355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Росляков » Витенька » Текст книги (страница 24)
Витенька
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:06

Текст книги "Витенька"


Автор книги: Василий Росляков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 25 страниц)

В дороге, которую некоторые сравнивают с жизнью

Против открытого купе стоят двое, смотрят в окно. Он – плотненький гражданин в домашней душегрейке поверх белой нейлоновой рубашки. От одного уха к другому, через крупную лысину, начесаны редкие косички, начесаны старательно, как бы даже наклеены, но лысину полностью не скрывают, а только веселят немного. Лицо у него крупное, выбритое, постное. Однако выдвинутая нижняя челюсть все же сообщает этому лицу что-то неожиданное, а робкие пепельные глазки словно бы извиняются, словно бы умоляют не верить этой челюсти, хотя, может быть, и не вполне искренне.

Она – маленькая, уютная в своих простеньких брючках и короткой байковой кофточке навыпуск. Лицо правильное, совсем милое, слегка увядающее, но без единой морщинки.

Едут они с юга, на море отдыхали. Никогда, конечно, друг друга не видели. А теперь попали в одно купе, случайно. Курортный сезон уже отошел почти, поздняя осень, и вагон поэтому наполовину пустой. То обстоятельство, что в их купе никого больше не оказалось, вызвало в нем сильные переживания, тайные, конечно. Тайной радостью он мучается второй день, украдкой, исподтишка постоянно поглядывая на нее среди разговора. Переживания его сильно усложнились после прошедшей ночи за всю эту длинную и в то же время очень уж быстротечную дорогу. Про себя он уже сравнивал эту дорогу с жизнью. Так сладко и мучительно началась она, впереди виделась целая вечность, ожидания чего-то смутного и прекрасного, предчувствия, от которых замирала душа. Но стучат колеса, мелькают столбы, поля, станции, города, и вот уже Курск. Поезд отстоит положенные минуты, а там Орел, Тула и – увы! – Москва, конец тайному счастью, предчувствиям и надеждам. Невольно подумаешь о жизни… За окном вокзал.

– Красный весь. Покрашен или камень красный? – Это он говорит.

– Красиво, – она отзывается.

– И вон подсобки, тоже красным покрашены. Значит, проект такой был.

Молчание.

– Тысяча девятьсот сорок шестой тире… вроде пятидесятый. Сорок шестой хорошо вижу, а после тире неразборчиво, вроде пятидесятый.

– Где вы видите? – оживляется толстячок, волнуется, очень ему хочется к плечику ее прикоснуться, за руку взять повыше локтя, но… – Где вы видите?

– Смотрите, вон там эмблема, а под ней «Слава героям труда», видите?

Толстячок нижней челюстью подбирает губу, вглядывается, потом быстренько исчезает в купе и возвращается с очками.

– Верно, – говорит, – сорок шестой тире пятидесятый. Четыре года строили.

– Я тут в сорок седьмом проезжала, вроде развалины были.

– А я в пятьдесят седьмом, как раз путевку дали…

Поезд тронулся. Смотрят напряженно. Весь их интерес там, за окном. Это он старается делать вид, что весь интерес там, старается умело, а потому очень заметно.

– Нет, небольшой городишко, – он говорит.

– Так он же еще на той стороне, он не весь тут.

– Ну да, если на той стороне, тогда конечно…

– Видите? Опять дома, собор показался… Большой город.

– Да, большой.

Пригород, осенние пейзажи. Столбы, канавы, поля, кусты. Листья с кустов облетели, земля бурая, небо пасмурное, низкое.

– Березки, – говорит она тихо, чувствительно.

– Вот эти? Да, березки.

Потом опять молчат. В их глазах плывет осенняя земля. Очень вдумчиво следят они за тем, что проносится мимо их окна.

– Какое количество опор этих, столбов…

– Новую линию тянут.

– Столбы хорошие, качественные.

Пошли кусты, водица в рыжей траве.

– Болото, – она говорит.

– Да, заболоченность. Вот в Полесье, в Белоруссии… Не были? Там болота.

– Нет, к сожалению, не была… Листики облетели, осень.

– Да, голые деревья. – А пепельные глазки все поглядывают, косятся исподтишка. Вскинет голову, вроде шея замлела от напряженного слежения, вроде позвонки хочет промять, а сам зырк, зырк, мягко так, незаметно, но и спину прихватит, оглядит, увидит за короткой кофточкой задик чуть-чуть откинутый, простенькими брючками обтянутый. Всю уж изучил, все увидел в скромненькой, прямо-таки девичьей фигурке. А все же тянет еще и еще раз взглянуть, окинуть незаметно пепельными глазками. И ничего в ней не лезет в глаза, не выпирает нахально, все простенько, тихо, короткая и мягкая кофточка сидит свободно, легко, по-домашнему, и грудь не кричит, не сует себя всем и каждому, собственно, никакой груди и нет, как у девочки, но он-то знает, что есть, знает точно. Лицо, и глаза, и голос – все спокойное, простенькое, доверительное, ничего не подозревающее, никаких задних мыслей, никакой игры или намеков, ничего… А там бог ее знает. Но если даже и думает она что-то такое в своей простенькой глубине, если даже и чувствует, то, господи, как мило, как хорошо. Куда уж там мило! Кажется, готов уж на все, совершенно перевернуть всю свою жизнь, всех послать к чертям собачьим, только бы… Но тут остановка, тут опять накатываются на него эти сложности, эти переживания, эта мучительная ночь, этот сон, и вообще.

Вчера, как только сели в поезд, как только устроились – такое бывает один раз в жизни – в купе он и она и никого больше, как только разместились, обгляделись, – все и началось. Он сразу же стал волноваться, но, чтоб не вспугнуть, не оттолкнуть, прикинулся этаким солиднячком, мягким, воспитанным, однако же равнодушным ко всему такому прочему. Она же – полная доверительности, без никаких противоборствий, хотя бы даже и словесных.

– Да, сезон кончается.

– Вы правы, кончается.

– А вот некоторые плавают еще, моржи.

– Да, плавают.

И так далее. Как в кино, как по маслу пошло, до самой темноты. И всю уж он отгадал ее, представил на разный манер, и так, и этак, и счастье его было таким, какого он уже и не помнил за длинной вереницею лет. Долго не мог уснуть, все думал, все представлял, а, измучившись вконец, все-таки уснул, правда уже к утру. И приснился ему ужасный сон. Сначала еще ничего ужасного не было, была исключительно одна она, абсолютно такая, какою он и предполагал ее, все было в точности так, как он и думал. И вдруг входит, – как, откуда и почему входит, во сне объяснений не бывает, – входит начальство: он, его замы, от профкома, парткома и так далее. Входят строгие, с портфелями.

– Вот полюбуйтесь, товарищи, – говорит сам, – мы ему путевку, понимаете, в санаторий, а он, полюбуйтесь, – голый. И она – совершенно голая. Как же это понимать прикажете?

Сперва он облился потом, а после этого закричал или застонал от ужаса и проснулся, открыл глаза. Тут еще раз облился потом, уже оттого, что подумал: а вдруг бы на самом деле. Но, слава богу, никого в купе не оказалось, сидела за столиком одна она, простенькая, тихая, чистенькая, уже, значит, встала, умылась, постель прибрала, сидит.

Нехорошо стало, тяжело. Вставал неохотно. Однако пришлось вставать, одеваться. Она тихонько вышла, чтобы дать ему одеться. Пока то, сё, с полотенчиком вышел, умылся, пока побрился электробритвой, словом, к тому времени, как он в своей душегреечке поверх нейлоновой рубашки и со своими косичками поперек лысины сидел перед ней за столиком, страхи как-то рассеялись, отступили, но осадок от них как лег на дно души, так и лежал там. Что же касается ее, то она, поскольку ничего из того, что видел он, не видела, была по-прежнему тиха и доверчива и, кажется, еще сильнее влияла своими простенькими и оттого еще более действенными прельщениями.

– Чаю попросить? – спросила невыносимо доверительным голосом.

– Спасибо, – сказал он, – не хочется что-то.

– Я принесу, – сказала она и поднялась, чтобы выйти, чтобы он снова увидел обтянутое простенькими брючками, чтобы опять споткнулось обо что-то его сердце, а он сам задохнулся бы на какое-то очень короткое время.

Она принесла чай, поставила перед ним и перед собой два стакана в железнодорожных подстаканниках.

– Вам надо выпить горячего, – сказала она, садясь на свое место. – Вы так стонали во сне, я уж хотела разбудить, да вы сами проснулись. У вас сердце здоровое?

– Ничего подобного не замечал за собой, – отозвался он как можно равнодушнее.

После этого ужасного сна он стал ловить себя на том, что вроде боится чего-то, вроде ему оглянуться хочется, а не наблюдает ли кто, не подслушивает ли кто их разговор. И почти до самого Курска он старался больше молчать и как бы даже не замечать ее, хотя она занимала всего его безраздельно. Куда бы он ни смотрел, о чем бы ни думал, она стояла перед глазами, не выходила из головы. А когда украдкой оглядывал ее, то думал о том, как все же точно угадал он, именно такой он и представлял ее, какой оказалась она на самом деле, хотя и во сне, конечно. И вдруг эти с портфелями. «Полюбуйтесь, товарищи…» Бред собачий, ерунда какая-то, а все-таки смутно думалось о каких-то загадках и тайнах нынешней науки, бионики разные и так далее. Глупость заведомая, но вдруг все же кто-нибудь взял бы да и увидел бы его сон, подглядел бы, передалось бы на расстоянии. Что-то, он слыхал, бывает в этом плане. Нет, ничего этого не было, никаких снов ему не снилось, и он абсолютно спокоен и даже равнодушен. Мало ли кто едет с ним в поезде, даже в одном с ним купе. Ему ведь все равно. Она читает книгу. Господи, пусть читает себе на здоровье. Лично он к чтению относится спокойно, просто не любит этим заниматься. Но говорить об этом никому не собирается, ни ей, ни кому другому. Больше того, он встает и выходит из купе, становится перед окном и с интересом смотрит, наблюдает за текущим миром. И незаметно для себя начинает бубнить, как бы про себя, но все же вслух называть предметы, проносящиеся за окном, и становится бочком, чтобы до нее доходили слова.

– Во, поезд ремонтный, – бубнит он. – Может, авария?

Быстро отворачивает голову от окна, в купе заглядывает.

– Посмотрите.

Книжка откладывается, она выходит.

– Все, – говорит он, – проехали. Только что проехали, где-то пути будут ремонтировать. Народ у них на платформах и табличка – «тихий ход».

– Ремонтники, – поддерживает она.

Потом он что-то про нагрузку на шпалы стал говорить и еще что-то. Опять она уходит. Он остается. Напевает тихонечко, слегка в нос, подпирая звук нижней губой. Нн-а-нан-ти-тин. Без слов напевает. И опять приноравливается бочком стать, чтобы ее видеть без особого труда. В окно поглядит, потом на нее, в окно, на нее. Письмо пишет, над столиком склонилась. Чего там писать? Дома бы и написала.

– Ого! Лесозащитная полоса. – На нее, на полосу, опять на нее. Вызывает. И она выходит, ручкой за шторку берется.

– Лесополоса, – он говорит.

– Да, тоже облетела.

А под байковой кофточкой ну совершенно ничего, как бы ничего, только за спиной, пониже короткой кофточки, брючками обтянуто. Почти месяц прожил на море, а ничего похожего не замечал, не встречалось. Встречал, конечно, издали видел, но ведь мало ли кто ни ходил по улицам, по берегу моря, на глазах у всех не подступишься. А тут вот оно, рядом, слушает, говорит, отвечает и хоть бы один раз возразила. Лесополоса. Да, говорит, лесополоса и так далее. И, главное, тихо, простенько и совсем рядом.

И этот Курск потом. Красный весь. Покрашен или камень красный? Да, красиво. И подсобки тоже красным покрашены, значит, проект такой был. А там Орел, и Тула, и – увы! – Москва. Все кончилось. Да и было ли что? Было, было. Ожидания были чего-то смутного и прекрасного, предчувствия разные. И даже сон был. Полюбуйтесь, товарищи. Мы ему путевку, понимаете, в санаторий, а он… Бррр…

В окне он заметил грудастую жену в роскошной, не по возрасту, шляпе и с нею двух взрослых дочерей. Потянулся к выходу, оробело попрощался с ней. На перроне замешкался в кругу семьи, обнимаемый, лобызаемый по очереди женой и дочерьми. Она поравнялась и прошла мимо, легко неся маленький чемоданчик и простенько так улыбаясь. Между прочим, впервые улыбалась за всю дорогу, И неизвестно чему. Собственно, чему тут улыбаться? Чему?

Вот она и жизнь так. Остановится на последней станции, а кто-нибудь сторонкой будет идти и простенько так улыбаться неизвестно чему.

Девочка, или История, если хотите, моей жизни

Поезд шел на юг. В Орле пышно цвела сирень, Ее продавали с перрона. Молодая женщина принесла в купе махровый букет, налила воды в банку и поставила в нее сирень. Прохладный, освежающий душу запах распространился по всему вагону. Над Орлом рассветало утро.

Несмелый дорожный разговор после этой сирени заметно оживился.

– А сняга у вас глубокие? Али как когда? – спросила пожилая женщина.

– Как когда, – ответила молодая.

– А у нас в Ашхабаде, – снова заговорила пожилая, – сирень тоже есть, только без духу какая-то, не пахнет ничем.

– Да…

– Вообче-то у нас роза. Виноград, роза – этого много… А школу, стал быть, в Харькове кончили?

– В Харькове.

– А в Ленинграде работаете?

– В Ленинграде.

– Как же попали-то в Ленинград?

Молодая чуть покраснела, неловко улыбнулась.

– Так получилось.

– Понятно, – сказала пожилая, поджала губы и заставила еще раз покраснеть молодую.

Запах сирени приятно кружил голову, я слушал рассеянно, выходил курить, снова возвращался и слушал. Нехитрый разговор этот не мешал думать свое. Собственно, думалось тоже рассеянно, обо всем на свете и ни о чем. Об этих женщинах, например, о немолодой русской туркменке и только начинающей жить молодой ленинградке, о дороге и о весне, о сирени, об Орле, где одиноко жили мои старики, о войне, конечно, вспоминалось, другие были дни, давно отгорели, нестрашные теперь.

Весь мир, видимый и невидимый, проносился в голове, не задерживаясь и почти не задевая души.

За окном громыхающего и как бы прихрамывающего вагона текли поля, орловские, потом курские деревеньки в зелени, косогоры, перелески, за Белгородом побеленные украинские хатки стали показываться, волы тащили повозки. Далеко чуть видны белые корпуса в степи. Заводы. Промелькнул первый тополек украинский. Из соседнего купе, откуда слышался громкий смех, вышел старичок, хмурый, недовольный, рядом пристроился, жаловаться начал:

– Рази с ими отдохнешь? Гы-гы да га-га, только и делов. Всю ночь про мужиков лалакают, как с мужиками живут, дельного чего не услышишь от их, об работе или другое чего, ла-ла, гы-гы, только и делов.

Опять топольки показались. В Харькове на платформе – обеды горячие, кухня, столы.

– Товарищ полковник, второе подавать чи ни? – любезно спрашивает молодая украинка. Полковник отодвигает недоеденный борщ, от второго отказывается.

– Не понравился наш борщ? – еще любезнее, совсем по-домашнему спрашивает украинка.

– Нет, отчего же, понравился. – Встает, благодарит, уходит.

– Котлеты молодому человеку, вон тому, в тельняшечке, – говорит украинка помощнице. – А вы не спешите, кушайте спокойно, успеете. – Это она уже к другому, в пижаме, краснолицему, обливающемуся потом.

За Харьковом – овраги, мосты из железобетона. Поезд то выползает на высокую насыпь, то уходит в глубокое ущелье с желтыми глинистыми осыпями.

На самой вышине, на зеленой взгорушке, под цветущими акациями стоит девочка и машет рукой. Косички торчат в стороны, она щурится из-под ладошки и свободной рукой машет пробегающим вагонам. Позади нее беленькая хатка в тени цветущих акаций. Мама давно уже на работе, солнце высоко поднялось, а девочка только что проснулась, умылась быстренько, косички заплела и вышла к утреннему поезду, помахать рукой пробегающим вагонам, незнакомым людям.

Я смотрел на нее, как она стояла возле белой хатки, под акациями, как отдалялась все дальше и дальше, и уже не слышал обиженного старичка, не думал про этих баб, которые всю ночь лалакают про мужиков, как живут с ними и так далее, забыл про все и только смотрел, как щурилась девочка и махала рукой поезду и уезжавшим куда-то незнакомым людям.

В первый раз я увидел ее, когда мне было столько же, сколько и ей. В южном степном городке. На базарной площади мы гоняли футбол. Наигравшись, разбирали портфельчики и книжные сумки, расходились по домам. Площадь была скорее выгоном. У нас в городе держали коров и рано утром прогоняли их через эту площадь, мимо базарчика, мимо нашей школы и новенького здания гортеатра. На закате солнца коровы возвращались опять по этой площади, поднимали тучу красной пыли.

Я шел как раз мимо гортеатра. Хотя вид у меня был вполне захолустный, и я шел босиком, и только что орал вместе со всеми, гоняясь за футболом, все же в голове моей уже происходило много чудного и малопонятного даже для меня самого. Например, голубые страны и голубые города виделись мне то и дело. А в театре как раз гостила заезжая оперетта с Корневильскими колоколами и Голубыми Дунаями. Там я и увидел свои голубые страны, города, голубых людей, которые не разговаривали, а только пели под музыку. И когда подходил я к этому зданию после футбола, увидел ее. Она стояла за двойными стеклами боковых дверей, в глубине, перед лестницей. Тоненькая, бантики в косичках, и я сделал шаг навстречу, поднялся на каменный порог. И она сделала шаг навстречу. Нас разделяла двойная дверь с тамбуром, двойное стекло. Мы подошли совсем близко друг к другу, она – со своей стороны, и я – со своей. Она смотрела на меня из своей жизни, я на нее – из своей. Но смотрели мы одинаково и долго, глаза в глаза. Конечно, если бы не эти двойные стекла, ничего бы этого не было. Если бы она шла, например, вот здесь или вон там, по улице, и я бы стал вот так смотреть, она бы сказала:

– Чего тебе?

А я сказал бы:

– А тебе чего?

Она: – Мне ничего.

Я: – Ну и мне тоже ничего.

Она: – Ну и валяй отсюда.

Я: – Ух ты! – И замахнулся бы сумкой с книжками.

Но между нами были двойные стекла. Она смотрела без страха в мои глаза, как в чудо, и я смотрел в ее глаза, как в чудо. Не помню, сколько это продолжалось, как разошлись мы, но когда я вспоминаю об этом, то кажется мне, что и сейчас я все еще стою там, перед стеклянной дверью, под солнцем, на горячих камнях крыльца, смотрю на нее в жутком предчувствии чего-то, что должно случиться со мной где-то, неизвестно где, впереди. Шли годы. Менялись люди, улицы, площади города. Потом ударил час войны. И война прошла, я вернулся с войны живой, не убитый. И опять шли годы, а потом я увидел ее снова. Увидел в кино. Была гражданская война. На экране черно-белый голодный Петроград. В каменном колодце двора нищий старик крутил ручку шарманки, мальчик и девочка в черных трико, гибкие и голодные, показывали зевакам акробатические номера. Потом они стали петь, глядя перед собой из каменного Петрограда не на зевак, не на реденькую толпу, окружавшую их, а на меня. Девочка смотрела на меня через годы и города большими знакомыми глазами, которые чуть-чуть раскачивались на длинном стебельке шеи. И пела:

 
Трансвааль, Трансвааль, страна моя,
Ты вся горишь в огне…
 

Ее голос доставал до меня и делал мне больно, чуть-чуть раскачивались бесконечно печальные глаза, чуть-чуть раскачивалась фигурка в черном трико с тонкими веточками рук, с набухающими почками… Пророчески, по-птичьи открывался ее рот, вытягивался в трубочку и пел:

 
Горюю я по родине,
И жаль мне край родной…
 

Когда она исчезла за сменою кадров, я заплакал. Сидел в темном зале и растирал кулаком слезы.

Слышу неумирающий голос шарманки, вижу глаза, неподвижно колеблющиеся на тонком стебельке шеи, и всю ее, поднимавшуюся на носочки, чтобы увидеть через годы и годы меня.

 
Трансвааль, Трансвааль, страна моя,
Ты вся горишь в огне…
 

А когда еще прошли годы, я снова увидел ее далеко от голодного Петрограда, за Уральским хребтом, в глубине царства тайги, на безлюдной улочке старого поселка. Я стоял у входа в улицу, перед побеленным обелиском, увенчанным звездочкой и окруженным железной оградкой, – память погибшим здесь за наше дело красногвардейцам. У обелиска, привязанная к железной ограде, мирно пощипывала травку коза. Напротив могилы перед потемневшим деревянным зданием, приспособленным под клуб, на двух столбах держалась рама для рекламного щита. Но щит почему-то был прислонен к столбам, стоял на земле, а на перекладине рамы, взобравшись туда, сидела она. Стираное-перестираное платьишко, оббитые худые коленки и знакомые глаза. Она болтала босыми ногами и смотрела перед собой в пространство, где покрикивали маневровые паровозы, а за железнодорожным узлом простиралась бескрайняя, темной дремучей зелени тайга. На щите объявлялся «Мост Ватерлоо» с нарисованной туманной красавицей. Не обращая внимания ни на козу у братской могилы, ни на меня, девочка болтала босыми ногами над красавицей из далекого, другого мира, над мостом Ватерлоо и глядела перед собой в бесконечную тайгу. И ничего не было на всей улице, кроме этого, только покрикивали паровозы и на тысячи верст молчала тайга…

А теперь стоит она под белыми акациями, на зеленой взгорушке, перед белой хаткой, щурится из-под ладошки и машет рукой, провожая утренний поезд и незнакомых, уезжающих куда-то людей. Прислонясь к стеклу, я смотрю на нее до тех пор, пока не скрылась она за новыми оврагами с зелеными вершинами, пока не скрылись те акации перед белой хаткой, то солнечное утро за новыми днями, за другими городами и годами. И прошлое мое так уже далеко, а будущее – так близко.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю