Текст книги "Далеко от Москвы"
Автор книги: Василий Ажаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 47 страниц)
А Женя еще не все высказала. Время ее истекло, и она, взглянув на ручные часы, оборвала себя на полуслове. Залкинд ободряюще кивнул ей головой.
– Среди нас давно ходят смехотворные истории о вражде между Либерманом и Федосовым, – торопливо продолжала Женя. – Я принимала их за шутку, не верила, что взрослые и солидные люди могут тешиться такой игрой. Теперь я убедилась: между двумя отделами идет чуть ли не настоящая война... Мой покойный отец долго жил на Адуне, он рассказывал о вражде, существовавшей между нанайскими родами. Конечно, сейчас никакой вражды нет, она проявляется в единичных случаях – отец называл их пережитками родового строя. И когда я слушала наговоры Либермана на Федосова и Федосова на Либермана, я вспомнила слова отца и подумала: дрязги наших двух начальников – тоже пережитки прошлых веков.
– Ну, хватила девушка через край! – громко сказал Федосов.
– Нет, не через край, – живо обернулась к нему Женя и развела руками. – Скажите мне, товарищи: не пережитком ли прошлого надо считать дикий случай, когда два советских человека, поставленные на соседние участки работы, начинают мешать друг другу? Может быть, у них соревнование – тогда поправьте меня.
Несколько человек захлопали в ладоши. Залкинд нагнулся к столу, пряча улыбку.
– Нельзя голословно чернить людей, – сказал Либерман, выждав, когда все затихли.
– Ах, вы хотите факты? Хорошо, приведу факты.
Факты были нелепые и смешные. Женя вдруг оборвала себя на полуслове, быстро подошла к Либерману и тихим от волнения голосом обратилась к нему одному, словно забыв об остальных:
– Почему вы не любите людей? Почему у вас нет доброты? Я знаю – вы человек честный, чужого не возьмете. Однако настоящая ли это честность, если все другие у вас нечестны? Вы часто хвастаетесь – «я достаю все, что нам надо... Кроме меня, никто не достанет». Это, наверное, так и есть. А что толку? Предположим, вы достали тысячу ватных курток, и они лежат на складе. В это время на седьмом участке курток нехватает, люди мерзнут и костят вас напропалую. Вас это не беспокоит – ведь начальство вам спасибо сказало за куртки. Я нашла в вашем отделе четыре телеграммы с третьего участка: там нет круп. Вы не обратили внимания на телеграммы потому, что главное для вас – достать крупы. Вы достали, а остальное – не так важно.
Либерман сидел, подняв плечи и часто моргая светлыми ресницами. Он пытался возразить, но Женя не давала ему сказать ни слова.
– Вы мне ответьте, – говорила девушка все так же взволнованно и настойчиво. – Для чего же стараетесь вы достать эти куртки, крупы и многое другое? Неужели только для того, чтобы говорили – «Какой Либерман хороший снабженец – все может достать!» Пустяк ведь это все! Вы должны думать об одном: чтобы люди были сыты и одеты, чтобы им было тепло на морозе. Души у вас нет, у вас самолюбие вместо души – вот что я вам скажу.
Козлова огляделась и в некотором замешательстве вернулась на место.
– Маменька родная, кому интересны эти девичьи пламенные речи! – бросил Либерман, украдкой глянув на парторга.
– Мне интересны. И всем товарищам интересны. А главное – вам полезно их послушать, – жестко сказал Залкинд, в упор посмотрев на Либермана. Обернувшись к Жене, он ласково улыбнулся ей: – Продолжайте...
Гречкин был счастлив, не сводил глаз с Жени. «Кто– кто, а я-то знаю: самый большой интерес для нее составляли танцы и хоровой кружок. Но вот мы с Алешей втянули ее в комсомольскую работу – и пожалуйста», – удовлетворенно думал Гречкин. Продолжая говорить, Женя вдруг упомянула и его имя. Он не ожидал, что она до него доберется, однако не обиделся и закивал головой, поймав ее взгляд.
– Даже Ковшов и Гречкин, коммунисты и члены партийного бюро, – говорила Женя, – даже и они слишком мало доверяют нам, все стараются сделать сами. А ведь мы знаем: не осилить одному того, что под силу коллективу... У меня все, Михаил Борисович. В заключение хочу сказать: совещание наше правильное, и мне оно нравится, жаль только, что не присутствуют товарищи Ковшов, Беридзе и начальник строительства. Выходит, мы только без них смелые и храбрые.
– Пусть это никого не смущает,– отозвался Залкинд. – Считайте, что Батманов, Беридзе и Ковшов присутствуют здесь. Берусь отвечать один за всех.
Женя помолчала, одернула плотно обтягивавший ее сильную фигуру синий свитер и села на свой стул, рядом с Гречкиным. Она оглядывалась, не смеются ли над нею?
– Молодец, – зашептал Гречкин. – Скоро Татьяну за пояс заткнешь. Ты даже на Алешу замахнулась, на бога своего. Одобряю!
Женя посмотрела на него отсутствующим взглядом и ничего не ответила. Возбуждение ее еще не улеглось.
Острее всех воспринимал происходящее Тополев. Все сказанное Женей и другими было адресовано ему. «Пережиток прошлого», – повторял он про себя, и чувство стыда все острее поднималось в нем. «Можно как будто сидеть с ними бок о бок, делать одно дело – и, все-таки, быть бесконечно далеким от них», – горько думал Кузьма Кузьмич. Старик почему-то был уверен, что на совещании упомянут и о нем. Он боялся и, как ни странно, хотел этого.
Слово получил Петя Гудкин. Именно он и сказал о Тополеве. Быстро выкрикнув первые фразы, Петя словно осекся, посмотрев на старого инженера, – юношу остановил тяжелый взгляд Кузьмы Кузьмича, весь его вид, подавленный и жалкий.
– Продолжай, Петя, – сказал Залкинд, уловивший взгляд Тополева и заминку молоденького техника. – Товарищ Тополев не будет на тебя в обиде за правду. Ты же за дело болеешь.
– Говорите, Петя, я не обижусь,– прохрипел старик едва слышно.
– Нехорошо у нас в отделе, – продолжал Петя срывающимся, напряженным голосом. – Коллектив, конечно, работает, люди понимают задачу и стараются изо всех сил. Но недовольны мы товарищем Тополевым. Он большой инженер, знаний у него много, но Алексею Николаевичу Ковшову он плохо помогает. И, конечно, Алексею Николаевичу трудно приходится. Я вот наблюдал и даже не знаю – когда же он спит, если в четыре часа у него в кабинете свет, и в восемь утра опять свет... Мы все замечаем, и вы не думайте, товарищ Тополев, будто нам не видно, что у вас в кабинете происходит.
От волнения Петя непрестанно двигал руками. Он вынул из кармана платок и стал теребить его, потом сунул обратно.
– Вот и получилось – Алексей Николаевич на трассе, а отдел остался без руководства. Заместителем считается товарищ Тополев, но он отделом не интересуется. Обращаемся мы по всем вопросам к товарищу Кобзеву, но ведь не он заместитель и за весь отдел не ответчик. У него у самого неправильное положение: он должен решать вопросы, когда над ним стоит живой заместитель начальника. Да и рассеянный он у нас, трудно ему за все ухватиться.
– Зарезал! – охнул Кобзев и закрыл лицо руками.
Вокруг засмеялись.
– Нечего смеяться-то, я правду говорю, – сердито повысил голос Петя. – Если смеяться будете – говорить перестану.
– Говори, Петя, не сердись – мы слушаем тебя, – сказал Залкинд.
– Мы должны знать, – продолжал юноша, – почему товарищ Тополев от всего устранился. Он ничем и никем не интересуется. Вот я комсорг в отделе и рядовой техник – поговорил ли он со мной хоть раз, поинтересовался, как я работаю? Нет. Почему? Неужели ему нечего спросить у меня и сказать мне?.. Мы обращались раз к Алексею Николаевичу, спросили о Тополеве. Он на нас рассердился: «Что он вам, мешает? Хватит с вас и моих заданий. Коли мало – придите, добавлю». Ну, мы понимаем: Алексей Николаевич иначе и не мог, наверное, ответить...
Петя снова вынул платок, поднес к лицу и, скомкав, сунул его в карман пиджачка.
– Сегодня я решил задать вопрос вам, товарищ парторг, и товарищу Тополеву. Наверное, опять смешно покажется... Я вот все думаю: слышал ли Кузьма Кузьмич выступления товарища Сталина шестого и седьмого ноября, или не слышал? Если же он слышал и равнодушен остался, тогда я даже не знаю, как надо нам дальше относиться к товарищу Тополеву. Вы уже простите меня, Кузьма Кузьмич, что я к вам привязался. Ведь обидно нам и за вас, и за Алексея Николаевича. Тем более он... может быть, погиб там... на трассе, с главным инженером. А вам безразлично...
Голос паренька задрожал и сорвался. Петя умолк, опять полез было за платком, махнул рукой и выбежал из кабинета, благо стоял у самых дверей. Залкинд взглянул на Женю, и она торопливо вышла вслед за Петей, сама едва сдерживая слезы.
Наступило трудное молчание, похожее на то, какое бывает в зале суда перед вынесением приговора. Все смотрели на Тополева, сидевшего с низко опущенной головой.
– У нас нет никаких оснований отпевать наших товарищей, – поднялся Залкинд. – Люди они физически крепкие, и я убежден, что с ними ничего не случилось. Жене Козловой и товарищу Тополеву удалось по селектору связаться с Татьяной Васильченко – она видела инженеров перед бураном живыми и невредимыми. Так, Кузьма Кузьмич? Кроме того, сегодня я получил через военных летчиков весточку от начальника строительства: он собирается в обратный путь. Очевидно, они вот-вот появятся все трое.
В кабинет вернулись Петя Гудкин и Женя. Техник остановился у двери, насупившись.
– Ты закончил свое выступление, товарищ Гудкин, или будешь продолжать? – спросил Залкинд, стараясь не смотреть на улыбавшихся людей.– Мы тебя не совсем поняли. Махнул ты на нас рукой и убежал.
– Я все сказал, – пробасил Петя.
– Видишь, ты и сам собой недоволен. Говорил, как полагается, и вдруг сбился на истерику. Я расскажу Беридзе и Ковшову, как ты их тут оплакивал раньше времени.
Совещание продолжалось, только теперь Кузьма Кузьмич не мог уже следить за выступлениями. Петя нанес ему слишком сильный удар – в этом ударе словно соединились все удары последних дней.
Боль, глухо нывшая в сердце старика, обострилась и нарастала с каждой минутой. Голова его отяжелела, мысли ворочались неуклюже и затрудненно. Наверное, Петя, Женя, Залкинд и остальные ждут его выступления. Он должен ответить... и не ответит. Сейчас ему нечего ответить.
Залкинд понимал состояние старика, понимали и другие. Тополев, всегда с виду такой могучий и неприступный, изменился на их глазах. И сразу стало заметно: человек нездоров – у него воспаленные глаза, ярко-красный румянец на щеках, в груди какой-то хрип. Похоже, ему трудно даже поднять голову.
Он не сразу сообразил, чего от него хотят, увидев перед собой в руке Жени записку от Залкинда. Развернув бумажку, он долго читал ее: «Кузьма Кузьмич, вы должны правильно понять и этого юношу, и всех нас. Мы хотим уважать вас по-настоящему. Сейчас вам плохо – вы что-то переживаете и явно нездоровы. Ступайте-ка домой, потом мы все обсудим и, думаю, найдем общий язык. Я обещаю немедленно известить вас, когда Беридзе и Ковшов вернутся». Тополев угрюмо посмотрел на парторга и отрицательно покачал головой, желая выразить этим, что он вполне здоров. «Откуда известно ему про мои переживания и про то, что я жду Алексея?» – подумал он.
Залкинд заканчивал совещание. Речь его была лаконичной, без общих мест и нравоучений. Он не повторял уже сказанного о недостатках, а говорил, как их исправить. Была в этой речи одна фраза – она как будто относилась ко всем, но Тополев понял: Залкинд адресует ее именно ему:
– Я напоминаю вам мудрые слова Ленина: «...не так опасно поражение, как опасна боязнь признать свое поражение, боязнь сделать отсюда все выводы».
Еще до того, как парторг дошел в своей речи до снабженческих отделов, Федосов передал записку Либерману: «Я думаю, нам надо серьезно поговорить. Если не возражаете, зайду к вам в десять вечера». Либерман написал на записке: «Согласен». И когда Залкинд с силой, хотя и спокойно, произнес: «Стыдно и неприятно говорить сейчас о том, что Женя назвала здесь пережитком, и я обещаю не вспоминать об этом, если Либерман и Федосов больше не дадут к тому повода», – оба снабженца, под взглядом парторга, с готовностью закивали головами.
Закрыв совещание, Залкинд поспешно вышел из кабинета. Внизу, у выхода на улицу, где бушевала пурга, он нагнал Тополева.
– Я подвезу вас, – сказал он. – Мы по пути заскочим в больницу к Родионовой – она нужна нам обоим. – И он, не слушая возражений старика, повел его к саням.
В больничных палатах Ольга Родионова с двумя фельдшерами делала обход больных. С неделю назад, в Новинске вспыхнула эпидемия гриппа. Палаты были переполнены, койки стояли даже в коридорах. Отовсюду слышались кашель, чихание и натужные вздохи. Буран и сюда пробивался сквозь щели стен и оконных переплетов, в палатах было холодно.
Ольга останавливалась около каждой койки, выслушивала жалобы, осматривала больных, давала указания фельдшерам.
– Доктор, вы и сами-то нездоровы, – говорили ей больные, глядя на забинтованные руки Ольги, на осунувшееся бледное лицо и лихорадочно блестевшие глаза.
– Доктор не имеет права болеть, – усмехнулась она, быстро выслушивая пациента. – Иначе, какой же он доктор?
Ей сказали, что приехал Залкинд. Она попросила подождать и вышла к нему, лишь закончив обход. Залкинд с тревогой заметил, что она действительно плохо выглядит. Ольга махнула перевязанной рукой.
– Вы же знаете, у меня ревматизм, давнишний. Мне только теплые края помогут. Это сейчас немыслимо, и поэтому лучше отложить разговор обо мне до конца войны.
Залкинда беспокоила вспышка гриппа, он спрашивал, какое сейчас положение. Ольга рассказывала: за два дня она обошла все дома в поселке – число заболевших все прибывает. Больница переполнена, выход один – надо изолировать больных от здоровых, отведя специальные комнаты в общежитиях и домах. Это сейчас важнее кальцекса и любых других лекарств.
– Что требуется от меня? – помрачнев спросил Залкинд.
– Надо повлиять на сознательность людей: они должны беспрекословно согласиться на уплотнение и на изоляцию заболевших. Заметьте, что среди населения ходят слухи, будто болезнь заброшена к нам японцами – мол, своего рода бактериологическая война. Слухи эти мешают нам бороться с гриппом. Затем мне нужны дрова, возможно больше. Дайте лошадей, укажите, откуда брать дрова, и мы сами будем возить. У нас, вы видите, холодно. Я должна топить круглые сутки, сверх всяких норм... Мне нужны помощники. Я не прошу врачей и медсестер, их не вернешь из армии. Но домашние хозяйки пусть идут помогать. Почему у нас нет женсовета, товарищ парторг? Он очень нужен, и не только мне. В детских учреждениях, в общежитиях и столовых недостает женского глаза и заботы. В любой организации есть женсовет, возглавляемый женой начальника. У нас начальник без жены и, наверное, поэтому нет женсовета. Почему бы вашей супруге, товарищ парторг, не возглавить наш женсовет? Много работы и без того? Вы примените к ней ваше любимое выражение: «Чем больше работы, тем лучше человеку». Пусть женщины, которые не справляются с домашним хозяйством, подумают, как управляется Лизочка Гречкина. У нее четверо детей, и вот уже третий день она приходит сюда на час-два дежурить. – Ольга улыбнулась. – Очевидно, довольно на сегодня вопросов? Если меня не остановить, я могу плакаться до завтра.
– Пока довольно, – согласился парторг и начал перечислять:– Значит, изоляция больных в общежитиях, борьба, с вредными слухами, дрова, домашние хозяйки. О женсовете я думал и, кажется, уже доказал жене свой любимый тезис. Женсовету придется много заниматься бытом, особенно бытом одиночек. У нас даже многие специалисты живут в холоде. Завтра я опять приеду к вам, продолжим разговор и поедем в город – не помогут ли нам? Теперь, Ольга Федоровна, взгляните на нашего больного. Я его насильно притащил.
– Кузьма Кузьмич в качестве пациента? Удивительно! – Она захлопотала около старика, не обращая внимания на его сопротивление. – Попались! Теперь уже не похвастаетесь, что за всю жизнь ни разу не имели дела с эскулапами.
Взяв руками голову старика, она долгим взглядом посмотрела ему в лицо.
– В постель его, у него грипп, температура, – сказала она Залкинду, а у Тополева тихонько спросила: – Что-то случилось, Кузьма Кузьмич?
Старик промолчал. Залкинд заторопился, надел меховую шапку с ушами и пошел, выпроваживая и Тополева. С порога он вернулся.
– Я не вправе скрыть... Лучше вам будет узнать это... Если вы готовы выслушать тяжелое известие... – Залкинд замялся, испытующе смотря на Ольгу.
– Да говорите же! Я ко всему готова, – нервно воскликнула Ольга, в глазах ее появилось выражение страдания.
– Мне сообщили, Константин Родионов уклонился от мобилизации. Обманным путем устроился врачом в санитарный поезд. Боясь, что его все-таки пошлют на фронт, он решил сделать себя на время инвалидом. Начал пить какую-то дрянь и, просчитавшись, отравился...
Какой-то странный звук издала Ольга горлом – будто хотела вскрикнуть, но подавила крик.
– Когда вам понадобится помощь, – сказал Залкинд, – я не говорю о больнице, это само собой... Товарищеская помощь... вам лично... Скажите... в любое время...
– Спасибо вам. Мне лично... ничего не надо, – прошептала Ольга.
Тополев, стоявший у дверей, понял, что у Ольги несчастье и ей тяжело. С уважением и состраданием смотрел он на нее из-под нахмуренных бровей. Все вокруг говорило о трудной борьбе; даже подростки и женщины выступали в ней мужественными солдатами. Как же могло статься, что он, инженер Тополев, уклонился от борьбы? «Освободившись от желаний, надежд и страха мы не знаем», – вспомнились ему полюбившиеся стихи. Теперь он повторил эти слова, внутренне их отрицая.
Глава шестая
Наедине с собой
Дома старика окутала благостная теплынь. Он сам готовил жилье к зиме, и никакие ветры не могли выдуть отсюда драгоценные калории. Марья Ивановна – хозяйка, у которой Тополев жил на полном пансионе, с тревогой смотрела на него. Залкинд предупредил ее о болезни постояльца.
– Не беспокойтесь, я здоров, – сказал ей Кузьма Кузьмич. – Тут тихо и тепло, больше мне ничего не надобно.
Он вынул из кармана выданные Родионовой пакетики с порошками, сунул их в ящик письменного стола, снял пиджак и улегся на диване, положив жесткие кулаки под голову и закрыв глаза. На совещании, во время речи Пети Гудкина, старику хотелось как можно скорее очутиться дома, но вовсе не для покоя. Сейчас, наконец, он остался наедине с самим собой.
И Петя, и Женя, и Залкинд, и Ольга, и Алексей, и Таня – все они возникали перед глазами, и все вдруг отступили, отодвинулись, впустив к нему кого-то, во сто крат более строгого, взыскательного и сурового. Этот строгий и суровый крикнул: «Давай поговорим», – и начал говорить голосами то Петьки, то Ольги, то Залкинда, то Алексея. Но все голоса пересилил голос Володи, племянника – его отчаянный возглас:
«Дед, пойми же ты – нет больше в живых Ивана Семеновича Миронова, нашего генерала. Мы были в одном бою за Москву, но я жив, а он мертв. Лучше бы наоборот, дед, понимаешь меня? Мы поклялись здесь, его солдаты и офицеры: мстить за него без пощады. Убитые немцы – вот наши поминки по генералу».
Ваня, Иван Миронов и смерть – это было несовместимо, в это немыслимо было поверить! В сотый раз повторяя про себя бившие по сердцу слова коротенького письма племянника, Кузьма Кузьмич застонал.
«Здравствуй, Кузьма, – послышался вдруг знакомый насмешливый голос Вани Миронова, и он, в сопровождении нескольких закадычных друзей, давным-давно растаявших во времени, вошел в комнату. Степенно и важно шагали они, склонялись к нему, опрокинутому переживаниями и недугом, и, бередя душу, заговаривали с ним молодыми голосами:– Что ж, Кузьма, давай подведем итоги. Каждому полезно заняться этим ко времени, и особенно тому, у кого за спиной близка могила. Скажи нам, товарищ, чем можешь похвастаться, что хорошего сделал ты в жизни? До нас дошло, что ты остыл и чуть не пристал к тем людям, которые считают, что лучше быть живой собакой, чем мертвым львом. Правда ли это, Кузьма? Трудно поверить, что ты запамятовал свои раскаленные речи, грозившие воспламенить нашу светелку на чердаке, в деревянном домике над Днепром, где мы собирались. Трудно поверить, что ты забыл нашу клятву еще лет пятнадцать до революции, в Татьянин день на незабвенном мальчишнике: «До самой смерти, пока бьется сердце, ни минуты не стоять на месте, все время двигаться вперед в святом служении народу»...
Говорят, ты разжирел, Кузьма, хотя и кажешься тощим с виду. Желания твои будто бы увяли, мозг отсырел и затуманился. Ты стал самодовольным и считаешь, что перевыполнил свой план и все уже свершил в жизни. Говорят, какой-то Грубский – мелкий маленький человек вырос в твоих глазах так, что сумел заслонить от тебя настоящих людей. Грубский внушил тебе обывательскую успокоенность, подсунул папочки с бумажками, и ты разложил по ним былые свои качества и талант инженера. Ты превратился в канцеляриста, у которого мир сужен до размеров письменного стола и двух шкафов, набитых бумагой. Немудрое сие хозяйство заменило тебе доблестные саперные полки нашего общего друга детства и юности Ивана Семеновича Миронова. Отвечай, Кузьма, нам надо знать, что с тобой случилось».
И Кузьма Кузьмич отвечал, пытаясь оправдаться перед строгим судом:
«Нет, я не забыл клятву юности, отнюдь. Она свято хранится в памяти. Но что-то произошло, и надо разобраться, пока не поздно. Много лет утекло с тех пор, как мы давали клятву. Тогда все мы, друзья, стояли на пороге жизни. А разве, стоя у калитки, знаешь – какая она будет, жизнь, на широкой улице? Сколько себя помню, я всегда трудился честно, в полную проектную мощность. И, конечно, я не за премудрость живой собаки, не за личную корысть. На черта мне эта мелочь, мне – уверовавшему в высокие идеалы, человеку, прожившему шестьдесят лет и проверившему в жизни все ценности, от самых больших до самых малых. Очевидно, не в этом дело».
«Тогда в чем же, дорогой, скажи?» – спрашивает кто-то. Но это не Ваня Миронов; Ваня молчит и только глядит в упор на беспомощно лежащего друга.
«Дело, очевидно, в том, что я, Кузьма Тополев, однажды попал в некий стремительный поток. Он увлек меня, и приходилось вечно торопиться, некогда было даже осмотреться и подумать о себе...»
«Да разве же этот поток жизни не был общим и для тебя, и для Ивана Семеновича, и для всех нас? Или ты однажды решил выскочить из него и со стороны наблюдать происходящее? А затем ты просто задремал под сладкий шепот Грубского. Так, что ли?»
«Подождите, друзья, не подгоняйте меня. Жизнь развивалась в неслыханном темпе. Целые столетия страна уплотняла в несколько пятилеток. Она росла и готовилась к грядущим испытаниям. Поток жизни увлекал и меня, я держался на его поверхности – своей работой. Неужели я отдал не все, на что был способен?»
«Ты хочешь сказать: целиком израсходовался? Разве так бывает с живым человеком?»
«Я никогда не задавал себе вопроса: все ли я отдаю? Я отдавал себя без остатка. Нас с вами революция застала взрослыми, тридцатипятилетними. Все мы по первому зову пошли за ней. Ни один из нас не оказался в числе тех, кого судил народ на шахтинском процессе. Меня никто еще не называл «старым специалистом» в плохом смысле этого определения. Я знал, для какой высокой цели расходуется моя жизнь, и с радостью принимал все, что мне предлагали. Однако почему-то вы осуждаете меня сегодня, и сам я предаю себя беспощадному суду совести?»
«Ну что же ты замолк, Кузьма? Говори», – требуют друзья.
«И раньше в какие-то минуты мне становилось ясно, что реальные результаты не совпадают с замыслами, с клятвой юности. Почти бессознательно ждал я хоть небольшой передышки, чтобы собраться с мыслями, перестроиться до конца. Жизнь не давала передышки. Я приезжал на новое место и строил, строил. Меня подгоняли, и я подгонял, потом сдавал отстроенное и мчался на другое место, чтобы строить новое. Жизнь все ускоряла и ускоряла темп. Война довела этот темп до предела. И тогда сразу пришло время испытаний – для меня, для Вани Миронова, для всех. Ваня Миронов, генерал, выдержал испытания, ему слава. А я...»
«Какой же выход, Кузьма? Нам непонятно», – торопят друзья.
Вопрос острый, он язвит, колет, и Кузьма Кузьмич уже кричит:
«Никакого выхода! Я сдал! Я оказался слабосильным! Не поспел за жизнью. Сейчас я двигаюсь по инерции, и она вот-вот затухнет. Я негоден для такого темпа: «Срочно. Весьма срочно. Немедленно. Сию». Я годен к нестроевой. Вернее, я совсем ни на что не годен. Старость пришла, понимаете вы или нет? Старость. Я уступаю место в жизни мальчишке Алешке, представителю младого племени».
«Постой, Кузьма. Неужели ты хочешь возобновить давно заброшенные разговоры о старых и молодых специалистах? Разве генерал Миронов не того же поколения, что и ты? Почему он не противопоставлял себя младому племени? Почему он был годен, а ты нет?»
«То-то и есть, друзья. Между мной и Ваней Мироновым столь огромная разница, что мне невозможно равняться с ним. Лучше уж не впутывать его в этот разговор. Лучше склоним в благоговении головы перед щитом, на котором лежит он, наш герой...»
В комнате зашумели. Кузьма Кузьмич открыл глаза. Склонившись над ним, стояла Марья Ивановна. В одной руке хозяйка держала порошок – она все-таки разыскала его, в другой – стакан с водой.
– Кузьма Кузьмич, выпейте, голубчик. У вас жар, вы стонете, – говорила она. – Порошочек вам поможет.
Старик послушно проглотил порошок. «Мои болезни только и лечить порошками», – усмехаясь, подумал он. Марья Ивановна, сразу успокоившись, ушла – она-то верила в лекарства.
Тополев опять закрыл глаза. Но друзья больше не появлялись. На минуту промелькнуло худенькое, в крупных веснушках лицо Пети Гудкина, вихор его чуть рыжеватых жестких волос. Снова прозвучал его взволнованный вопрос: «Слышал ли Кузьма Кузьмич выступления товарища Сталина шестого и седьмого ноября или не слышал?»
Милый юноша, если говорить начистоту, все и началось в ночь с шестого на седьмое ноября. Он, разумеется, слышал выступления вождя и не остался равнодушным. От мудрой речи Сталина до известия о гибели генерала Миронова и до обвинительного выступления комсомольца Пети Гудкина тянулась нить его переживаний. Вот теперь и нужно обо всем поговорить и посоветоваться с Алексеем. Старик согласен был выложить ему душу, решить вместе с ним важные вопросы жизни.
Вот он, Алеша Ковшов, как живой! Чуть выше среднего роста, плечистый и статный, конькобежец, лыжник и гимнаст. Славное русское лицо. Отдельные черты его не очень правильны и красивы – лоб, раздавшийся в ширину, чуть вздернутый нос, не повинующиеся гребню светлые волосы, серые глаза. И вместе с тем лицо это красиво, потому что оно всегда освещено изнутри мыслью и чувством. Он спокоен, часто задумчив, нередко печален. И тут же способен мигом вспыхнуть, загореться. Переход от сосредоточенности и грусти к движению и веселости – мгновенен. Он любит шутку, острое слово и рад посмеяться, и смеется громко, заразительно, не прикрывая рта ладонью, показывая ряд крепких зубов. Все быстро привыкают к нему и многие привязываются. Беридзе его любит, как младшего брата. Гречкин и Филимонов за какой-нибудь месяц стали ему близкими товарищами. Женя – та в него почти влюблена. Даже циник Либерман дружески расположен, бессознательно тянется к нему. Так почему же он, Тополев, оттолкнул от себя Алешу? Чего они не поделили?
Сейчас, когда он бичевал себя за разлад с Алексеем, трудно было отыскать причину этого разлада. Следовало вернуться назад, ко времени их первой встречи. Алексей Ковшов явился тогда перед ним в роли начальника, призванного ревизовать труды инженера Тополева, чье имя упоминается в учебниках. И он, инженер Тополев, в полном согласии с инженером Грубским, сразу же отверг инженера Ковшова, вовсе не зная, собственно, его достоинств. Инженер Ковшов был неприлично молод, годился ему, Тополеву, в сыновья. Он не подходил под известный ему стандарт, под привычный образец, – и этого оказалось достаточно для непризнания. Тополеву казалось, что инженер, как таковой, не может быть профессионально некорректным и не уважать авторитет. Инженер Ковшов допустил некорректность и неуважение авторитета. Инженер Ковшов усадил его перед собой и беззастенчиво стал копаться в его солидном труде, поминутно вслух охаивая этот труд, словно он создан был не мастером инженерной мысли, а школьником.
Шли дни – и он, Тополев, против воли, пытливо присматривался к человеку, сидевшему напротив него. И он увидел кое-что, чего до сих пор не разгадал Грубский. Перед ним был инженер нового типа, инженер-хозяин. Он решительно распоряжался всей жизнью, не только техникой. Техника была его профессией, его призванием, но он ею не ограничивался, ему до всего было дело. Инженер Ковшов считал важным то, что казалось маловажным инженеру Тополеву – например, мог часами заниматься с Петей Гудкиным вместо того, чтобы попросту забраковать его работу. И, наоборот, сложные для Тополева вопросы считал простыми. Таким простым и ясным был для инженера Ковшова вопрос об отношении к авторитету. Если он не соглашался с кем-нибудь, то возражал, боролся, опровергал. В институте Ковшов наверняка слышал о Кузьме Тополеве, но вот встретился с ним и, не задумываясь, стал его опровергать. Ограниченность Грубского Ковшову просто чужда, антипатична. Он подчинен Беридзе и уважает дисциплину, но если не согласен с главным инженером, то и ему доказывает свою правоту. И если у них возникнут разногласия, он будет бороться с ним вопреки личной дружбе и служебным отношениям.
Эти черты нового, что вначале казались непонятными и раздражали Тополева, все яснее становились ему, все отчетливей проступали в характере молодого инженера. Старик помнил, как некоторое время Ковшов метался, рвался на фронт – туда, где трудней и опасней. Однако он скоро понял, что и здесь борьба за новый проект нефтепровода – тот же фронт. Характер его сразу как бы откристаллизовался, едва он нашел свое место в бою. Потому-то Алексей Ковшов так ненасытен в работе и за каждым пустяковым чертежиком различает государственное дело. Потому-то он так безжалостно требователен к себе и к другим, строг и прям до резкости, до бестактности. Когда делает выговор подчиненным, то с насмешкой, чтобы крепче пробирало. Этот молодой человек, можно сказать, любит критику: он почти рад головомойке у Батманова или Беридзе, даже хвастается, как здорово его разбранили. Однажды он сказал вполне убежденно: «Толковая ругань умного начальства – самая действенная и полезная наука в жизни».
Работает – с упоением. Обязанности у него многочисленны, и он без устали чередует их. Петя Гудкин прав: инженер Ковшов действительно почти разучился спать. На еду он расходует буквально минуты, в личных потребностях аскетичен. Женя как-то корила его за то, что он безропотно живет в комнате, где холодно, как на улице.