Текст книги "Набат"
Автор книги: Василий Цаголов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц)
– Оммен! – И тоже выпил.
«Оммен»… Память унесла Анфису в прошлое.
…Противно скрипит на сквозняке мельничная дверь, душу раздирает, распроклятая, от того Анфиса готова закричать: «Да закроете вы эту дверь или нет, с ума уже схожу!» А кому крикнешь? Полицаю? Он весь вечер ощупывает ее глазищами. Мельнику? Молчит. Скажет «Оммен» и долго цедит из рога, видно, заодно с полицаем. Это ее враги, и не станет она умолять их, не разомкнет губ… А как же задание? Своим нужны сведения о мосте, а она сидит и ждет чего-то…
А если упасть им в ноги, умолить? Нет, не поверят, чего доброго заподозрят… Лучше потерпеть, может, смилостивятся и отпустят.
Тени на холодных каменных стенах мельницы устрашающе неспокойны: это «летучая мышь» покачивается на балке. Закопченная лампа тускло светит, но Анфисе видны глаза полицая, он сидит лицом к ней. Жует и глядит в ее сторону, нехорошо смотрит, будто встретил ночью на пустынной улице… Мороз пробирает от страха и отчаяния. Хорошо, у нее на коленях спит мальчик; для него-то она найдет в себе тепло, согреет. Мать она ему, мать, из Ростова пробирается к сестре. Ох, до чего глупо попалась полицаю в руки!
…Хозяин дома, заслышав голоса во дворе, кинулся в другую комнату и тут же появился с женщиной, открыл подпол, помог ей спуститься туда. На крыльце затопали, когда крышка подпола не успела сесть на свое место, а через мгновение резко распахнулась настежь дверь…
– А ты говорил, что не слышал о разведчице! – произнес торжествующе полицай.
Полицай схватил за плечо Анфису, потащил к двери, но его остановил голос хозяина дома:
– Не смей!
– Джунус, не играй с огнем, – проговорил полицай.
– Как ты смеешь в моем доме обижать гостью? – старик стоял – руки в бока.
Усмехнулся полицай, и Анфиса насторожилась.
– Почему ты не ушел в горы?
Уставившись в пространство, полицай свел брови, промолчал.
– Не по советскому закону, значит, хочешь поступить. Останешься жив – ответишь, власть разберется в тебе.
– Долго она разбиралась в моей жизни, – наконец ответил.
– Ты опозорил свой род, имя своего отца, детей своих, дочь мою! Всех.
– Джунус!..
– Замолчи! Не смей открывать при мне рот!
– Говори…
– Какая у тебя обида на власть, что ты продался врагу?
– Ты все сказал?
– Вот что… Придут наши – тебя расстреляют, но будь мужчиной и заслужи смерть от своих, пока не поздно!
– Джунус, прошу тебя, оставь этот разговор, он мне неприятен.
– Ты…
Забрал полицай Анфису, на мельницу привел.
…Дверь, как живая, не скрипит, а стонет на всю мельницу, аж сердце подкатывается к самому горлу.
Вот полицай, не отрывая от стола головы, снова бросил на нее короткий взгляд.
Едят и едят, конца-краю не видно. А может кончат, когда опустеет кувшин?
Лейтенант бы, конечно, что-нибудь придумал. А ей как уйти от них? Их двое, двое мужчин, предателей двое, а она о мальцом на руках. Но у нее задание, сам генерал ждет не дождется сведений о мосте. Старшина тайком совал пистолет, а лейтенант заметил и отобрал: «Ты понимаешь, что делаешь?»
Жаль, сейчас бы она их… Вот тем молотком, может быть? Но к нему дотянуться еще надо. Нет, не успеет, опередят мужики. Вот если бы не мальчонка…
Мельник вгрызался зубами в мясо, жевал, широко открывая рот.
Глотнула Анфиса набежавшую слюну и чуть не поперхнулась. В желудке ныло, но ничего, вот заставит себя не думать о хлебе, и тогда перестанет ее мутить от голода. Только нет у нее сил не думать о еде. Говорят, человек может и месяц без пищи прожить. Целый-то месяц? Ну, это придумали.
Дернулся беспокойно мальчик, и она перехватила его руками поудобней, прижала к себе: только бы не проснулся, раскричится, что тогда она станет делать с ним?
Да неужто она подвела лейтенанта? Ну нет, полицай проклятый, этому не бывать. Ей бы поесть чуть-чуть да горячей водички выпить, глоточек один – сразу силы прибудут. До чего жутко воет ветер, похоже, голодный волк…
Ох, как сильно пахнет хлеб, она даже может угадать по запаху, какого цвета корка. Решила все же обмануть голод, вздохнула глубоко, задержала в себе холодный воздух. Нет, не помогло.
А лейтенант уверял, что в лесу полно партизан. Полно… Чего же не взорвали до сих пор мельницу, дают молоть для немцев зерно? Полицай часто называет мельника Абисалом, запомню… Вот бандиты опять выпили, ну теперь ошалеют, и жди беды, это точно. Кружится голова, запах хлеба все сильней одолевает. Нет, не поддастся, она же разведчица… До чего недобрые люди, едят, а о ней и не вспомнили. Или у них сердца нет? Вот возьмет и крикнет во все горло. А что кричать-то? И не крикнет. Крикнуть – значит показать им, что нет никаких сил… Эх, не все люди, видать, люди!
Говори они между собой громче, услыхала бы, что задумали. А может, догадываются, что она понимает по-осетински? Да нет, не похоже.
Что-то произнес полицай и опять вполголоса, отвел руку мельника с рогом, заставил его самого выпить. Ох и пьют! Страшные люди, а может когда-то были иными. Да нет, когда же успели озвереть? Такими и родились.
Все тревожнее Анфисе. Теперь и мельник чаще оглядывается, сверлит глазами. О чем-то поговорили, и он ухмыльнулся, провел рукой по лицу, как бы утерся. Ну и глазищи у него. Ох, не ее ли беда в них? Надо такому случиться, угодила в лапы к самому полицаю.
А лейтенанту сейчас каково? Ждет ее и наверняка себе места не находит. До чего он похож и лицом и голосом на братуху. Похож, похож… С кем передать сведения? Думай не думай, а провалила задание. Ей надо бы довериться хозяину дома. Дура, дура, вот что, правду говорила мать, когда узнала, что Мишка сватается к ней: «Глупая ты у меня, Анфиса, походи в девках, не спеши, я в пятнадцать выскочила за твоего отца и что видела?»
Придерживая мальчика, привстала, посмотрела на стол. Всего еще полно на нем, неужто не кончат скоро? Подумать только, и дверь им не мешает: скрипит, стонет, а им хоть бы что…
Выкатилась слеза, обожгла щеку и притаилась льдинкой под воротником шерстяной кофточки. Полицай что-то тихо сказал – может догадываются, что она разведчица, – и мельник повернул голову в ее сторону. Почувствовала еще отчетливей удары сердца – и в горле отдавало, и в ушах.
Полицай поставил кувшин, воткнул рог в тонкое, длинное горлышко, направился к двери, да мельник вернул его, сам вышел.
Уговаривает себя Анфиса: «Да заплачь, дура, разжалобь их, упади в ноги. Встань, ради лейтенанта сделай, а? Ну и сумасшедшая, пропадешь со своим характером и пацана погубишь, а он не твой. Встань. Встань, тебе говорят, или просьбу лейтенанта позабыла, как он убивался из-за проклятого моста? Думаешь, ему сейчас легче твоего? С чем он явится к генералу? Что доложит ему?»
Вернулся мельник.. Идет прямо к ней. Столик с едой впереди себя несет, такой же, как перед ними, столик. Указал взглядом на еду. Слезы навернулись на глаза, плачет Анфиса и ничего не может поделать с собой, уж и плечи вздрагивают. Ну и дура, чего разревелась? Люди, видать, ей добра желают.
Утерла слезы.
Мужики закурили, теперь сидели, не обращая на нее внимания, и она осмелела, взяла кусок хлеба, поднесла ко рту.
Постепенно она расслабилась, видя, как мирно разговаривают еще минуту назад страшившие ее люди. Но вот вскоре мельник воздел руки к небу, провел по губам, пригладил усы, затем встал и вышел, а полицай, оглянувшись на нее, поднимался тяжело, упершись руками в колени, папаха сдвинулась на ухо и, когда он стоял уже на ногах, выразительно махнул Анфисе рукой; мол, иди сюда.
…Качнулась земля под ногами. Колючий холод ворвался под рубашку, пополз от живота к груди…
Крикнула отчаянно:
– Мать я, мать…
…Звякнула бутылка, приглушенный звук вернул Анфису в действительность, на сердце тяжело, словно на то место, где оно учащенно бьется, надавили; попыталась вздохнуть всей грудью, да не получилось, еще раз попробовала – не помогло, тогда привстала. Ее беспокойное движение заметил сын, спросил взглядом: «Ты чего, мать?»
Она вымученно улыбнулась, и он успокоился, велел жене:
– Возьми… Двое пьют – покойника оплакивают…
Анфиса все еще оставалась во власти прошлого, но повелительный взгляд на сноху бросила: однако Санька лишь губами прикоснулась к стакану, поставила на место.
Сняло напряжение, Анфиса почувствовала легкость во всем теле.
У молодых захрустели огурцы на зубах. Джамбот взял бутылку. Проследив за движением его руки, мать произнесла про себя: «Оставь, ну, ты же меня…» Но оборвалась фраза, сын налил теперь уже в два стакана: гость и он чокнулись с Санькой. И на этот раз не выпила она. Мужики не закусили: утерли губы. Все так же молча. Анфисе такое молчание не по душе. Санька бы разговорила их, а то сидит, подперев голову руками, вытянув вперед шею, и смотрит в упор на мужа. Вдруг она вскочила с места – Джамбот не успел разгадать ее намерений – схватила бутылку с остатками водки и решительно поставила на дальний край стола, снова заняла прежнюю позицию.
– Во! – вырвалось искренне у Алексея.
Неприятно удивилась и свекровь, позор-то какой: убрала водку. Да только Алексей за порог, а уже по станице хабар пройдет о том, как Самохваловы потчевают гостя и что в доме верховодит Санька. Анфиса подумала, что давно пора поговорить со снохой, надо бы норов сбить. Ишь, сухостойная, нарожала бы пацанов, а то…
Муж поднял стакан, подержал на весу и опустил с силой на стол:
– А ты думал… Почему баба убрала бутылку? И не угадаешь, ломай-не ломай голову…
Гость уставился на Саньку, будто видел человека впервой.
– Обиделась она, вот в чем гвоздь! Права, это и говорить не надо. А почему права?.. – продолжал однако муж.
И не понять было, то ли с одобрением сказал, что-то вспомнив, то ли со скрытой угрозой, понятной только ей одной, Саньке: мол, погоди, дай гостю уйти, и я тебе объясню, что к чему.
– Пьем, а о ней ни слова, но она же герой. Да-а-а… Вот какие дела-то.
Наступила неприятная для всех пауза; Анфиса посмотрела на сына, только бы не распалился при Алексее.
– Твою лучшую свинарку на всю республику хвалили… – продолжал сын в прежнем сдержанном тоне.
И опять матери непонятно, куда он гнет.
Гость, поерзав толстым задом, подпер рукой голову, приготовился слушать.
– Попросили, значит, Саньку выйти на трибуну.
Мать скосила взгляд на сноху, она заулыбалась.
– Так-так… – вяло отозвался гость, кивая головой, будто себя проверял, не уснул ли.
Опять поднял-опустил Джамбот руку со стаканом, еще сильней пристукнул дном об стол, видно, не ожидал, что останется цел, потому что вертел им перед глазами, затем отодвинул подальше от себя, а для этого ему пришлось вытянуть на всю длину стола руку, и все же до края оставалось еще столько же.
Вспомнила Анфиса, как в детстве усаживались за стол всей семьей: с одной стороны мужчины, напротив них – женщины, во главе дед, а бабка сновала между печью и столом.
– Ну выбежала, значит, Санька, – в президиуме она сидела рядом со мной, – вроде бы занятие для нее привычное. А я гляжу и удивляюсь: да она ли это со свиньями возится? С трибуны на людей посмотрела, аплодисменты заработала авансом… Нет, не подкачала наша Санька. До того складно получилось, с жаром! Но ей бы уйти, как только написанное оттарабанила, да где там! Завелась…
Анфиса подумала: ему не только Алексей поверит, а и сами Санька. Вон как баба уши развесила, каждое слово ловит. Эх, Санька, Санька, да тебе бы цены не было, роди ты трех-четырех пацанов, ну ладно уж, не трех, одного бы подарила.
– Знай наших… – похвалил сонным голосом Алексей.
– Ну… А потом вдруг повернулась к президиуму и как стрельнет в самого главного: «У меня просьба!» «Говори», – подбодрил он бабу. «Хвалили вы меня здесь, словами всякими обласкали. Спасибо». И поклонилась всему, значит, президиуму. «А у меня, у меня… Ух! Выдайте мне гарнитур за мои трудовые деньги, да самый дорогой, а то в нашем сельповском магазине у Фатимки никогда подходящего не купишь». Что тут делалось?! Зал подняла она на дыбы! И обещали, представь себе, уважили.
Привстала Анфиса в постели, сказала отрывисто, зло:
– Дура!
Санька осталась с открытым ртом, а сын прыснул в кулак.
– А чего ты материала на лифчик не выпросила?
Анфиса улеглась, подоткнула одеяло под себя.
Куда и делась сонливость Алексея!
– Во, баба! И правда в тебе сидит с малолетства анчутка[7]7
Анчутка – бес.
[Закрыть], не зря в станице говорили…
И тут же оборвал самого себя, почесал залысину:
– Кхм… Кхм…
Наконец пришла в себя и Санька:
– Катись-ка по быстрому, концерт фациш[8]8
Фациш (осет.) – окончился.
[Закрыть].
Гость грузно оторвал зад от стула, произнес с заметной опаской:
– И то верно…
Подождал, не бежать же сломя голову, степенно поклонился Анфисе, нахлобучил на круглую голову ушанку, прежде чем оказаться за порогом, коротко пожелал:
– Бывайте! – однако же помешкав, добавил: – Живите в здравии и согласии.
Встрепенулась Анфиса: так и есть, усек Алексей разлад в доме, не зря она обеспокоилась его внезапным приходом, свалился на голову… Теперь есть бабам о чем судачить, взяла бы холера Саньку. Ну погоди… Столы-стулья выклянчила! Да кто поступает подобно? В их станице, например, никто, это и говорить не надо.
Алексей замешкался в дверях, Анфиса готова была вернуть его, задобрить. Ну чего вот молчит? А то, что хочется вина, а Санька притворилась, будто не понимает. Ладно Санька, а куда Джамбот смотрит? Так недолго бабе взнуздать его… Положим, взнуздать-то у нее кишка тонка.
Перевел гость дыхание, видно, потерял всякую надежду на то, что хозяева удержат и, посмотрев в сторону Саньки, проговорил:
– Эх ты, сказано…
Оттолкнулся от косяка и уже другим тоном:
– Утром чтобы на ферме была!
Вскочила с места Санька.
– Наше дело.
– Это смотря какое дело, – проговорил гость и ушел.
Встал Джамбот, уперся руками в край стола, глянул на жену исподлобья, произнес строгим голосом:
– Не озорничай!
– А ты чего? Позорил меня перед всем миром и еще…
Ударил он кулаком по столу:
– Умолкни!
Жена мотнула высоким задом – и на свою половину.
По лаю щенка Анфиса догадалась, что гость выбрался наконец на улицу, и, когда во дворе все стихло, прошла к двери, с силой прикрыла плотней да еще спиной придавила и некоторое время стояла так, ждала, когда же молодые включат телевизор, но те не появлялись, укрылись наглухо на своей половине. Анфиса вздохнула. Да разве это жизнь? Тут бы надо спешить побольше радостей увидать, пока молоды, а они развели тары-бары. «А ты, собственно, чем недовольна, Анфиса? Ну, приехали молодые из города, малость погорячились, мебель выпросила для дома Санька. И все. Все же ведь, ничего больше не случилось. Ты, Анфиса, сама заноза будь здорова какая!»
Появилась Санька, как вихрь налетела и понеслась:
– На ферму им беги, видала я вас всех штабелями, – да еще дома их обслуживай, как в ресторане. Это что, а? Все только и твердят о равноправии, а где оно для меня у Самохваловых? У кобеля под хвостом? Пора мне самой навести в доме равноправие, пусть каждый знает, с чем его едят, а я не намерена готовить завтрак, да еще выслушивать: «Надоело. Бесоли!»
Высказалась и ушла на свою половину, скрылась.
Анфиса не обратила на ее слова серьезного внимания, решив про себя мудро, что если баба не в духе, то непременно за ночь под боком у мужа оттает, а утром будет лежать с ним в обнимку, известное дело, много ли надо человеку? Джамбот обходительный, приласкает, и снова в доме будет мир, да он и не нарушался. Ну подумаешь, боднула раз-другой Санька для порядка, а какая баба обходится без того, чтобы не вывернуть наизнанку свой норов? Без этого она никакая, значит, не баба.
Опять зашлепала Санька: вытащила из печи чугунок с горячей водой, унесла к себе, велела Джамботу:
– Неси корыто!
Никак Санька на ночь глядя купаться вздумала? Ну, что же, надо с дороги. Вон в городе: захотел и полезай в ванну, свое озерцо, лежи сколько душе угодно.
Стало ей обидно за сына. А почему за него? Да он же красавец, каких в городе не найти, а носит Саньке корыто, купает ее.
Поговорить бы с ним разок наедине, отвести душу, да где там… То он пашет, то сеет, теперь вот трактор ремонтирует, и все надо, все погоди, а этому не видно конца-края. Попробуй дойти до конца земли. Никто не дошел и не дойдет. Вот так и в колхозе, когда имеешь дело с землей – ни начала тебе, ни конца. И при Саньке не наговоришься, душа сразу замыкается. Поди, напейся чаю, если не вприкуску! И не подумай. То-то и оно…
Уселась перед телевизором Анфиса, включила да и забыла о снохе, увлеклась: показывали зверей в Африке, до того чудных, что и не придумаешь, смотри на них и радуйся. Но передача скоро окончилась, и диктор пригласила посмотреть документальный фильм «Город в стели».
Минут пять после фильма сидела Анфиса, все удивлялась про себя: «Надо же такое», потом выключила телевизор, сказала вслух: «Едят его мухи!»
Джамбот вынес в сени полное ведро с мыльной водой, лотом корыто, а в последний раз, напевая, пробежал с половой тряпкой.
Проводила его неодобрительным взглядом Анфиса, сокрушенно качнула головой. Дает прикурить Санька, равноправие установить вздумала, эх, баба, гляди, как бы у тебя перебор не получился.
Но у Джамбота настроение веселое, с прибаутками затопил печь – дрова в ней всегда сухие – поставил варить картошку в мундире.
– Не пропадем, – подбодрил неизвестно кого: то ли себя, то ли мать.
Санька от ужина отказалась, но Джамбот не очень-то ее уговаривал. Уселись с матерью за стол друг против друга, а между ними чугунок густо парит.
Наевшись в свое удовольствие, сын предложил снова включить телевизор, но мать, махнула рукой: «К чему? Ну его…»
Он погасил свет, – не будешь же сидеть и молча глазеть друг на друга, – пожелал матери спокойной ночи и ушел к жене.
Утром на половине молодых зашлепали по голому полу босыми ногами. Приподнявшись в постели, Анфиса прислушалась, стараясь угадать, кто встал. Но напрасно: у обоих одинаково тяжелая поступь.
Появился сын, глянул в ее сторону, но она притворилась, вроде бы спит, и он пошел к выходу на цыпочках. Пожалела, что не позвала его, не усадила рядом, не приласкала… «Эх, Анфиса, дура ты и есть дура. Почему ты Джамбота мало баловала, а теперь, поди, не прижмешь к груди, вырос». В сенях загремел он умывальником. Нет, Анфиса, черствая ты, другая бы поднялась на рассвете да подлила в умывальник из чугунка, в печке ведь стоит, вода в нем теплая бывает по утрам…» Упрекнула себя да тут же возразила: «Еще чего придумала?» Вернулся сын в хату все так же тихо, натянул рубашку, сунул ноги в валенки, постоял, кто знает, о чем подумал.
– Поешь, – не удержалась мать.
– Доброе утро! Ты не спишь, маманя? – спросил вполголоса он, как бы боясь спугнуть тишину.
Устроилась в постели так, чтобы лучше видеть его.
– Да какой тут сон. Возьми там кашу, с обеда стоит в печке…
Пригладил руками густые волосы, а они снова топырком, ответил:
– Обойдусь…
Похоже, бодрился, но ее-то не проведешь. Знать, не отошел за ночь: Санька, видно, спала спиной к нему. А, может, он не простил вчерашнее? А прежде был отходчив, вскипит, ну волчонок, не подходи; пройдет минута – и смеется.
Анфисе не понравилось что-то в сыне. Стала одеваться в постели, одевшись, включила свет. В люстре светилась лампочка, как раз хватало, чтобы не натыкаться в хате.
Рядом зевнул Джамбот:
– Не добрал маленько…
Анфиса сдержанно кивнула, ждала, может, еще что скажет он, но когда тот двинулся к выходу, спросила:
– Что так? Ночь-то длинная.
Сын сделал резкие движения руками, ответил улыбаясь:
– Санька толкала в бок, выла до петухов.
– Не ври, петухи недавно пропели, а Санька дрыхла, – проговорила со скрытой надеждой на разговор.
– У нас с ней свои петухи… – воскликнул сын и, напевая, исчез за дверью в исподней рубашке.
– А-а… – запоздало протянула мать.
Выбралась в сени, плеснула в лицо водой, все еще рассуждая о снохе: «Ей-ей, дурит Санька. Ну чего не хватает бабе? В крови у нее буйство, не зря обходили парни, когда в девках была».
Вбежал со двора сын:
– Ух, прижал морозик нынче!
Причесался по-быстрому и ел наскоро, стоя у печи, с собой завернул кусок сала, краюху.
– Бывай, маманя! Понесся: утро уже.
Засосало под ложечкой, в доме неладное творится, а она не может понять что. Не ударишь же кулаком по столу, не прикрикнешь – время не такое, обидеться может сын, хлопнет дверью, и свищи в поле ветра. Бывало, дед и по столу не ударял, и голос имел спокойный, а как сядет на табуретку, бороду пригладит, и в хате тишина, мышь не поскребет. А чтобы снохи бунтовали, чего захотели творили?.. Может, она не понимает молодых? Да нет, и другие жалуются на своих.
– Погоди, – вырвалось у нее.
Не мог не заметить сын, что мать в тревоге.
– Ты что? – спросил озабоченно.
Вспылила Анфиса, не сдержалась:
– У людей по утрам из трубы дым валит, а у нас что? Дежа[9]9
Дежа – деревянная кадка, в которой приготовляется тесто.
[Закрыть] запылилась, не помню, когда в ней Санька тесто месила, – говорила строго: пусть сноха услышит.
Уселся сын за стол, уронил на руки голову. В другой бы раз пожалела его, а сейчас не могла остановить себя:
– Мыслимо дело, внуков не народила, а хвост залупила будто чистокровная, породистая! И не дыши при ней. Ишо что?
Двинула с досады ногой по ведру, застывшему в углу: громыхнуло оно да и повалилось набок.
– Не пойму ее, – отозвался сын.
Подскочила к нему мать.
– Не в тебе ли самом причина? А? В себе покопайся… Если в доенку не подоить долго, так высохнет.
Сын поднял на нее в удивлении глаза.
– Да разве я… – проговорил виновато.
И она отошла, чувствуя, как с лица сходит жар, прислонилась к печке, повторила с осуждением в голосе:
– Разве, разве…
Откинувшись всем телом на стуле, сын посмотрел на мать: никогда она прежде в их отношения не встревала.
– Смотри, Джамбот…
Он поднялся, обнял ее за плечи, чувствуя, как мать на мгновение прижалась к нему.
– Перебродит… – успокоил он, выразительно кивая на дверь.
За ней притаилась Санька – подали голос половицы.
Анфиса не сразу отстранилась, а после того, как подумала, что не стоять же им обнявшись до вечера.
Влез Джамбот в полушубок, но не уходил, медлил, кажется что-то надумал сказать.
– Ладно, пойду…
Не решился открыться в чем-то, до другого раза оставил. Да как не оставишь, если Санька, это точно, ловит каждый шорох.
Под его шагом отозвались ступеньки, так скрипит на сильном морозе. Щенок не залаял, значит, признал Джамбота.
Оглянулась Анфиса на окна: сквозь узоры мороза пробивался слабый свет. Пора бы, однако, и Саньке, или за свиньями другие смотри? Они разве понимают, что неохота Саньке подниматься рано?
Сын ушел, не рассеяв ее тревоги, только прибавил к ней, на рану посыпал соль.
Выбралась наконец-то и Санька, буркнула что-то и – в сени, загремела пустым ведром, видно, налетела в темноте.
– У-у, зараза!
Усмехнулась Анфиса, ну и Санька, перекрестилась с утра пораньше. И чего ругаться? Протерла глаза и становись скорей на ноги. Другие в деревне встают, не лежать же весь день.
С тяжелым сердцем отправилась и она в свою столярную, все думая: «Прознают люди о нашей неразберихе – от стыда куда денешься? А Санька что? Погремит, шуму наделает и снова как бы только на свет народилась».
Никак не работалось ей, и печурку не разожгла, уселась и ни о чем не думает, будто выдуло все из головы, не идут мысли, пустота в груди, гулко, как в высохшем колодце.
За окном раздался шум мотора. Кому она понадобилась с раннего утра, да еще чтобы на машине приезжали? Зимой к ней редко идут, а весна начнется, тогда прорвет всех, только успевай поворачиваться.
Распахнулась дверь, и на пороге появился незнакомый человек: угадала в нем городского.
– Анфиса Ивановна?
Кивнула, глядит гостю навстречу.
– Здравствуйте, – сунув руку, с интересом рассматривает ее. – Та-а-к!
Подумалось Анфисе, уж не заблудился ли гость.
– Я с телевидения, товарищ Самохвалова.
Что товарищем ее назвал, поняла, а вот откуда, не разобрала, от волнения, конечно, не разобрала.
– Откуда? – не без удивления переспросила.
– Те-ле-ви-де-ния! Я репортер.
Это еще что за новость? Надо бы за парторгом послать. Вон на той неделе на МТФ пожаловали шустрые, шутками-прибаутками разговорили баб и все их хабары в газету поместили. А потом что было? Переполох!
– Снимать вас будем, покажем людям.
На пороге тут как тут комсомольский секретарь:
– Держись, тетя Анфиса.
И снова исчезла.
Голос секретаря несколько успокоил ее.
– А ну-ка, вот так, – тем временем повернул ее приезжий лицом к окну.
Заглянул в столярную Алексей, улыбается и тоже подбодрил:
– Заслужила, Ивановна.
Анфиса почувствовала себя уверенней. Только чего ради такая честь? Ни на тракторе она, ни со свиньями, ковыряется себе в столярной. И выборы в Советы прошли летом, за судью тоже голосовали, своего станичного избрали, в Москве учился.
Репортер приложил палец к своим толстым губам, наклонив голову к плечу, прицелился в Анфису – похоже станичник торгует у цыгана коня и боится обмануться. Верно, остался доволен, потому что похлопал в ладоши:
– Дорогая Анфиса Ивановна, вы должны чувствовать себя как всегда. Меня здесь нет. Нет! Понятно: нет! Вы получили срочное задание. Допустим… – схватил доску, положил на верстак, – нужен черенок для лопаты.
Усмехнулась: чудак человек, куда хватил, такую тесину да на черенок? Станет она переводить добро!
Отнесла назад в угол. Приезжему невдомек, хлопает глазами.
Там же в углу она выбрала подходящую доску.
– И этой хватит, – сказала, вернувшись к верстаку.
Скинула пальто, поплевала на ладони.
– Отлично! Приготовились!
Репортер приблизился к ней, выставив впереди себя фотоаппарат.
Долго он щелкал, Анфисе уже стала надоедать вся эта канитель. Очевидно, ее состояние угадал Алексей, подал голос.
– Потерпи, Ивановна…
– Так! Спасибо, товарищ Самохвалова.
Будто с ее плеч ноша тяжелая долой.
– Отлично! Ну кто, кто еще сделает ваш портрет лучше меня?
…– Кто? Кто, я спрашиваю? – кричал гестаповец.
Аульцы молчали, ждали, когда он перестанет угрожать да отпустит их по домам. Но гестаповец нервно ткнул дулом пистолета в грудь Джунуса, выкрикнул:
– Взять!
К старику подскочили солдаты, подхватив под руки, поволокли к машине, поставили на ноги и направили на него чуть ли не в упор автомат, хотя он и не думал бежать.
– Взять!
Гестаповец вперил взгляд в мельника.
– Взять!
Солдаты потянулись к нему, но их опередил полицай: он заслонил мельника собой, и тут же на него обрушился удар прикладом автомата. Удар в плечо был сильный, однако полицай устоял на ногах. Глядя на гестаповца исподлобья, с деланной улыбкой произнес:
– Сказать хочу…
Рядом с гестаповцем оказался староста, что-то проговорил ему вполголоса, и тот резким жестом руки отстранил солдат, готовых было разрядить в полицая автоматы.
– Говори! – велел офицер.
– Освободи всех. Всех! – потребовав полицай.
Снова люди во главе с Джунусом не спеша, с достоинством вернулись к аульцам.
– Зачем ты всех виновными считаешь? – укоризненно проговорил полицай.
Староста перевел гестаповцу его слова, и тот с интересом посмотрел на полицая.
– Вот эту женщину я задержал на улице, она мне призналась, что стреляла в ефрейтора…
Полицай вытолкнул вперед Анфису, но еще до этого у нее предательски подкосились коленки, и все же она нашла в себе силы посмотреть на него с презрением.
В толпе кто-то произнес с приглушенным гневом в голосе:
– Зачем ты это сделал?
И полицай зло, не оглядываясь, ответил:
– Так надо… А вы всех погубить хотите?
От этих слов Джунус пригнулся.
Анфиса стояла на виду у людей, и как ей ни было трудно, а старалась держаться прямо.
Горький ком застрял в горле, надо бы слово сказать, да воздуха ей не хватает. А мост как же?
Силы покинули ее, и она, чувствуя, что теряет сознание, в последний миг нашла взглядом Джунуса; старик сделал ей знак: «Держись!»
…Репортер подвез ее на машине, и не успела даже проститься с ним, а не то чтобы пригласить в дом, как он уехал. Ну, что теперь скажет она людям?
Станичники дымили, устроившись на скамейке у ее дома.
С чего же все началось? Нашел Анфису орден, и ее вызвали в район. До сих пор в жизни Анфисы Самохваловой все шло тихо, без всплесков… Выходит, все дело в ордене? А то чего бы пожаловал к ней фотограф? Война… Ну, это ты зря, Анфиса, лучше взгляни на дело спокойней, не горячись. Взять хотя бы Саньку. Что она, на войне была? Нет. А попала на трибуну, на всю область известность приобрела, уважение ей оказали, стулья-кровати выделили… Санька… А, может, когда на трибуну взошла, в ней замкнуло что-то? Ладно, иди, люди тебя ждут, не ко времени вдруг про Саньку вспомнила.
Ей навстречу раздались голоса.
– Чего это он? – недоуменно спросил Лука.
– Как с цепи сорвался! – пояснил кто-то.
– И то верно! – согласились с ним.
На скамейке потеснились, и Анфиса села, грудью уперлась в костыли, снова приподнялась, подоткнула под себя полы кожаного, на меху, пальто.
– В таком деле надо бы тебе, Молчунья, с другого конца начинать, – произнес мечтательно Алексей.
Все уставились на него.
– Раскочегарить следовало хорошенько гостя, а ты, Молчунья, на сухую проехаться захотела. Известное дело, сухая корка горло дерет.
Раздался смех, а Анфисе не до веселья, уйти бы в хату, да как оставишь станичников?
Лука закурил, степенно откашлялся.
– Вот…
Это у него привычка такая была: покашляет в кулак, чтобы люди приутихли, обратили, значит, на него внимание, послушайте, мол, вам же собрался кое-что важное сообщить.
– Давно это было… Дежурил я в сельсовете. Звонят. Беру, значит, трубку, приладил, как положено, к уху, сказал: «Слушаю». А из трубки раздается: «Передайте доярке Авдотье, что к ней приедет корреспондент». Ну, я бодро отвечаю: «Будет исполнено». Бегу на ферму, нахожу Авдотью и все, как велели, передал. Ох, и всполошилась баба, будто в курятник лиса попала.
– У нас в станице сроду не было Авдотьи, – подал кто-то голос.
– И верно.
– Врешь, Лука!
Воспользовавшись этим, Анфиса ушла к себе, во дворе ее встретил щенок, скулит, то вперед забежит, то крутнется вокруг ноги, не дает идти.
В комнате полыхала всеми лампами люстра, видно, сын со снохой ждали приезжего. Иначе бы чего это? На одном конце стола восседала нарядная Санька, а на другом, как положено мужчине в доме, Джамбот. И тоже праздничный.
Правда, одежда на нем обычная, а лицо вот выдавало его настроение. До того стало тоскливо Анфисе, что не совладала с нервами, заплакала.
– Обидел кто? – всполошился не на шутку сын.
А тут еще влетела Фатима с развеселым криком:
– Кина не будет, баста!
А сама смеется, подлая, подбежала к Саньке.
– Снимай!
И долой с ее шеи бусы.
– Ах ты… – Анфиса замахнулась на соседку костылем. – Пошла отсюдова!
Фатима, прижимая к груди бусы, попятилась к двери.
Джамбот обхватил мать за опущенные плечи:
– Ты что?
Когда такое было, чтобы она вот так-то? Да не было никогда. Усадил ее заботливо на стул, сам все еще в немалой растерянности.