.

– Витек! – окликнет его Катерина, бабушка ли Евдокия Яковлевна, Борис ли, Лелька. – Витек! – И мордашка его, до той минуты серьезная и сосредоточенная, тут же обернется на зов и засияет, заулыбается. И когда его фотографировали: «Витек, посмотри сюда!» – Витек смотрел в объектив и улыбался. Но как только от него отступали, он снова становился молчаливым, сосредоточенным и даже угрюмым. Переход от одного состояния к другому происходил в нем резко и мгновенно.

Когда приходил отец, Витек бросал свои занятия и летел навстречу, со всего размаха падал, как с крутого обрыва, уверенный, что его вовремя поймают. И Борис действительно успевал подхватить Витька, а тот обвивал шею, приклеивался к отцу и не дышал, только слышно было, как стучало в нем маленькое сердечко: тут-тук-тук-тук.

Когда приходила с работы Катерина, Витек что бы ни делал в ту минуту, вскакивал и бросался матери под ноги, путался в полах ее плаща, в подоле платья, мешал поставить сумки, раздеться, вымыть руки, не отступал от нее до тех пор, пока она не усаживалась на диване, а он вскакивал на колени и полностью отдавался ее ласкам. Радовался он и Лельке, когда та возвращалась из школы, радовался и возвращению бабушки. Но с ней он больше всего любил обедать. Бабушка выставляла на маленький столик все, что у нее было к обеду, а Витек опускал указательный палец: «Вот это!» И бабушка подавала это. «А теперь, – поднимался и опускался указательный палец, – вот это», – и бабушка подвигала вот это. Регулировал Витек с полной серьезностью, чинно и сосредоточенно.

И была одна беда: очень плохо переносил он расставания, особенно расставания с отцом. Летом Витек провожал отца до конца скверика, там просился на руки, а оказавшись на руках, говорил:

– Нет!

– Что нет?

– Нет, – решительно говорил Витек и выгибал спину, пружинился, как бы сопротивлялся чему-то.

– Ты уж извини, старик, а мне на работу надо. На ра-бо-ту, понял?

– Нет!

А когда побойчей стал говорить, добавлял:

– На работу не надо.

– Да мне за прогул знаешь, что сделают?

– Не надо.

Тогда Борис ссаживал Витька на землю: ладно, иди к бабушке, а мне надо. И тут Витек задавал такого реву, так горько и безутешно рыдал, что трудно было поверить, чтобы эту обиду человек мог когда-нибудь забыть, проживи он хоть две жизни. И отцовское сердце не выдерживало. Борис поворачивал назад, снова брал Витька на руки и шел домой, а тот, прижавшись к нему лицом, орошал его слезами, всхлипывал, сотрясаясь всем тельцем. Дома они брали гитару, и Борис исполнял одну-две песенки. Витек успокаивался и даже начинал смеяться. «Одну старуху я зарезал, сломал я тысячу замков, и не боялся я ни с кем драться и во-о-о-о-т громила был каков». Самое смешное было «и во-о-о-т», именно это место. Витек кулачком растирал заплаканные глаза и в этом месте начинал смеяться. Иногда просил повторить «и во-о-о-т». Потом Борис передавал гитару Витьку, сам же обманным путем выскальзывал из дома и уходил через парк, другой дорогой на работу. Но это когда в запасе имелось время и Борис мог маневрировать, если же времени не было, тогда Витек оказывался обреченным, заливался слезами до тех пор, пока не начинал икать. Смотреть на его страдания было невыносимо. И странное дело, по возвращении отца как будто бы все это забывалось, и Витек опять с разгону бросался навстречу и падал, как с обрыва, на вовремя подставленные отцовские руки, опять замирал в объятиях, так что слышно было, как стучало маленькое счастливое сердечко: тук-тук-тук.

13

В сентябре все еще стояла жара. Борис и Катерина взяли отпуска и уехали с Витьком в деревню. Лелька – у нее начинались занятия – осталась с Евдокией Яковлевной в Москве.

Деда своего, Михаила Борисовича, Витек уже знал, встречался с ним, знаком был и со своей деревенской бабкой, бабой Олей, но самой деревни, где жили старики, и вообще никакой деревни никогда не видел. Все тут было внове. И маленькие домики, как будто ненастоящие, и красная церковь за луговинкой, на бугре, с ее небесно-синими луковками куполов и золотыми крестами, и огромная лужа перед дедовым плетнем, и канава с мостиком – вода текла вдоль садовой изгороди, и особенно гуси, несметное белое стадо. Расплющенные розовые клювы, красные круглые глаза, покачивающиеся головы на длинных шеях. Больше всего, конечно, они ошеломили Витька, потому что сильно кричали, хлопали огромными крыльями, гоготали, шипели, вытягивали шеи. Эта гогочущая крикливая толпа взбучивала красными лапами чуть ли не всю лужу, разносила мокрые следы по берегу, усеянному белыми перышками. А главное, они были на уровне Витенькиного роста и все – от красных глаз и красного клюва до красных лап – без всяких с Витенькиной стороны усилий входили в его поле зрения. Другое же – церковь, например, зеленый бугор, темная стена леса за деревней, высокие ветлы или церковные березы – не сразу схватывалось глазом, надо было прилаживаться, задирать голову, вглядываться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю