355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Ажаев » Далеко от Москвы » Текст книги (страница 24)
Далеко от Москвы
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:59

Текст книги "Далеко от Москвы"


Автор книги: Василий Ажаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 47 страниц)

– Я уверен, Татьяна не сидит и не выжидает, а изо всех сил держит связь. И вот представь себе обстановочку: буран срывает провод – она его снова вешает, буран валит деревья – она не отступает... Только бы все обошлось без жертв!

Беридзе не успел закончить: снаружи раздался шум, весь домик содрогнулся. Послышались громкие восклицания Силина.

– Что-то случилось! – Георгий Давыдович торопливо стал натягивать валенки.

Распахнулась дверь, и в облаке мороза Силин все с тем же Карповым с трудом втащили неподвижного человека.

– Кого ты еще приволок! – возмущался тракторист, а сам бережно держал нового гостя, высматривая, куда бы его уложить. – У меня булавку, и ту некуда воткнуть. Втроем размещаемся еле-еле. Гостиницу нашел! Кто тебя звал с этакой ношей?..

– Куда же теперь деваться, паря? Ты единственный населенный пункт на несколько километров вокруг, – оправдывался Карпов. – До участка вашего далеко, до Сазанки еще дальше. А бросать его, паря, немыслимо. Человек ведь! Крик я услыхал. А когда поднял и потащил – он и кричать перестал, бедолага.

Переговариваясь наскоро, они осторожно положили человека на полушубок и бушлат, раскинутые Алексеем на полу.

– Смотри, как он руками голову обхватил! Да так и застыл! – прошептал Беридзе.

Силин нагнулся, развел руки замерзшего и отшатнулся:

– Батюшки, Федор!

Он узнал в замерзшем своего напарника, посланного им к Шмелеву. В растерянности Силин стал бестолково тормошить его, причитая:

– Федор! Федя! Что с тобой? Да что же это? Паршин, Федя!..

– Ну-ка, пустите! – отодвинул его Алексей и нагнулся к лицу замерзшего.

Беридзе, Карпов и Силин почти в обнимку стояли над ним, с тревогой рассматривая белое лицо Паршина.

– Жив! – с облегчением приподнялся Алексей и крикнул: – Карпов, снегу! Силин, помогите его раздеть! Георгий, открой дверцу в печке и, пожалуйста, пожарче ее растопи !

Через полчаса растертый снегом и спиртом, весь пылающий Паршин пришел в чувство. Его завернули в три тулупа и пододвинули к самой печке. Обрадованный до слез Силин, как за малым ребенком, ухаживал за ним – неловко и бережно поил из железной кружки горячим чаем, пытался покормить и ласково приговаривал, что все будет в порядке...

– Семен Ильич, – слабым голосом сказал ему Паршин, – Шмелев обещал раздобыть запчасти и прислать... Говорит, помогу во всем...

Вскоре он заснул. Обитатели «улитки» успокоились. Карпов собрался уходить, Силин его задерживал:

– Не торопись, пережди буран. У нас места хватит на всех. В тесноте, да не в обиде. Я еще тебя поблагодарить должен. И век буду благодарить. Товарища ты мне спас... И Алексею Николаевичу спасибо по гроб – выходил его, оживил...

– Пустое говоришь, паря, – сказал Карпов. – Твой товарищ, он и нам не чужой. Ну, будьте здоровы, спокойной ночи. Больше уж теперь не потревожу.

Он завернулся в тулуп, поклонился и ушел в буран. Силин, посидев возле спящего напарника, улегся рядом с ним. В домике под снегом все стихло, слышалось лишь прерывистое дыхание спасенного тракториста, негромкое похрапывание Силина и вой, улюлюканье пурги над крышей.

Беридзе не спалось. Когда, спустя некоторое время, он поднялся, чтобы поправить коптящий огонь в лампе и подбросить угля в печь, то увидел: Ковшов тоже не спит. Лежа на спине, он держал перед собой письмо, а глаза были устремлены поверх бумажных листков, и столько тоски было во взгляде, в плотно сжатых губах Алексея, что Беридзе перепугался.

– Случилось что-нибудь, Алеша? Скажи мне, я же друг твой.

Алексей посмотрел на него долгим взглядом и молча протянул ему письмо из Москвы, от матери Зины. Вернувшись на свое место, Георгий Давыдович принялся читать его. Тревожась о дочери, старая женщина как бы беседовала о ней с человеком, который, она знала, так же горячо любил Зину, как и был ею любим.

«...Ко мне заходят ее подруги, оставшиеся в Москве. Получаю письма от тех девушек, которые находятся в эвакуации. Подчас во мне рождается на миг нехорошее чувство: и моя Зина могла быть здесь или уехать в глубокий тыл. Но по-настоящему я и не хочу для Зины другой судьбы. Она сама выбрала свою судьбу. Тебе не надо говорить, какая она гордая и смелая. Другой она быть не может и не надо. Только бы она, моя светлая, осталась жива!

Мне хочется рассказать тебе случай, как мы с ней поссорились накануне ее отъезда туда. Это случилось после одной особенно тяжелой ночи. Тебя уже неделю не было с нами. Она пришла с дежурства чуть свет, едва кончилась тревога. Я всю ночь волновалась, нервы у меня сдали, и я напустилась на нее. Кричала, что она лезет в самое пекло и не прячется в убежище, даже когда ночует дома. Она отвечает: «Не хочу прятаться в убежище и дрожать там паршивой собачонкой. Много чести будет фрицам, если я от них стану залезать в подвал».

Я не унималась и начала ее корить: «Если б ты хотела, то уехала бы с институтом в тыл, где нет бомбардировок и безопасно. И сейчас еще не поздно, можно сказаться больной или еще что-нибудь придумать». Как она на меня рассердилась, красавица наша! «Замолчи! – кричит.– Мне стыдно за тебя, ты учишь меня малодушию. Алеша на фронте, а я, по-твоему, должна спасать свою шкуру?» И поколебавшись, сказала мне: «Объявили приказ, я расписалась и завтра утром тоже отправляюсь на фронт. Честно скажу тебе: я сама добилась этого через райком». Вот тогда я уж окончательно ее поняла и благословила...

Алексей, миленький мой, хочется многое рассказать тебе. Хочется радостное что-нибудь передать, но где его займешь сейчас – радостное и веселое?.. Может быть, то, что я тебе написала про Зину, я уже рассказывала? Извини, я про себя все снова и снова переживаю. Она просила тебе передать, чтобы ты думал о ней, тогда ей будет лучше и легче. И она всегда будет думать о тебе, всегда! Она сказала: передай ему, что я верю – время нашей любви впереди...»

Беридзе взволновало письмо. Прижав к лицу измятые листки, он шептал сквозь стиснутые зубы:

– Родные наши... За все муки... за слезы ваши и обиды... получат они сполна.

Он долго лежал, думая о Зине и Алексее, об их любви, полной солнечного света, представшей вдруг перед ним здесь, среди ночи и снега. От мысли о Зине, которую видел на фотографии, он обратился к мысли о Тане и почувствовал, как поднялась в нем гордость за девушку, тоже как и Зина, нашедшую в себе большую силу и мужество. Он встал, чтобы сказать об этом Алексею, но тот крепко спал, свесив руку, – усталость, наконец, сковала его. Беридзе поднял руку Алексея, откинул ему волосы с лица, поправил сползшую телогрейку и несколько минут молча смотрел на спящего товарища.

Глава восьмая
О ритме жизни

Проснувшись по-стариковски рано, Кузьма Кузьмич Тополев наблюдает за тем, как вокруг него пробуждается жизнь. Где-то пропел петух. В доме за стеной звонко лепечет четырехлетний ребенок, осиротевший внук хозяйки, недавно вывезенный из далекой, многострадальной Украины. В городе загудели заводские гудки, голоса их постепенно сливаются в один мощный звук, сотрясающий стекла. Изукрашенные инеем квадраты окон светлеют. Из густосиних они постепенно становятся фиолетовыми, потом голубыми, наконец, розовыми. В утренней полутьме все ясней и отчетливей вырисовываются знакомые предметы в комнате.

Новорожденный день всегда хорош: если солнце – кругом все сияет, если дождь – по-особому свежо и чисто. Если лето – пахнет цветами, медом, сеном, молоком; если зима – мороз весело щиплет щеки и нос. Здорового человека неизменно радует ясное пробуждение природы на заре дня.

Кузьма Кузьмич всегда любил эти сладостные минуты раннего утра. Они нравились ему еще и тем, что непохожи были на остальное время суток с его многолюдьем, суматохой, заботами и треволнениями. В эти минуты ни о чем не хотелось думать, ничто не беспокоило, и он каждый день с чувством, похожим на удивление, совершал переход из такого безмятежного состояния в шумные часы труда.

Когда-то Кузьма Кузьмич, по примеру своего племянника Володи и втайне от него, делал по утрам гимнастику, «чтобы тело и душа были молоды». Приглядевшись к Володиным упражнениям, он довольно ловко повторял их: приседал и поднимался, делал руками то резкие, то плавные движения, грузно «бежал» на месте и боксировал с невидимым противником, кряхтя от взмахов собственных рук. Ощущая, как в жилах разливается разгоряченная кровь, Кузьма Кузьмич шагал по комнате и бормотал излюбленные Володей стихи: «Иду красивый, двадцатидвухлетний».

Сейчас он уже не занимается гимнастикой – кажется, с той поры, как расстался с Володей. Племянник, окончив военную академию, поехал служить на западную границу, а он – совсем теперь одинокий – очутился на Дальнем Востоке. И с тех пор что-то надломилось в нем, Тополеве. Должно быть, племянник был для него тем возбудителем энергии, какой необходим человеку, вступившему в безрадостную пору старости. Володя уехал, а вместо него рядом оказался Грубский, страшное своим самодовольством существо, черствое, с метафизическим складом ума.

Сегодня Кузьма Кузьмич равнодушен ко всему. Утро на дворе отменное, но старику не хочется заглянуть в окно, чтобы убедиться в этом. Комнатная тишина и бездействие уже претят ему, от домашнего покоя на душе оскомина. Насытился он и сладостью безмятежных утренних минут. Ему нужна теперь работа с ее шумом, гамом, с такими беспокойными людьми, как Алексей Ковшов, Беридзе, Батманов. А он все благодушествует в домашнем тепле и лечится порошками.

Кузьма Кузьмич, кряхтя, поднимается с постели. Взгляд его падает на папку, в которой лежит записка: предложение рыть траншею в проливе взрывным методом. Он закончил ее позавчера и затем дважды аккуратнейше переписал, как школьник, влюбленный в своего учителя. Сейчас, одеваясь, он отворачивается от папки. Ничего значительного, как видно, нет в его записке, и правильно, что учитель не торопится взглянуть на нее и поставить отметку.

Надо умыться и побриться, но не хочется. Морщась, Кузьма Кузьмич пристально разглядывает себя в зеркало: ему не нравится собственное лицо, будто оно – новая неудачная покупка, в которой он разочаровался, когда принес ее домой. На лбу глубокие морщины – следы когтей жизни. Глаза выцветшие, чуть ли не водяные. Желто-зеленоватые усы – их уже невозможно отмыть, они пропитались нюхательным табаком. Лицо худое и вместе с тем одутловатое, потерявшее форму, не молодеющее даже после сна или бритья.

«Как это называется? – вздыхает Тополев. – Это называется – старость не радость».

Он замечает Марью Ивановну: женщина пытливо смотрит на него в приоткрытую дверь. Кузьма Кузьмич холодновато здоровается с ней и отворачивается: сейчас ему не по душе ее добрые заботы.

– Бриться будете? – спрашивает хозяйка; она знает, что ему положено бриться. – Сейчас принесу кипятку. А потом и завтрак. Рыбку свежую нажарила, и к ней еще кое-что есть. Какой-то добрый человек богатую посылку прислал.

Старик не отзывается, хотя и удивлен сообщением о посылке. Марья Ивановна, приблизившись, оглядывает его и качает головой:

– Ох, плохой вид у вас, Кузьма Кузьмич! Лежать и лежать надо, пока не выздоровеете... А из управления чуть свет уже присылали нарочного с письмом. Он и посылку принес. Посылке-то я рада, а письмо и брать не хотела: «Дайте, говорю, спокойно поболеть человеку».

Она никак не ожидала, что ее слова окажут такое действие на квартиранта. Он сразу ожил, вскочил, подбежал к ней:

– Что же вы молчали? Где письмо? От кого?

Марья Ивановна пошарила в карманах кофты и достала сложенный вдвое конверт. В конверте записка Залкинда:

«Здравствуйте, Кузьма Кузьмич. Как и условились с вами, сообщаю: Алексей и Беридзе вернулись, оба целы и невредимы. Батманов тоже дома, он прилетел на сутки раньше. Как вы себя чувствуете? Если не совсем здоровы, лучше пока не выходите, я к вечеру пришлю Алексея к вам домой. Выздоравливайте, Кузьма Кузьмич. Не надо ли вам чего-нибудь? Скажите, не стесняйтесь. Уважающий вас Залкинд».

Кузьма Кузьмич забегал по комнате, засуетился, не отдавая себе отчета, куда и зачем он торопится.

– Ишь ты, она письму не рада! А письмо кому адресовано? – ворчал он. – Воды мне горячей и побыстрее, Марья Ивановна!

Хозяйка сначала с тревогой, потом уже с улыбкой смотрела на этот неожиданный и милый стариковский переполох.

– Воды принесу. Только не в управление ли вы собрались? Не пущу! Ольга Федоровна приказала вам лежать.

– Воды горячей! И живо! – весело кричал Тополев. – Что мне ваша Ольга Федоровна, когда есть врачи поглавнее...

Он побрился в три минуты. Умылся без обычной канители, вытер лицо одеколоном. Усмехнулся, заметив, что лицо все-таки помолодело. Отмахнулся от богатого завтрака – жареной рыбы, сливочного масла и кофе – и по-юношески сбежал с крыльца, оставив Марью Ивановну в растерянности. И теперь он увидел: утро народилось действительно великолепное! После неистового бурана все стихло в природе. Ровный немятый снег устилал улицы. Заиндевевшие ветви деревьев просвечивали под солнечными лучами и были похожи на чудесные тонкие изделия из фарфора. Прямые столбы белого дыма стояли над крышами домов и будто не шевелились.

Старик бодро шагал по колено в наметенном на улице снегу и жадно глотал свежий воздух, пахнущий арбузами.

Ковшов и Беридзе явились ночью. Обратный путь они проделали на самолете и промерзли до костей. Инженеры зашли в управление, и здесь сразу поднялся переполох. Сбежались люди. Можно было подумать, что они их подстерегали. Дежурный, не слушая вялых протестов Беридзе, позвонил Батманову на квартиру: начальник строительства приказал немедленно звонить ему, когда Беридзе и Ковшов возвратятся...

– Ну, здорово, пропащие! – послышался хрипловатый со сна и явно довольный голос, заставивший Георгия Давыдовича улыбнуться. – Я уже экспедицию собирался снаряжать на розыски, звонил и телеграммы посылал во все концы. Ничего не случилось, здоровы?

– Вполне, Василий Максимович.

– Идите, отдыхайте. Только, чур, не слишком долго. Не дам долго отдыхать: подкатило тут со многими делами.

– Долго отдыхать не будем. Мы не особенно устали, – сказал Беридзе, хотя глаза у него слипались и голова клонилась на сторону.

Он позвал Алексея переночевать к себе:

– У Серафимы тепло, и все под рукой. Наскоро помоемся и поужинаем. Успеем и поспать часа три-четыре. Знаешь, как полезно побыть в тепле. У меня даже душа дрожит, так измерзлась. А отдохнувши, засядем за доклад – и к Батманову во всеоружии.

Алексей отнекивался, ему не терпелось попасть в свою комнату, узнать, нет ли писем или телеграмм из Москвы. Они разошлись, уговорившись встретиться ровно в девять утра.

Проходя коридором мимо своего отдела, Ковшов заметил яркий свет у проектировщиков. Кобзев, Петя Гудкин и еще несколько человек в полной тишине трудились в разных углах огромной комнаты. Петя вычислял что-то, шевеля губами. Он рассеянно поднял глаза и увидел Ковшова, стоявшего у дверей. Юный техник вздрогнул от неожиданности и в следующий миг вскочил с радостным воплем. Обрадованные сотрудники сгрудились возле Алексея. Кобзев тут же стал докладывать о делах, а Ковшов, взволнованный сердечной встречей и тем, что застал их всех за работой, растроганно оглядывал каждого.

– Скажу вам сейчас, друзья, только одно: пошли спать, – проговорил он, подавив волнение. – А днем поговорим. Как ты тут, сынок, командовал без меня? – спросил Ковшов у Пети, не сводившего с начальника преданных глаз.

– О, про него будет особый разговор, Алексей Николаевич! – отозвался Кобзев.

Сюрприз ждал Алексея и дома. С досадой он обнаружил, что ему негде преклонить головы: его комнату, пока он странствовал, превратили в кухню. Плита и разная утварь заполняли ее. Незнакомый истопник, вышедший на шум из своей каморки, застал Ковшова растерянно стоящим в коридоре.

– Вам что здесь надобно, гражданин? – нелюбезно спросил истопник.

– А вы кто? Дневальный, что ли?

– Врио.

– Как же это так получается, товарищ врио? Уезжал – была у меня комната, приехал – нету комнаты, в ней кухня.

– Так это вы хозяин комнаты? Не жалейте, она ж незавидная! Вам другая квартира припасена. Как раз сегодня начальство ее осматривало – товарищ Залкинд и еще кто-то. Довольны остались... Вот вам ключ и въезжайте. Документик только покажите – убедиться надо, тот ли вы человек, которого я должен вселить?

– А почты мне не было, писем или телеграмм?

– Не видел. Мне не передавали. Значит, не было.

Алексей открыл дверь, нащупал выключатель и, включив свет, застыл на пороге, переводя взгляд с предмета на предмет. Комната была большая, только что отремонтированная и уж наверняка теплая. На полу лежал пообтершийся, но еще хороший толстый ковер. Круглый стол посредине покрывала нарядная желто-золотистая скатерть, над столом висела люстра. Деревянная блестевшая свежим лаком кровать была накрыта добротным мохнатым одеялом. У окна небольшой письменный стол и кресло. На этажерке в углу ряды книг – его книг, кем-то вынутых из сундука, где они лежали со дня приезда. На стенах висели маленькие портреты Сталина и Горького – Алексей где-то видел раньше эти портреты. И даже цветы были здесь – на тумбах по обе стороны письменного стола.

Только книги здесь принадлежали ему. Откуда взялось все остальное? Но, продолжая осмотр, он разглядел и еще кое-что свое: портрет Зины на столе и рядом большую фотографию его семьи. Неизвестный человек, убиравший комнату, не побоялся распорядиться его вещами. Впрочем, едва зайдя сюда, он уже сразу понял: новое жилье это со всеми знаками человеческого внимания и заботы было подарком от Залкинда и Жени, прежде всего от Жени. Он повернулся к дверям, и в эту же секунду Женя вбежала в комнату, закутанная в пуховый платок, розовая от сна.

– Наконец-то! Как я волновалась и ждала! И все мы, – вздохнула Женя.

– Спасибо, Женя... Спасибо... – прошептал Алексей, чувствуя, как что-то подкатило ему к горлу. Распухшими от холода руками он держал ее руки.

– Слышу, слышу! Приехал, шумит, не дает спать! – разнесся по коридору голос Гречкина, и плановик влетел в комнату, полураздетый и заспанный. – Какие апартаменты тебе оборудовали, видишь! Все Женя старалась, супруга Залкинда тоже, да и Лизочка вмешалась... Ну, идем к нам, нечего хмуриться-то, – сказал Гречкин.

Обняв Алексея, он тащил его к себе. Ковшов покорно вошел в квартиру плановика, блистающую чистотой полов, занавесок, скатертей. Женя, поколебавшись, тоже зашла.

– Лизочка, поухаживай за Алексеем Николаевичем! – просительно сказал Гречкин. – Воды бы горячей и ужин какой-нибудь, получше.

– Ты не командуй, не в плановом отделе находишься. Тут и без тебя догадаются, – отозвалась маленькая, сухонькая Лизочка, суетившаяся возле электрической плитки.

Они сели за стол, едва Алексей успел наскоро помыться за перегородкой. Хозяйка было насупилась с приходом Жени, но смягчилась, заметив взгляд ее, направленный на Алексея. Гречкин, обрадованный появлением товарища и тем, что его так хорошо приняла Лизочка, торопился поделиться управленческими новостями. С юмором рассказал о нападении Пети Гудкина на Кузьму Кузьмича, о примирении Либермана и Федосова, о «женском перевороте», в результате которого создано «женское правительство», где председателем жена Залкинда, а Лизочка – одним из министров. Главную роль в рассказе Гречкина играла, однако, Женя.

– Не знаю, откуда у нее все это вдруг взялось? – окая, говорил плановик. – Энергия-то и раньше у нее была, но только в танцах до упаду и в песнях до хрипоты. А теперь она у нас фигура, общественный деятель! Куда Татьяне до нее!.. Вот бы теперь ее замуж, – сделал совсем неожиданный вывод Гречкин. – Нет ли у тебя, Алексей Николаевич, подходящего женишка на примете? – Он с лукавым простодушием смотрел то на Алексея, то на девушку.

– Не торопись, не все сразу, – засмеялся Алексей, мучительно борясь с наседавшей на него дремотой.

Женя, мирившаяся до сих пор с похвалами Гречкина, рассердилась:

– Довольно вам! Когда потребуется, я и без вас найду себе мужа!

– Да я не о тебе хлопочу, о себе, – сказал Гречкин. – Если ты, наконец, выйдешь замуж, Лизочка меньше будет меня грызть.

Теперь рассердилась Лизочка:

– Никак ты не можешь мимо моего двора проехать, не зацепивши оглоблей за ворота!

Когда они, наконец, спохватились, что Алексею пора отдохнуть, было уже около пяти утра.

Выйдя от Гречкина, Алексей и Женя остановились в коридоре. Им обоим было трудно расстаться сразу. Алексею хотелось сказать Жене что-нибудь очень хорошее, от самого сердца. И он чувствовал: она ждет его слов.

– Не умеем мы говорить в глаза хорошее. И я не умею, как все...

Он умолк, вдруг поняв: Женя любит его. За пятнадцать дней, пока его здесь не было, увлечение выросло в настоящее чувство, какого она еще не ведала. Сейчас она вся тянулась к нему, ждала, чтобы он обнял ее и молча прижался лицом к ее лицу. Он смутился, признавшись себе: ему тоже хотелось обнять Женю.

Девушка и не подозревала, что произошло в душе Алексея за несколько секунд, а он уже овладел собой. На ее чувство он не мог ответить тем же. Просто ему было одиноко, сиротливо, холодно, захотелось тепла, трогала забота и доброта Жени.

«Нет, не хочу, нельзя! – резко одернул он себя. – Потом никогда не простишь себе этого».

И оттого, что ему хотелось тепла и тянуло к девушке, он суховато сказал:

– Это хорошо, что о тебе так говорят. Молодец! Я рад, очень рад...

– Спасибо, Алеша... Я многим обязана тебе, – сказала Женя, как-то потускнев.

В одиночестве Ковшов долго расхаживал по новой комнате. Он передумал свои отношения к Жене и решил, что поступил так, как и должен был поступить. Вместе с тем он жалел девушку – ее опечаленное лицо стояло перед его глазами. Запнувшись о ковер, Алексей ощутил страшную усталость, у него подкашивались ноги, мучительно хотелось спать. Через час предстояло сесть за работу – уже не стоило ложиться. Но постель так манила его к себе, что он не удержался и, не раздеваясь, прилег на ворсистое одеяло – хоть немного полежать. И в тот же миг глубокий сон охватил его. И должно быть, уже во сне вспомнились ему давние слова отца: «Много, Алексей, на свете хороших людей, очень много. Жаль, мы не всегда замечаем их и не всегда им верим. А надо бы и видеть, и больше верить им...»

Проснулся он словно от толчка и в страхе схватился за часы. Оказывается, спал Алексей всего один час. Еще через десять минут он уже сидел в кабинете и, что-то насвистывая, обдумывал свою часть доклада. В ней надо было отчитаться во всем виденном и сделанном на трассе. Вторую половину доклада с окончательными выводами по левобережному варианту нефтепровода писал Беридзе.

За стопкой мелко исписанных листов и застал Алексея Кузьма Кузьмич. Еще с порога старик увидел осунувшееся, потемневшее лицо молодого начальника, сидевшего в полушубке. Ковшов быстро водил пером по бумаге, озабоченно морщась и неумело держа во рту папиросу. Волосы его небрежно рассыпались по обе стороны лба.

Появление Тополева было некстати. «В экую рань пришел, сидел бы дома!» – подумал с досадой Алексей. Но тут же приметил необычное состояние старого инженера. Тополев явно был чем-то взволнован и устремился прямо к нему. Бросив перо, Алексей поспешно пожал руку, протянутую стариком.

– Алеша, – сказал Кузьма Кузьмич, и Ковшова поразило это короткое обращение; он никогда не слышал его и не ждал услышать от Тополева. – Мне нужно поговорить с вами. Предупреждаю: разговор не деловой, не служебный, но он необходим мне и, может быть, вам. Если можете, отнеситесь к нему без насмешки и неприязни. Через час начнется рабочий день. Зазвонит телефон, ворвутся люди с их неотложными вопросами. И тогда я, наверное, не захочу уже сказать вам ни одного неофициального слова, вы же не захотите меня слушать. А разговор должен состояться. Я виноват в том, что между нами образовался лед, и я первый буду ломать его...

Старик на секунду замолк и вопросительно посмотрел на Ковшова. Тот озабоченно покосился на не дописанный доклад, сказал серьезно и сочувственно:

– Я слушаю вас, Кузьма Кузьмич. Вы садитесь.

– Алеша... Один умный человек напомнил мне на днях слова Владимира Ильича Ленина: «...не так опасно поражение, как опасна боязнь признать свое поражение, боязнь сделать отсюда все выводы». Он напомнил мне их неспроста и весьма кстати. Я потерпел в жизни страшное поражение и не понимал, не признавал его. Теперь я признал свое поражение и сделал выводы. С этого мне и хочется начать наш разговор. Только заклинаю вас, не удивляйтесь странности разговора, этой неожиданной эксцентричности моей и беспорядочности того, что я наговорю...

Алексей в самом деле был удивлен, даже оторопел вначале от сбивчивой и страстной речи всегда молчаливого старика-нелюдима. Спеша и перескакивая с темы на тему, Кузьма Кузьмич говорил о том, что с некоторых пор, незаметно для себя, попал в плен неправильных, рабских представлений о жизни и сейчас, от могучего толчка извне, все возмутилось и перевернулось в нем. Он говорил о выступлениях товарища Сталина шестого и седьмого ноября, о совещании у Залкинда и обличительной речи Пети Гудкина, о гибели генерала Миронова и своем племяннике Володе, о друзьях детства и о клятве юности в домике над Днепром, о непостижимом беге времени и об утере им чувства ритма жизни, о Моцарте и Сальери, о патроне своем Грубском – носителе гнусной теории самодовольного мещанства, именуемой «лояльностью» отсталыми инженерами его возраста. «Не трогай меня, и я тебя не трону – вот что означает это мудреное слово!» – негодовал старик. И конкретный результат: равнодушное, почти злорадное его, Тополева, отношение к благороднейшей попытке отвергнуть старый проект нефтепровода и создать новый. «Да, да – признаюсь в этом, Сальери Адунский, черт меня побери!»

Тополев перевел дыхание и перескочил на новую тему.

– Алеша, – продолжал он, теребя в руках красный платок, – помните: человек должен быть всегда недоволен собой. Никогда не вините обстоятельства в своих неудачах, вините только себя. Не останавливайтесь. Не успокаивайтесь, не остывайте, не старейте душой. Не соблазняйтесь легко доступными мелкими радостями жизни за счет менее доступных больших радостей. Есть в жизни ближняя и есть дальняя перспективы. Никогда не довольствуйтесь ближней.

В кабинет заглянула уборщица – мрачная старушка с ведром и тряпкой в руках. Увидев Алексея, она закивала головой и хотела войти, чтобы сделать уборку. Ковшов замахал рукой, и она, постояв в недоумении, исчезла. Потом показался Филимонов, Алексей и его остановил на пороге. Тополев продолжал говорить, стоя в расстегнутом пальто с поднятым воротником, в шапке и большом теплом шарфе, намотанном вокруг шеи. Он ничего и никого не видел, кроме Алексея, и не сводил с него глаз.

– Жизнь коротка, она длинна только для праздных людей. Берегите время! Но не думайте, что я призываю вас беречь себя самого. Боже избави, наоборот! Не надо беречь себя от жизни. Есть такая поговорка: тот хорошо прожил, кто хорошо спрятался. Это страшная поговорка, она нам не подходит – ни мне, ни вам. Оставим ее Грубскому и ему подобным! Всего себя отдавайте жизни, но не поддавайтесь ее течению безвольно. Будьте всегда целеустремленны. Взвешивайте каждую минуту с точки зрения труда на пользу людям.

На минуту он задумался. Потом еще поспешнее продолжал:

– Не позволяйте только, чтобы так называемая текущая работа подчинила вас себе. Нет, вы ее подчиняйте себе. Не поймите, будто учу вас высокомерному отношению к черной работе и к мелочам. Нет и нет! Я хочу сказать, что работа всегда должна быть призванием. Я не только не отрицаю черной работы, напротив, я призываю вас любить и мелочи. Из них составляется драгоценный опыт. Я наблюдал за вами и знаю – вы подчас все хотите сделать быстро, за пять минут, готовы пренебречь многим. Поймите, это недопустимо!

Старик снова махнул рукой с зажатым в ней красным платком, и жест этот был похож на аварийный сигнал.

– Вдумайтесь, Алеша, в то, что я сказал. Я имею право человека, наученного жизнью, предостеречь вас, и я предостерегаю. Не дай бог, если однажды с вами произойдет то же, что со мной: утратив на время ритм жизни и очнувшись вдруг от какого-нибудь сильного толчка, вы убедитесь, что время ваше, сила ваша, ум, талант разменяны на медяки... Ах, как мучительно и страшно, дорогой мой, подводя баланс прожитого, убеждаться в том, что многое непростительно утрачено без пользы, без смысла, понапрасну...

Тополев порывисто и горько закачал головой. Взволнованность его передалась Алексею. Озабоченное и потемневшее от зимнего загара лицо Ковшова просветлело. А Тополев внезапно замолчал и грузно опустился в кресло. Выговорившись, он словно очнулся от забытья. Увидел платок в своей руке и поспешно спрятал его. Снял шапку, размотал шарф, опустил поднятый воротник пальто – ему было жарко.

Алексей молчал. Старик поднял глаза и, следуя за взглядом Ковшова, повернул голову к двери. Там стояли Гречкин, Женя, Петя Гудкин, Кобзев и Филимонов, за их спинами виднелось крупное лицо Либермана. Они видели, что у Ковшова с Тополевым происходит какое-то объяснение, но не понимали, почему нельзя прервать его и почему Алексей не хочет, чтобы они вошли.

Ковшов видел, как досадливо поднялись брови у старика, как он поморщился, уже раскаиваясь, очевидно, в том, что разговорился.

– Что ж, кончим на этом. Разговор не удался, – пробормотал он.

– Извините меня, товарищи, – обратился Алексей к стоявшим у двери. – Я очень занят с Кузьмой Кузьмичом и оторваться никак не могу. Через полчаса я разыщу вас всех.

Недоумевая, они ушли. Тополев сидел с застывшей на лице горькой усмешкой.

– Кузьма Кузьмич, дорогой мой, – тихо сказал Алексей, и старик сразу успокоился. Молодой инженер стоял перед ним с оживленным лицом, и по одному выражению его глаз можно было понять: все, что сказал Тополев, он принял всерьез. – Поверьте мне, и самое ваше обращение ко мне, и все то, что вы сказали, тронуло меня до глубины души. На откровенность вашу я отвечу откровенностью. – Алексей попробовал затянуться, но папироса его давно погасла, и он напрасно терзал ее губами.– Сейчас трудно найти человека спокойного и довольного собой. Больше того, я перестану доверять человеку, если увижу его сейчас самодовольным и спокойным. Для меня самого все эти месяцы переполнены переживаниями, каких я вовсе не знал раньше. Я ведь был на фронте, вдохнул пороховой дым, а где вдруг очутился! Мне хотелось вернуться в строй и так трудно было смирить этот порыв и правильно все понять.

Алексей отбросил, наконец, потухшую папиросу. Взгляд его упал на черновик незаконченного доклада. Он решительно отодвинул листки прочь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю