Текст книги "Далеко от Москвы"
Автор книги: Василий Ажаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 47 страниц)
Глава одиннадцатая
Зина вернулась
Не следовало, видно, Алексею ехать в Новинск – поездка не пошла ему на пользу. После напряженных хлопот днем и ночью на протяжении нескольких месяцев, у него теперь было такое состояние, какое бывает у человека после сражения: затих грохот орудий, замолкли крики, а в ушах продолжает гудеть и звенеть непривычная тишина. Алексей оказался в спокойной обстановке; от него ничего не требовали, не просили, он почти не нужен был делу. Ему предоставили свободное время, а в этом он сейчас как раз и не нуждался.
Управление в те дни представляло собой немногочисленный диспетчерский аппарат, которым, через Гречкина, руководил сам Батманов. Большинство работников было на трассе. Из отдела Ковшова на месте оставалась лишь небольшая группа – ею вполне успешно командовал Кобзев. После утверждения проекта характер работы отдела изменился – он теперь занимался мелким проектированием, решал задачи по отдельным запросам участков. Техническое руководство трассой осуществлял с пролива главный инженер.
Поэтому Алексея в его отделе ничего не заинтересовало. Кобзев, добросовестно старавшийся ввести своего начальника в курс управленческих дел, не узнавал Алексея: он был апатичен, рассеян, даже подавлен. Кобзев знал о постигших Ковшова несчастиях, понимал его состояние и не мог заставить себя уйти, оставить Алексея одного.
– Где же Петя Гудкин?
– На четвертом участке. Он теперь начальство – прорабом назначен,– снова отвечал Кобзев, стараясь не удивляться тому, что Алексей с его хорошей памятью спрашивает одно и то же.
– Вызвали бы его, он мне нужен.
– Уже сделано. Завтра Петька будет здесь.
Алексей выжидал, когда Кобзев уйдет. Тот уходил – и становилось еще хуже. В тишине Алексею словно слышалось, как хрустит его сердце, сжимаемое тоской. Старик Тополев – в тяжелой шубе с поднятым воротником, с шарфом вокруг шеи, с красным платком в руке, такой, каким он предстал в то памятное утро, – поднимался из-за своего стола и шел к нему. Повторялся их разговор, запавший в душу на всю жизнь.
«Алеша, милый, – басил Кузьма Кузьмич, – помни же: человек должен быть всегда недоволен собой. Никогда не вини разные обстоятельства в своих неудачах, вини в них только самого себя... Не успокаивайся, не остывай, не старей душой. Не соблазняйся легко доступными мелкими радостями в жизни за счет менее доступных настоящих больших радостей».
Зной раннего лета изливался в окна вместе с ароматом изнемогавших на клумбах цветов. Алексею же казалось, что за окнами продолжается зима, пурга; он ежился, как от холода, и поспешно уходил прочь из этого осиротевшего кабинета.
Муза Филипповна, завидев его, торопилась поделиться с ним своей радостью: нашлась, наконец, ее Наточка. Она в Челябинске, работает на заводе, получила комнату. Старая женщина показывала план комнаты, нарисованный Наточкой в конце письма: «Здесь стоит стол, здесь кровать, здесь картошка – целых три мешка».
И все старались как-нибудь развлечь и ободрить его. Однако в эти минуты слабости ему остро хотелось видеть только троих: Залкинда, Женю и Петьку. Никого из них не было. Залкинд еще не вернулся из Рубежанска, откуда ждали его со дня на день. Женю Гречкин послал на второй участок с бригадой проверять перерасход рабочей силы. Петя Гудкин был уже, наверное, на пути в Новинск.
Беридзе не забывал про Алексея и старался затащить его к себе —там в комнате Ольги лежала больная Таня. И сколь ни искренне было сочувствие Георгия и Тани, как бы они оба ни хотели помочь ему – он не мог долго быть с ними. Они не умели спрятать своего счастья, оно будто создавало вокруг них особенную атмосферу. Каждое слово, каждый жест Беридзе и Тани говорили о том, как они тянутся друг к другу, как трудно им в присутствии Алексея удержаться от лишнего ласкового слова или поцелуя. Он же вспоминал слова Зины об их собственной справедливой любви; быть свидетелем чужой становилось невыносимым, как невыносимо видеть чье-то веселье на похоронах близкого человека.
Его тащила к себе Серафима, но ее доброе участие было слишком уж явным и материальным – пирожки, вкусное жареное мясо, голубичный сок на сахаре, пьянящий, как вино. Алексей поспешно отказывался от этого добра, не в силах тешить желудок, когда так болело сердце.
Половину дня он провел у Гречкина. Главный диспетчер важно сидел в зале, где стены были выложены щитами, на которых через каждый час графически изображались изменения на участках. На громоздком письменном столе стояли в шахматном порядке телефонные аппараты прямой связи с участками. Непрерывно шли разговоры, записывались цифры, составлялись таблицы, передавались распоряжения – здесь была кладовая трудовых достижений и неудач строителей.
Гречкину все не удавалось урвать время, чтобы побеседовать с Алексеем.
– Сейчас я освобожусь, – заверял он и тут же хватался двумя руками за телефоны, враз зазвонившие на разные голоса. Округлив глаза и подняв брови, главный диспетчер начинал кричать:
– Почему приостановили сварку? Как так нет электродов? А какого же черта молчали вчера?
Алексей внимательно рассматривал нарядные столбики и кривые на щитах, пытаясь по ним представить состояние участков. Немедленно перед глазами его вставала картина трассы, он замечал неточность графиков Гречкина и терял интерес к ним.
Оторвавшись на минуту от телефонов, Гречкин читал эти мысли на лице Алексея и признавался:
– За жизнью, мой дорогой, не поспеешь. Человеку с трассы лучше на эти щиты не глядеть. Но нам они здорово помогают. Все-таки мы более или менее точно знаем, что где происходит в данный момент. – Гречкин тщеславно добавлял: – Недаром о моей диспетчерской писали в рубежанской газете. Не читал? Прочти! Я тебе дам газету.
Алексей пошел на квартиру Тополева. Хозяйка, Марья Ивановна, встретила инженера так, будто он был сыном покойного квартиранта. Она плакала и все вспоминала, какой хороший человек был Кузьма Кузьмич. В комнате его никто пока не жил, все стояло тут в том виде, как оставил Тополев.
Гость смотрел на унаследованные от старика вещи, на книги с пометками на полях и мелко исписанные тетради, на подаренную Кузьмой Кузьмичом серебряную табакерку, на фотографию племянника – молодого симпатичного парня с умными глазами и насмешливым ртом, – и ему казалось: вот-вот войдет живой Кузьма Кузьмич, глянет сверху вниз из-под бровей нарочито суровыми глазами, проведет рукой по усам и спросит: «Хозяйничаешь?»
– Здесь, конечно, жить будете? – полуутвердительно спросила Марья Ивановна. – Приходили Лиза Гречкина с комендантом и передавали: оставить комнату свободной, может, вам она понадобится.
– Да, я буду здесь жить, – подтвердил Алексей, не представляя себе чужого человека в тополевской комнате.
– Тогда располагайтесь по-хозяйски, – радушно развела руки довольная Марья Ивановна.
– Конечно... конечно, – согласился Алексей и поскорее ушел отсюда, пока женщина еще не распознала его переживаний.
Его зазвал к себе в гости Либерман. К снабженцу, наконец, приехали жена и дочь, вырвавшиеся из осажденного Ленинграда. Не было нужды слышать их, достаточно было увидеть их самих, чтобы понять страдания, пережитые ленинградцами.
Жена Либермана, женщина сорока лет, выглядела шестидесятилетней старухой. У нее поседели волосы, выпали от цинги почти все зубы, полное тело высохло от голода, кожа на лице и на шее пожелтела и сморщилась.
– Вот это я до блокады, – показала она Алексею фотографию довольно еще молодой и красивой женщины, кокетливо смотревшей с карточки.
А у девочки были печальные глаза много пожившего и много выстрадавшего человека. На худеньком личике заметно выделялся «папин нос» – не такой крупный, но формою очень похожий.
Шепелявя беззубым ртом и плача, то жалобно, то ожесточенно, женщина рассказывала об известной артистке в меховом, подвязанном веревкой пальто, с одеялом на голове и обледенелым ведром в руке; о застывшем трамвае на углу Кронверкского и Каменноостровского, с единственным окоченевшим пассажиром во втором вагоне; об их шестиэтажном доме, который последнее время населяли всего десять жильцов; о том, как племянницу и тетку везли на кладбище вповалку на одних санях; о кромешной тьме по ночам; о виселицах в Петергофе; о стихах Джамбула – «Ленинградцы – дети мои, ленинградцы – гордость моя!»
– Я бы никогда не уехала из нашего Ленинграда, если б не мама! – зло кричала девочка. – Хочу видеть, как немцев погонят прочь!
Ее все удивляло в Новинске – в городе, не знавшем затемнения, бомбардировок и артиллерийских обстрелов. Она задавала вопросы, от которых взрослым становилось не по себе.
– Маменька родная! Маменька ты моя родная! – шептал Либерман, с мукой в глазах глядя на жену и дочь. – Дайте же мне, мирному человеку, оружие, чтобы и я мог мстить извергам.
Поздно вечером приехал Петька – он был в полосатой футболке, светлых брюках и белых тапочках на босу ногу. Лицо паренька загорело, веснушки стали еще крупнее – с гривенник каждая, нос облупился, обожженный солнцем. Он нашел Алексея в скверике напротив управления. Было тут очень тихо, от множества белых колокольцев табака интенсивно излучался пряный запах.
Юноша издали смотрел на Алексея, неподвижно сидевшего на скамейке, и не решался к нему подойти. Преодолев робость, Петя приблизился и сзади обнял инженера.
– Митенька! – вырвалось у Алексея: вот так же любил подкрадываться к нему братишка.
Узнав Петю, Алексей молча привлек его к себе. Они долго бродили вдоль поселка и по берегу блистающего под луной Адуна. Петя возбужденно делился впечатлениями о своей работе на четвертом участке. У него восемь звеньев сварщиков, он их расставил с двух концов десятикилометрового участка. Он не слезает с лошади и поспевает следить за сваркой на два фронта. Петю очень интересовал Умара Магомет, и Алексею пришлось подробно рассказывать, как работает лучший сварщик стройки, сколько минут он варит стык, какие у него приспособления, как действуют подсобники.
Ковшов вызвал Петьку с участка, надеясь увезти его на пролив, куда собирался вернуться сам. Поняв, что юноша буквально прирос к своему участку и погружен в заботы о сварщиках, он не стал его тревожить своим предложением. Еще через час Петька начал терзаться: ему и не хотелось покидать Алексея, и он боялся упустить машину, возвращающуюся на участок. У паренька все было рассчитано: за шестнадцать часов езды добраться до места и поспеть к завтрашней вечерней смене. Петька уже пытался представить себе, удалось ли его сварщикам выполнить за день обязательство – дать две нормы, и в то же время он жадно слушал рассказ Алексея о смерти и похоронах Тополева на проливе.
– Мы с тобой – его наследники, – волнуясь, говорил Алексей. – От него ко мне, от меня к тебе, как в эстафете, должно передаваться неоконченное дело. Ты, Петя, не ограничивай себя только сегодняшней заботой. Кроме сварки, есть еще многое, что ждет тебя. Пора, друг мой, подумать о своей собственной пятилетке роста.
Они простились, как братья, не стыдясь троекратного целования и крепкого объятия. Петька вгляделся в лицо Алексея, проглотил подступивший к горлу комок, стиснул зубы и побежал прочь, прижав локти к бокам и пружиня шаг.
Все-таки пришлось Алексею идти домой. Он нагнал Лизочку Гречкину, возвращавшуюся из детского сада, где она с Полиной Яковлевной Залкинд проводили совещание с нянями и воспитательницами. По просьбе Лизочки он на минуту зашел к Гречкиным полюбоваться на их богатство: все четверо ребят – три мальчика и девочка, похожие друг на друга льняными головками и румяными щеками – спали в деревянных кроватках, расставленных вдоль стен.
В комнате, с любовью убранной для него Женей и пустовавшей всю зиму, Алексей уже никуда не мог уйти от воспоминаний о родных людях – их глаза, устремленные в упор с фотографии, притягивали его к себе.
Слева, с небольшой потемневшей карточки, хмуро и строго смотрел на него Тополев. С большой семейной фотографии улыбался ему Митя. Всей семьей их сфотографировал приятель Сережа в день приезда Алексея с южного строительства, Настроение тогда у всех было отличное. Остроты летели от Сережи к Алексею, от Алексея к Мите и обратно, как волейбольный мяч. Отец хохотал, слушая их. Сережа долго ждал, когда они сделают серьезные лица, но не дождался и снимок навсегда запечатлел их улыбающимися.
Зину тоже фотографировал Сережа. При этом он все хотел, чтобы Зина как-то по-особенному повернула голову. Девушка не соглашалась: «Не старайся делать меня красивее. Алеша меня любит такую, какая есть. Правда, Алеша?» Теперь Алексей не мог оторвать глаз от фотографии. Взгляд у Зины был живой, вопрошающий. Длинные ресницы словно шевелились.
Потеряв над собой власть, Алексей зарыдал. Глухие, хватающие за душу звуки вырвавшегося наружу неутешного человеческого страдания услышала Женя. Она только что вернулась с участка, Гречкин сказал ей о приезде Алексея, и в поисках его она побежала домой...
...Раньше Женя Козлова мало задумывалась над тем, как она живет. Широкая река жизни радушно несла ее. Не оглядываясь и не тревожась особенно, девушка легко плыла в мощном потоке. Не так уж редко встречаются люди, для которых жизнь и за пределами детства представляется проще, легче и веселее, чем она есть на самом деле. Но это до известной поры. У одного раньше, у другого позже бездумное отношение к действительности сменяется другим – более трезвым, строгим и серьезным. В жизни Козловой все изменил, незаметно для самого себя, Алексей Ковшов.
Она случайно познакомилась с ним, и он ей приглянулся. Женя бессознательно потянулась к нему, ни о чем не задумываясь. Подобное случалось и прежде – Таня Васильченко называла это легкомыслием. Почти откровенно Женя искала встречи с Алексеем, находила поводы для этого. Его дружескую общительность она приняла за особое внимание к ней. Зина, о которой она узнала в первый же час знакомства, не воспринималась ею всерьез, она была далеко и казалось нереальной.
Однако едва только зревшее в Жене чувство потребовало большего, чем простая дружба, девушка увидела – Алексей любит далекую Зину и недосягаем ни для кого больше. Тогда сразу чувство девушки окрепло, выкристаллизовалось, перешло во всепоглощающую любовь. Это произошло в одну ночь, может быть, даже в минуты его взволнованного рассказа о том, как он любит Зину.
Женя познала горечь неразделенного чувства. Напугавшись неведомых до сих пор, почти непереносимых переживаний, она решила подавить их в себе. Она даже пыталась настроиться на неприязнь к Алексею. Если порой и удавалось это, то не надолго. Поглощенный своей любовью, Алексей сначала не понимал, что происходит с Женей, и поэтому не стремился, в свою очередь, отдалиться от девушки. Всегда приветливый, он обезоруживал ее этим, и все нехорошее, чем она собиралась отгородиться от него, пропадало, едва они встречались. После кратковременного самоотчуждения влечение к нему лишь усиливалось. «Но заглушишь ли страсти голос милый? Чем неба свод угрюмей и мрачней, тем с большей силой буря разразится»; Женя по радио услышала эти стихи Байрона, они были словно для нее предназначены.
Женя так и не сумела перебороть себя и отказаться от неудовлетворявшего ее дружеского общения с ним. Она откликалась на каждое его приглашение, ходила с ним в столовую, на редкие вечера и киносеансы в клубе. Заметив, что он не заботится о себе, она взяла шефство над ним. Где-то глубоко в душе жила надежда... Кузьма Кузьмич Тополев, разгадав, видно, ее терзания, в один из дней, когда она поджидала Алексея, сидя в кабинете (Ковшов был на совещании у Батманова), будто невзначай многозначительно произнес: «Большая любовь побеждает...»
Переживания Жени приобрели особую остроту в дни, когда Алексей путешествовал с Беридзе по трассе и чуть не погиб в буран. Как-то само собой в ней возникло убеждение: раз любовь к Алексею так неотвратима, она, Женя, ни в коем случае не должна отступаться от него, должна добиваться, чтобы и он полюбил ее. Только бы с ним ничего не случилось и он вернулся невредимым! Она почему-то уверилась, что он переменился к ней, хотя и не полюбил еще, но стал уже не просто товарищем. Алексей вернулся, и они встретились. Как она ждала, чтобы он обнял ее, приласкался! Он этого не сделал. От внимания Жени не ускользнули минутные колебания Алексея и подчеркнутая сухость потом. Ее обидела внезапная и резкая в нем перемена.
Позднее она все продумала и поняла, что творилось в нем. И поняв, еще больше оценила его. Ей стало еще горше от того, что этот мужчина с твердыми нравственными правилами, способный так верно и чисто любить, – окончательно потерян для нее.
Она сумела постепенно перебороть себя и настроиться на чисто товарищеские отношения. Однажды, встретившись с ним после трехдневной отлучки, она обняла его по-дружески. Он истолковал это неправильно и этим обидел. Впрочем, она тут же оправдала его.
Алексей уехал на пролив, и вскоре по стройке прокатилась молва об участке, где шли решающие бои за нефтепровод. Она попросила Гречкина отпустить ее на пролив. Гречкин пообещал, а через день сказал, будто Алексей против ее приезда. Женя оскорбилась – и опять вскоре простила его. Она любила Алексея больше, чем себя.
За несколько месяцев знакомства Женя совершенно подчинилась его влиянию. Она привыкла думать о нем и, полубессознательно вначале, поступала так, как было ему по душе. Она обычно избегала общественных поручений, но Алексей придавал им большое значение, и Женя, желая угодить ему, перестала от них отказываться. Прошло некоторое время, и она вошла во вкус общественной работы – теперь она просто не смогла бы жить без всего того, что привнесли в ее жизнь обязанности комсомольского организатора и вожака.
Теперь она не могла бы убить целый вечер только на танцы. На многое смотрела она сейчас глазами Алексея, вернее, зачастую пыталась представить – а как бы он поступил на ее месте? Может быть, он поступил бы иначе, но самые размышления помогали ей лучше обдумать тот или иной шаг. От случавшейся в работе удачи она отделяла часть ему: ведь это он помог ей принять правильное решение. Так получилось с Петькой Гудкиным. Паренек просился на трассу, Кобзев его не отпускал. Гудкин пожаловался ей: «Жаль нет Алексея Николаевича – он бы меня отпустил, он бы понял». Она решила: «Верно, Алексей помог бы Гудкину». Тогда она пошла к Залкинду и через него повлияла на Кобзева. Петю отпустили на трассу. Потом она смущалась, выслушивая благодарность паренька: она относила ее на счет Алексея.
Алексей и не подозревал, что Женя мысленно переживала его удачи, трудности и горести. Как радовалась она, прочитав в газете статью, где Алексея, рядом с Беридзе, называли талантливым инженером новой советской школы! Обрушившиеся на него несчастья не миновали ее. Тогда, у селектора, Алексей проявил больше выдержки, чем Женя. Она горевала так, будто Зина была ее сестрой. Ей даже не пришло в голову, что ведь Зина – ее соперница.
Женя решила про себя, что она должна быть с Алексеем. Ей казалось, никто из его друзей – ни Беридзе, ни Тополев, ни Таня – не сумеет так поддержать его, утешить и ободрить, как это сделает она. Ей даже приснилось: одинокий и тоскующий, он зовет ее. Она снова попросила Гречкина послать ее на островной участок. Настаивать Женя не смела, доказательства звучали неубедительно, и Гречкин, разгадавший ее переживания, начал гонять девушку по командировкам, думая, что в поездках она забудется.
...Наконец она увидела своего любимого. Алексей припал к столу лицом, тело его сотрясалось, светлые волосы упали на лоб и на глаза.
Жалость, как и всякое другое человеческое чувство, многогранна. Иногда она равна презрению. Часто унижает того, кому адресована. Но жалость любящего человека, обращенная к любимому, – великое и могучее чувство. Охваченная таким чувством, Женя кинулась к Алексею. Она прильнула к нему на миг, как бы склонившись перед его горем. С силой оторвала Алексея от стола, повернула к себе измученное, искаженное страданием лицо с закрытыми глазами и покрыла его поцелуями, в которых было больше материнского чувства, чем страсти.
– Как мне тяжело, Женя! Как тяжело! – простонал Алексей, доверчиво склоняясь к ней.
Прижав голову Алексея к груди, она укачивала его, как ребенка.
– У тебя много друзей, Алеша, и у тебя есть твоя работа, большие обязанности. Переболеешь, наберешься сил – и будет легче. Только ты помни: ты нужен, тебя все любят и горюют вместе с тобой. Я не знаю, что бы сделала, лишь бы тебе стало легче. Не прогонишь – так я всегда буду с тобой, всегда! Встряхнись, милый, будь сильным, как прежде.
Батманов вернулся и в тот же час вызвал к себе Беридзе, Ковшова и Гречкина. На столе начальника строительства с жужжанием вертелся маленький вентилятор. Было жарко, и Василий Максимович расхаживал по кабинету разгоряченный, с засученными рукавами и широко расстегнутым воротом тонкой шелковой сорочки.
– Займемся арифметикой, – сказал Батманов, обменявшись с вошедшими общими фразами о том, о сем. – Есть три цифры, которые, как у Германа три карты, не дают мне покоя. Они сидят у меня вот здесь, – и Батманов похлопал себя по затылку.
Тремя роковыми цифрами Василий Максимович называл число дней, оставшихся до правительственного срока окончания стройки, объем еще не выполненных работ по сварке и укладке нефтепровода, количество необходимой рабочей силы. Цифры никак не радовали: дней до срока оставалось мало, сварка только недавно началась, рабочих рук не хватало.
– Я заметил на острове и на проливе, да и на других участках какую-то размагниченность, – говорил Батманов, подходя к вентилятору, чтобы подставить прохладному ветерку лицо и грудь. Волосы его завихрились. – Зима прошла успешно, у людей появилось благодушие. Считается само собой очевидным, что нефть мы дадим в срок. Такая излишняя уверенность, на мой взгляд, не лучше неуверенности. На строительстве нет настроения беспокойства, нет грозного ощущения, что день пуска нефтепровода все время приближается. Никто не видит, как безвозвратно уходит время – час за часом, день за днем.
Ковшов почувствовал: от слов Батманова, высказанных озабоченно и серьезно, поднялось в нем чувство тревоги. Оно заглушало неутихающую, ноющую боль – тоску в сердце. Мысленно представив себе недавно оставленный им участок острова, Алексей понял: Батманов преувеличивает – не так уж благодушны и слепо самонадеянны строители; вместе с тем начальник был прав – наступил момент, когда следовало начать считать время не сутками, а часами и минутами. Оторвавшись на короткое время от трассы, Алексей воспринял высказывания Батманова как упрек себе: дорог каждый час, а ты тратишь уж который день на свои переживания.
– Как же быть, если по расчетам Гречкина нам не удастся согласовать роковые три цифры? – рассуждал Василий Максимович. – Выходит, либо надо удлинить срок, либо увеличить количество строителей, либо укоротить нефтепровод. Отодвинуть срок и укоротить сооружение мы не властны. Мы можем говорить лишь о добавке квалифицированной рабочей силы. Залкинд в Рубежанске принимает все меры, чтобы получить пополнение. Но я убежден – край не даст нам людей, их просто нет. Мы можем лишь ограниченно рассчитывать на помощь населения Адуна для всех колхозов эти месяцы – самая страда, время уборки и рыбной путины. Какой же выход?
Батманов оглядел собеседников, отмахнулся от осы, летавшей над головой, и веско заявил:
– А выход есть!
На острове Рогов похвастался Батманову, что на его участке сто человек выполняют норму на двести пятьдесят процентов задания. После этого, при обсуждении плана остающихся работ, Рогов потребовал, исходя из расчета по нормам, добавить участку несколько сотен чернорабочих для рытья траншеи.
– «Не нужны тебе дополнительные рабочие», – говорю я ему, – передавал Батманов. «Как так не нужны?» – удивился Рогов. «Если у тебя четыреста человек будут давать по три нормы, а пятьсот – по две, тогда справишься с задачей без добавления рабочей силы?» – спрашиваю я. «Тогда справлюсь. Но у меня нет стольких стахановцев», – возражает тайсинский князь. «Коли нет, так должны быть, – отвечаю я. – Скажи, какая цена стахановскому методу, если им владеет один человек на сотню? Поставь правильно задачу перед всеми строителями, сумей распространить стахановский опыт, и у тебя большинство рабочих будет перевыполнять норму в два, в три раза». Рогов задумался и говорит: «Как же на это рассчитывать? Может быть, стахановцев будет тысяча, а может быть пятьсот. А план – это реальность, точность». Я беру его под руку и веду на площадку: «План, его реальность – это живые люди. Забыл, Александр Иванович, эти драгоценные слова? Пойдем в народ и посоветуемся».
Батманов рассказывал: вместе с Роговым он объехал все бригады и везде заводил один и тот же разговор – как обойтись без увеличения числа рабочих. В ответ все бригады принимали на себя полуторные и двойные задания; тут же на производственных совещаниях рабочие давали обязательства работать за двоих, за троих и даже за четверых.
– Нам нужно немедленно ввести дневной почасовой график для стройки в целом, для любого участка и любой бригады, – Батманов мерно расхаживал по кабинету. – Каждый строитель должен видеть во сне и наяву: столько-то он обязан сделать за час и за смену по нормам, а столько-то государство просит его дать сверх норм. И вторая цифра станет для него законом, если он всей душой хочет пустить нефтепровод в срок и помочь фронту.
Не уходя из кабинета начальника строительства, Беридзе, Ковшов и Гречкин занялись расчетами новых повышенных заданий для участков и бригад. Алексей вырисовывал график, Гречкин быстро орудовал логарифмической линейкой и заносил в таблицу цифры. Беридзе тоже что-то записывал и вслушивался в рассуждения Батманова.
– Нам говорят: «У вас неплохо организованный коллектив». Согласимся, не страдая ложной скромностью: мы организованы неплохо. А сегодня нам надо стянуть обручи нашей организации туже, сильней, чтобы самим почувствовать и другим показать: мы отлично организованы! Настала пора несколько перестроить трассу, ввести боевые участки и боевой порядок на трассе. Немцы, опомнившись после затрещины под Москвой, поперли на юге. Наши строители каждый день слышат о превосходящих силах врага под Севастополем и Харьковом – надо же помочь людям еще умнее, целеустремленнее организовать их ярость, их ненависть к захватчикам.
Батманов излагал идею боевых участков. По его мысли, надо было, вместо теперешних двух участков, создать три: остров, нефтеперекачечный узел на Чонгре и участок трассы от пролива в глубь материка до Адуна.
– Назовем это восточным районом строительства, – говорил Батманов. – Начальником над всем районом поставим Беридзе. Начальник боевого участка на Тайсине у нас есть: Рогов. Начальник боевого участка на Чонгре тоже есть: Филимонов. А для третьего боевого участка подберем боевого товарища, под стать первым двум.
– Есть у меня такой, – поднял голову Беридзе. – Алексей Николаевич Ковшов. Лучшего командира для головного участка не придумаешь.
– Посмотрим, как он будет себя вести, – поглядел на Алексея Батманов, уже до этого решив именно Ковшова назначить на головной участок. – Особых возражений у меня нет. Предположим, третьим мы назначили Алешу. И вот эта троица пусть схватится между собой не на жизнь, а на смерть. Залкинд подал хорошую мысль – учредить особое красное знамя для боевых участков. Тот, кто с этим знаменем придет к победному дню, – получит право первым подписаться под рапортом товарищу Сталину. Что уставился на меня, товарищ? – спросил Батманов, поймав пристальный взгляд Ковшова. – Бери перо и пиши, буду диктовать приказ. Значит, все строительство делим на три района: восточный – во главе с Беридзе, центральный – его возьмет Залкинд, западный район – принимаю на себя. Посмотрим, кто кого. Формулируй пока, Алексей Николаевич, а мы разобьем центральный и западный районы на боевые участки.
За этим и застал их Залкинд, прилетевший из Рубежанска. Он был заметно возбужден, взволнован. Быстро поздоровавшись с Батмановым, Беридзе и Гречкиным, он весело приветствовал Алексея и, обняв его за плечи, отвел в сторону. Батманов и Беридзе переглянулись, Гречкин неодобрительно покачал головой. Им всем показалась непонятной эта веселость Залкинда, обычно тонкого и чуткого к людям.
– Есть для тебя, дружок, два сюрприза, – тихо сказал меж тем Михаил Борисович Алексею. – Рад от души вручить тебе это и это.
Он сунул в руки Алексея телеграмму, только что переданную Женей, и номер «Комсомольской правды», привезенной из Рубежанска. Губы у Алексея задрожали, он вытянулся, как струна, вчитываясь снова и снова в телеграфную строку: «Родной я вернулась обнимаю целую телеграфируй немедленно вечно твоя Зина». Машинально он развернул газетный лист и сразу увидел на третьей странице, среди нескольких фотографий, знакомый портрет Зины – такой же, что стоял у него на столе. Всю полосу под фотографиями занимал большой очерк: «Отважные дочери Москвы».
– Иди, иди, любуйся наедине, – сказал парторг, подводя Алексея к дверям.
Выпроводив растерявшегося и безмолвного Алексея, Залкинд скинул пиджак, вытер платком вспотевшее лицо и торжественно объявил:
– Зина его воскресла – вернулась в Москву с наградой и почетом.
Известие всех обрадовало. Беридзе хотел было бежать к товарищу, но Залкинд остановил его. Они говорили о Талалихине, Зое Космодемьянской, о юношах и девушках – героях Отечественной войны. Залкинд рассказывал новости: пущен первый на Дальнем Востоке металлургический комбинат, сев в крае завершен успешно, новое наступление немцев рассматривается как очень серьезное и опасное.
Залкинд показал письмо от Солнцева: бывший шофер строительства получил боевое крещение под Харьковом и открыл свой счет подбитым вражеским танкам. «Здесь дальневосточники в большом почете, – читал парторг. – Передайте всем, что я не уроню нашего дальневосточного авторитета. Пишите, как идет стройка нефтепровода – весь личный состав нашей части знает про вас и очень интересуется, чтобы нефть была дана в срок...»
– У меня тоже есть одно приятное письмо, – сказал Батманов и достал из стола голубой конверт. – Никогда не догадаетесь, от кого. Сидоренко, бывший начальник нашей стройки.
– Неужели Сидоренко? – удивился Гречкин.
– И откуда пишет! – Батманов многозначительно поднял письмо.
– С казахстанской стройки? – предположил Беридзе.
– Нет, с фронта. Отпросился, и его пустили воевать. Командует саперным полком. Ранен, награжден двумя боевыми орденами. Я сейчас думаю: правильно, что Сидоренко послали на фронт, а не на другую стройку.