Текст книги "Возмездие"
Автор книги: Василий Ардаматский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 42 страниц)
– Сюда, пожалуйста, Анатолий Васильевич, – Дзержинский вышел навстречу Луначарскому и усадил его в кресло рядом с собой. Анатолий Васильевич протер кусочком замши пенсне и, водрузив его на свой массивный нос, внимательно оглядел всех находившихся в кабинете.
– По-моему, когда я вошел, тут кто-то жег глаголом, – улыбнулся Луначарский. – Или у вас тут и глаголы секретные? – он смеющимися глазами смотрел на Дзержинского.
– Спасибо, Анатолий Васильевич, что отозвались на мою просьбу, – ответил Дзержинский и, обращаясь ко всем, объяснил: – Я просил товарища Луначарского зайти на наше совещание и помочь нам. Анатолий Васильевич знал Савинкова лично… Так вот, Анатолий Васильевич, товарищ Сыроежкин только что начал сообщение о литературных трудах Савинкова.
– Очень интересно! – воскликнул Луначарский. – Не каждый день услышишь отзыв чекиста о литературе. Прошу вас, продолжайте.
– Давай, Гриша, бога нет, – шепнул Федоров Сыроежкину и закрыл ладонью смеющиеся глаза. А Сыроежкину было не до смеха. Но как всегда, когда ему бывает трудно, он вспоминал о любимой поговорке начальника отдела Артузова: «Плохо тебе? Зови на помощь прежде всего себя». И Гриша позвал…
– В сочинениях Савинкова, которые я прочитал, – решительно заговорил он, – трудно понять, где правда, а где сочинение. Но постепенно все же начинаешь в этом разбираться. Вот читал я, к примеру, того же Пушкина… – Сзади послышался чей-то смех, а Федоров низко наклонил голову. Гриша, ничего не видя и не слыша, продолжал: – Скажем, «Капитанскую дочку». Там же все сплошь сочинение. По Пушкин делает это не для того, чтобы выпятить себя, как сочинителя, а чтобы ярче показать историю и своих героев. А Савинков сочиняет только для того, чтобы покрасивее показать самого себя. И сочинения Савинкова, как нэповская реклама, показывают товар в лучшем виде, чем он есть на самом деле…
– Это очень, подчеркиваю, очень точная оценка творчества Савинкова, и обращаю на это ваше внимание! – раздался восторженный голос Луначарского.
Теперь Грише Сыроежкину сам черт был не страшен. Он говорил и все время видел довольное лицо Луначарского, видел его блестевшие из-за пенсне глаза. К разбору отдельных произведении Савинкова Гриша перешел, уже совершенно успокоившись, но тут его снова прервал Луначарский:
– Молодой человек, вы повторяетесь, а повторение далеко не всегда мать учения…
Сыроежкин даже не заметил, как это произошло, но вдруг обнаружил, что уже давно говорит Луначарский, а он сидит на своем месте за столом и без всякой обиды, с огромным интересом слушает наркома.
– Прежде всего скажем так… – говорил Луначарский. – Савинков – личность незаурядная, не рядовая. Это, безусловно, яркая индивидуальность, не лишенная таланта. Но, увы, жизненное применение этих качеств оставляет желать лучшего. Я давно знаю Савинкова, мы были вместе с ним в ссылке, потом я довольно часто встречал его в эмиграции. Мне приходилось близко сталкиваться с людьми, хорошо его знавшими. В добавление ко всему я внимательно следил за его литературной деятельностью и разнообразной эпопеей, какую представляет собой его общественная жизнь. Я согласен с предыдущим оратором, – Луначарский обернулся к Сыроежкину. – Действительно, вся его литературная продукция – это не лишенная таланта самореклама. Но нам, дорогой коллега, надо смотреть глубже…
При слове «коллега» Сыроежкин склонил к столу мгновенно побагровевшее лицо, боясь встретиться взглядом с товарищами.
– Савинков важен нам как яркий тип мелкобуржуазной революции, – продолжал Луначарский, – той революции, которая до такой степени шатка в своих принципах, что совершенно переходит в самую яркую, или, лучше сказать, в самую черную, контрреволюцию. Борис Савинков – это артист авантюры, человек в высшей степени театральный. Я не знаю, всегда ли он играет роль перед самим собой, но перед другими он играет роль всегда. И именно мелкобуржуазная интеллигенция порождает и такую самовлюбленность и такую самозаинтересованность. Для Савинкова призыв к революции означал особенно эффектную сферу для проявления собственной оригинальности и для своеобразного чисто личнического империализма. Савинков влюбился в роль «слуги народа», служение которому, однако, сводилось к утолению более или менее картинными подвигами ненасытного честолюбия и стремлению постоянно привлекать к себе всеобщее внимание. Как истерическая женщина не может спокойно посидеть минуту в обществе, потому что ей нужно заставить его вращаться вокруг себя, так точно и Савинкову нужно было постоянно шуметь и блистать. Но он, дорогие друзья, не шарлатан авантюры, а ее артист. У него всегда хватало вкуса, он умел войти в свою роль, и он перед другими и перед собой разыгрывал роль героя, загадочной фигуры с множеством затаенных страстей и планов, но несокрушимой волей, направленной к раз навсегда поставленной цели, с темными терпкими противоречиями между захватывающим благородством своих идеалов и беспощадным аморализмом в выборе средств. Для революционера все средства позволены, и борьбу нужно вести всеми средствами! Подумайте, сколько в этом романтики, подумайте, как все это эффектно, – вся эта езда на коне бледном! – воскликнул Луначарский и продолжал: – Вокруг Савинкова создались и узкие и широкие круги поклонников. Может быть, и находились отдельные проницательные люди, которые понимали, что это актер, что это новый трагический гаер, у которого нет внутри никакой серьезной идеи, никакого серьезного чувства. Но таких проницательных людей было мало, и Савинков со всеми своими мелодраматическими аллюрами действовал неотразимо и многих приводил к убеждению в том, что он есть настоящий великий человек, даже чуть ли не сверхчеловек. В его роль входила и холодная отвага, и циничная расчетливость, и непрерывная трудоспособность, и чеканные фразы оборонительного и наступательного характера, и многое другое, что было, конечно, полезно его партии…
Луначарский рассказал об очень характерном для Савинкова случае, происшедшем в вологодской ссылке. Социал-демократы и эсеры собрались на теоретические занятия по какому-то очень важному вопросу тактики революционной борьбы. Вдруг посреди диспута является Савинков – бледный, движения рассчитанно небрежные. Он выходит на середину комнаты и разражается речью из отрывистых фраз, что пора перестать болтать, пора перестать теоретизировать, что дело выше слов. Казалось бы, за эту выходку его нужно было бы по-товарищески ругнуть или даже выставить за дверь, но, увы, все были в восхищении, и не только эсеры, но и наши социал-демократы. «Ах, этот Савинков! Вот человек дела! Какой свежей струей пахнуло от его слов!» и т. д. А между тем Савинков просто сорвал так нужное всем, и особенно ему самому, занятие по революционному образованию. А сама фраза Савинкова о деле была лишена смысла, ибо ничего конкретного он не предложил и не мог предложить – все это было лишь эффектной позой.
– Любопытно, что при всем этом назвать его пустословом никак нельзя, ибо он не раз выказывал себя сильным человеком дела. Тут-то и начинается в нем самое интересное, – продолжал Луначарский. – В то время как фраза его, что сказалось и в его романах, полна пафоса морализма, пропитана самой розовой сентиментальностью, разного рода трогательностью и высокопарностью, за всем этим следует маленькая переходная предпосылка – ради столь высокой морали, ради таких великих целей можно в борьбе идти на все… Савинков стоял перед своей практикой, как перед безбрежным океаном. Он мог ехать в какую угодно сторону, входить в какие угодно сочетания. Достаточно было иметь пару софизмов в голове и гибкий язык, – а все это у Савинкова было, – чтобы оправдать какую угодно комбинацию и всякую подлость представить как подвиг…
Какая ширь, на самом деле! Золоченые генералы протягивают ему руки, зубры-помещики кричат ему «виват», вся разношерстная интеллигенция, индивидуалисты, эстеты, мистики, а за ними эсеры от правых до левых, наконец, плехановцы и сами меньшевики, с разными, конечно, чувствами, разными опасениями, разной степенью увлеченности, обращают на Савинкова глаза, как на самой судьбой посланного освободителя от большевистского кошмара. И Савинков восторженно и упоенно отдается этой новой борьбе против Октябрьской революции и Советской власти. Какое раздолье для интриг! А Савинков безумно любит интригу. Его увлекает не только широкая стратегия, ему нравится всякая игра в камарилью. Он шпионит, за ним шпионят. Ему лгут, он лжет. Под него ведут мину, а он ведет еще глубже. Его хотят употребить как карту в своей игре, а он чуть ли не на весь мир смотрит, как на веер карт в своей собственной игроцкой руке.
После иных неудач бывали моменты, когда все отступались от Савинкова. Ведь в самом деле, кто он такой? Для революционера он слишком неразборчив. Сколько-нибудь уважающий себя революционер, хотя бы даже эсер, не может идти за ним сквозь всю его грязь. Но он и не реакционер, ведь он цареубийца почти. И вот никто ему не верит и все рады повернуться к нему спиной. Но в этих случаях Савинков придумывает новый трюк. Он с костяным стуком выбрасывает на зеленое поле свои карты, и вся эта банда, не верующая в себя, близкая к отчаянию, хватается за него, как за спасительную соломинку, как за возможного вождя. И вновь его принимают министры, едут к нему на поклон генералы, и вновь в карман суют ему миллионы, он вновь на хребте новой мутной волны контрреволюции. Савинков наиболее яркий тип в самой своей мутности…
Луначарский говорил с удовольствием, легко и так убежденно, словно все это он давно и много раз передумал. К концу своей речи он поднялся с кресла, подошел к столу, за которым сидели чекисты, и остановился напротив Сыроежкина.
– Теперь я должен объяснить своему молодому коллеге, почему я прервал его доклад, – сказал он. – Главное-то, что вы сказали во вступительной части своего обзора, было совершенно правильно: да, самореклама. Но сразу заметим: не дешевая. А потом, прямо скажем, дело было не в том, что вы стали повторяться. Мне показалось, что вы о произведениях Савинкова стали говорить смело, но не глубоко, хлестко, но легковесно, легкомысленно. И я решил так: здесь у вас не гимназический литературный кружок, где можно безответственно болтать что угодно. Савинковым вы заинтересовались не из простого любопытства, так я полагаю. Так что при подходе к Савинкову все, что угодно, товарищи, но не легкомыслие. Помните, что сам он всё, в том числе и свои книги, делает со свинцово-тяжелым и опасным для нас умыслом. И вы самой службой своей обязаны это видеть и понимать. И еще – он совсем не мелочен в своих помыслах. Отнюдь! И вам, дорогие товарищи, не следует разменивать Савинкова на мелкие купюры. Это крупный международный банкнот контрреволюции, и, как ни приятно сделать из него ничтожество, лучше не обманываться, а точно соразмерить силы…
После совещания к начальнику контрразведывательного отдела Артузову зашел Дзержинский.
– Давайте решать, Артур Христианович, больше тянуть нельзя, – сказал он, стоя перед столом Артузова и заложив ладони за ремень гимнастерки. – Решать должны вы, и никто другой. Ну! Что скажете?
– Мы же вместе смотрели, – уклончиво ответил Артузов.
– Что мы смотрели? Карточки, анкеты? А вы знаете каждого в лицо, знаете их характеры.
– Это верно… – как-то нерешительно согласился Артузов.
– Ну хорошо, дайте мне кусочек бумаги. Я напишу свою кандидатуру, а вы свою, и мы обменяемся. Так мы не будем влиять друг на друга…
Сказано – сделано. И вот они громко смеются: оба написали одну и ту же фамилию – Федоров.
– Когда будем с ним говорить? – спросил Артузов.
– Сейчас же. Вызывайте. – Дзержинский встал и, отойдя в глубь кабинета, сел на стул.
– Интересно, Феликс Эдмундович, почему мы все-таки выбрали его? – спросил Артузов, распорядившись о вызове.
– На нашем первомайском вечере он здорово басни Демьяна Бедного читал, – ответил Дзержинский. – В нем артист погибает, надо не дать погибнуть.
– Я серьезно, Феликс Эдмундович.
– Ах, серьезно? Ну, тогда ответьте лучше вы мне, почему выбрали его вы.
Артузов рассмеялся:
– Тоже первомайский вечер вспомнил, Феликс Эдмундович… басни…
– Это ведь он писал записку о юнкерах? – спросил Дзержинский.
– Записка – четверть дела, – ответил Артузов. – Он же привел тогда с повинной пятерых заговорщиков.
– Записка тоже была хорошая. Была она с юмором. Я вообще чувство юмора готов иной раз выменять на образовательный ценз…
В кабинет вошел Федоров. Увидев Дзержинского, он в нерешительности остановился посередине комнаты. Низкорослый, коренастый, большелобый, он точно врос в пол, стоял недвижно.
– Меня вызвал начальник отдела, – негромко, точно извиняясь, сказал он.
– Проходите, Андрей Павлович, садитесь, – сказал Дзержинский и, не ожидая, пока Федоров усядется, продолжал: – Мы назначаем вас первым номером в операции против Савинкова. Что вы скажете?
– А что же мне говорить? – ответил Федоров, чуть подняв густые брови над черными глазами. – Отказываться глупо и не хочу. Еще глупее радоваться. Я действительно не знаю, что сказать. – Федоров серьезно посмотрел на Артузова, потом снова на Дзержинского.
– Вы уже сказали, и сказали хорошо. – Дзержинский сел за приставной стол напротив Федорова. – Тут ведь, прямо скажем, игра не на равных. И вы, Андрей Павлович, должны это понимать. Савинков мастер конспирации. Вы… – Дзержинский остановился на мгновение, и Федоров закончил вместо него:
– Разве что подмастерье.
– Допустим. Но вы приедете к нему как полномочный представитель сильной контрреволюционной организации. Прежде всего надо придумать, кто вы будете: офицер, дворянин без занятий, инженер, бывший промышленник или коммерсант?
Федоров попросил три дня на разработку личной биографии.
– Три? – удивленно переспросил Дзержинский. – А может, пять?
– Да не знаю, как лучше, Феликс Эдмундович. Хочется поскорее сделать и посоветоваться.
– Хорошо, хорошо, но мы даем вам пять дней. Сделаете раньше – обсудим сразу. Первый вариант покажите товарищу Менжинскому…
Приложение к главе седьмойРазработанная А. П. Федоровым его личная биография
Фамилия, имя, отчество – Мухин Андрей Павлович.
Родился в 1888 году в семье богатого крестьянина Мариупольского уезда. Мать умерла, когда ему было 5 лет.
До 1904 года учился в гимназии в городе Мариуполе, но не окончил ее – исключен за связь с местной анархистской организацией. Отец увозит его в Харьков, где репетиторы подготовляют его к поступлению в местный университет, в котором он и учится до 1909 года. Будучи студентом, попадает под влияние известного харьковского эсера Мирошниченко. Дело грозит обернуться исключением из университета, но отец своевременно устраивает его перевод в Новороссийский университет. Там в первые же месяцы учебы он участвует в студенческой забастовке протеста против казни социалиста Ферера. За это его исключают из университета, и он возвращается домой к отцу. Спустя год он в Харьковском университете на правах вольного слушателя, а в 1914 году экстерном сдает выпускные экзамены.
Сразу по окончании университета он заболевает – нервное истощение. В результате в армию его взяли только в августе 1915 года. Как имеющий высшее образование, он был направлен в Александровское военное училище, которое окончил с отличием. Выпуск был ускоренным, и в 1916 году он уже на фронте в качестве офицера для поручений при штабе полка. Ранение в первый же месяц фронтовой службы. Из госпиталя в Воронеже выписан в январе 1917 года и получает двухмесячный отпуск…
Ехал домой через Москву, где постоянно жил брат отца – путейский инженер. Здесь застал отца, и они вместе пережили Февральскую революцию. Отец спешно увез его домой, в Мариупольский уезд.
После большевистской революции отец не стал ждать, пока голытьба растащит его большое хозяйство, и выгодно продал его мариупольскому купцу. А сами они выехали в Москву, к брату отца. По дороге отец заболел тифом и умер. С огромным трудом Андрей все же пробился в Москву и поселился у дяди. Нигде не работал и не знал, что делать. Весной 1918 года случайно встретил в Москве начальника Александровского военного училища полковника Каменщикова, который ввел его в круг военной интеллигенции. Здесь он познакомился с Новицким, который помог ему получить хорошую работу в тресте, занимающемся внешнеторговыми делами, а позже ввел в созданную им подпольную контрреволюционную организацию интеллигенции «ЛД»[3]3
«Либеральные демократы».
[Закрыть], а еще позже рекомендовал его в состав ЦК «ЛД».
Женат. Ждет первого ребенка.
Примечание автора романа:
Эта личная биография А. П. Федорова состоит из смеси правды и вымысла. Скажем, имя и отчество он взял в легенду свои, а фамилию Мухин – вымышленную. Год рождения истинный, а то, что родился в богатой крестьянской семье, – выдумка. Родители его были бедняки. То, что он учился в Мариупольской гимназии, – факт, а вот из гимназии его не исключали. Но анархистские выступления среди гимназистов были. И за это из гимназии действительно исключали.
Переезд в Харьков, ученье в университете и угроза исключения из него – это все правда. Но угроза исключения возникла не потому, что Федоров связался с эсером Мирошниченко, который между тем имел большое влияние на студентов, а за участие в революционных беспорядках.
Также и в Новороссийском университете его исключают не за участие в забастовке протеста против казни Ферера (такая забастовка в действительности была), а за подстрекательство к забастовке рабочих порта.
Такое смешение правды и вымысла дает Федорову возможность уверенно чувствовать себя, живя по легенде.
Сложней дело обстоит с послеоктябрьским периодом. Здесь все неправда. Сразу после Октября Федоров попадает на юг страны и там активно участвует в борьбе за Советскую власть, впервые становится разведчиком, действующим в ближних тылах врага. Однажды он был схвачен деникинской контрразведкой. Ему грозил расстрел, но Федоров сумел подчинить своему влиянию офицера контрразведки, который его допрашивал, и, когда Деникин объявил амнистию, офицер в список амнистируемых вставил Федорова. А потом они вместе через фронт перешли к красным. С 1919 года Федоров работает в ЧК.
Главная неправда – подпольная организация русской интеллигенции «ЛД», но эта неправда у Савинкова вызвать сомнения не должна, он знает, что в России всякого антисоветского подполья еще более чем достаточно…
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Зекунов сразу согласился на все, что предложил ему Федоров. Он только очень боялся, что не справится:
– Никогда даже близко к артистам не был. А чтоб самому стать – и во сне не снилось. Но я буду стараться, сердце положу. Я ведь понимаю, Андрей Павлович, что фактически вторую жизнь начинаю, – взволнованно говорил он Федорову.
Готовилась первая встреча Шешени с Зекуновым. Она должна стать и первой проверкой уменья Зекунова действовать по легенде, – если он не сумеет играть роль здесь, посылать его за границу нельзя. Не мудрено, что, приступая к этой проверке, Федоров волновался, пожалуй, даже больше, чем сам Зекунов.
– Вы Шешеню хорошо знаете? – спросил Федоров у Зекунова на утреннем допросе.
– Пару раз в Варшаве видел.
– Узнаете его?
Зекунов не отвечал, тревожно глядя на Федорова, потом тихо сказал:
– Должен узнать.
– Ну вот и хорошо. А пробел насчет знакомства мы исправим. Леонид Шешеня сидит у нас. Он шел как раз на связь с вами, да раньше попал к нам. От него мы и о вас узнали. Но вы его за это не корите, хорошо?
– Он же мне добро сделал, – попытался шутить Зекунов. Но Федоров видел, как он волнуется.
– Вот что, Михаил Дмитриевич… Так у нас с вами ничего не выйдет, – грубовато сказал Федоров. – Вам следует взять себя в руки. И вы и я в недавнем – люди военные и знаем, что такое приказ и дисциплина. Вы привлечены к участию в операции, если хотите, военного характера. Во всяком случае, она эпизод нашей непримиримой войны с врагами революции. И я думаю, пора наши отношения подчинить суровой дисциплине. А то что-то у нас с вами слишком много времени уходит на переживания. Так вот, переживания отставить. Только дело! Только операция! Все силы души для этого!
– Есть все силы!.. – повторил Зекунов, автоматически выпрямляясь.
Живущее у военных в самой их крови обостренное чувство дисциплины и беспрекословного подчинения приказу помогло Зекунову собраться.
Около семи часов вечера Зекунова поселили в камеру, где сидел Шешеня.
Надзиратель принес ему матрац, и Зекунов стал устраиваться на второй пустовавшей койке. Шешеня со своей койки молча наблюдал за ним, а когда Зекунов, кряхтя, улегся, Шешеня подсел к нему.
– Давайте знакомиться, – сказал он тихо. – Нелепо жить в одной комнате и не знать друг друга. Меня зовут Леонид Данилович. А вас?
– Зекунов, – неохотно ответил Зекунов.
Шешеня надолго умолк – ему было о чем подумать… Случайно ли Зекунов попал именно в эту камеру? Нет, случайно такое произойти не могло, и надо выяснить, зачем это сделано… Знает ли Зекунов, кто его выдал чекистам? А может, его взяли раньше?..
– За что взяли? – осторожно спросил Шешеня.
– Сам не знаю, – ответил Зекунов. – Жил себе, служил как мог, никому вреда не делал… И вдруг…
– Давно?
– Да нет… четвертый день.
«Они ждали, что к нему явится кто-нибудь еще», – подумал Шешеня и спросил:
– К чему вяжутся на допросах?
– Еще не пойму. Спрашивают про офицерство в царской армии, про плен в Польше. А что они хотят – неясно.
– Ну что же, может быть, вам еще и повезет. Они тут иногда потрясут, потрясут человека и отпустят с богом.
– Не надеюсь. И очень это обидно, потому что вины у меня никакой.
– Ну ладно, отдыхайте. Утро вечера мудренее.
Шешеня вернулся к себе, лег и вскоре начал похрапывать. Но на самом деле он не спал и думал о том, что, возможно, Зекунов не знает, кто его выдал.
Утром Шешеню вызвали на допрос. С руками, сцепленными за спиной, он шел впереди конвойного по коридорам и лестничным переходам, погруженный в тревожное раздумье. Следует ли ему верить в то, что Зекунов не чувствует и не знает своей вины? А может, он действительно ничего против Советской власти не делал? Тогда его могут выпустить. Значит, надо поскорее с ним сдружиться, чтобы заиметь своего человека на воле… Шешеня не успел прийти к какому-либо решению, как его уже ввели в кабинет Федорова.
Федоров молча показал ему на стул и продолжал рассматривать какие-то бумаги. Шешеня наблюдал за ним с предчувствием беды. Он очень свыкся со следователем Демиденко, ему иногда начинало казаться, что следователь ему сочувствует. Он не подозревал, что Демиденко умышленно создавал на допросах такую атмосферу, заметив, что Шешеня сентиментален и, впадая в такое состояние, становится менее осторожен.
У Федорова была совсем иная задача – он должен дать Шешене понять, что ни в каких его услугах следствие больше не нуждается и что высшая мера ему обеспечена. Федоров рассчитывал при этом, что страх окончательно подорвет силы и нервы Шешени и оголит его душу настолько, что в ней можно будет обнаружить какие-то стойкие человеческие качества.
Федоров продолжал рыться в бумагах. За окнами только начинался мглистый осенний день, на столе еще горела лампа. От ее абажура на лицо Федорова падал зеленый свет. И оттуда, из зеленой темноты, на Шешеню поглядывали холодно блестящие черные глаза. Страх все больше овладевал Шешеней.
– Познакомились с новым жильцом в вашей камере? – спросил Федоров.
– Имел честь.
– Он себя назвал?
– Так точно – Зекунов.
– А вы?
– Обошелся без фамилии.
– Нехорошо, Шешеня, невежливо, особенно для офицера. Или вы прежде хотели выяснить, знает ли он, кто его выдал?
– Не без того, гражданин следователь, – тихо ответил Шешеня. – Он говорит, будто не знает, за что его взяли.
– Ну, если учесть, что он ничего по вашему ведомству не сделал, он действительно может так говорить. Но и мы можем недоумевать, не назвал ли нам Шешеня вместо резидента первого попавшегося и нерадивого функционера.
Темные глаза Федорова смотрели на Шешеню с пугающей неподвижностью. Шешеня непроизвольно прижал руку к груди.
– Я сказал правду, я шел именно к нему, это правда. Зекунов Михаил Дмитриевич. И внешность сходная с описанием. Я вас не обманул. Как можно? Но он, наверное, действительно сачковал, я же этого не знал.
– На каждом допросе вы говорите, что ничего от нас не таите, а на самом деле ищете связи с Савинковым.
– Не было этого! Не было! – громко сказал Шешеня.
Федоров положил перед ним записку, которую тот только вчера дал тюремному надзирателю Хорькову. В записке был телефон французского посольства в Москве и фраза, которую должен был сказать Хорьков, позвонив по этому телефону. Не стоило большого труда догадаться, что фраза эта должна была явиться сигналом для Савинкова: его адъютант попал в беду.
Шешеня сделал попытку заплакать и броситься на колени.
– Прекратите истерику, – сказал Федоров, – скажите лучше, кто вам дал этот телефон.
– Борис Викторович дал… Савинков, стало быть… сам… лично… – ответил Шешеня, глотая слезы.
– Не думал, что вы такая тряпка… мокрая тряпка, – брезгливо поморщился Федоров.
– Извелся, гражданин следователь… – всхлипнул Шешеня, – вконец извелся… Вы же знаете… как это висеть между жизнью и смертью… Для всех уже вроде я покойник… Да и сам соображаю – пощады ждать нечего. Вот и решил – пущу весточку, может, дойдет до моей жены Сашеньки. – И снова глаза Шешени наполнились слезами.
Федоров осторожно повел разговор о семенных делах Шешени. Да, он не ошибся, Шешеня действительно любил свою жену. Это была своеобразная, но все-таки любовь. Он считал, что судьба подбросила ему в жены красивую и ловкую женщину, с которой ему легко будет в жизни и с которой он не пропадет нигде, даже за границей. Мысль, что его Саша может изменить ему, вызывала у него бешенство… Когда Федоров грубовато заговорил об этом, Шешеня скрипнул зубами и закрыл глаза. Совладав с собой, он сказал:
– Поймите меня, я все потерял: если я потеряю и ее, я окажусь голый на голой земле, и тогда я человек конченный. – Плечи его обмякли, опустились, и он пустыми глазами смотрел в слезливое окно, за которым ничего не было видно, кроме тихо падавшего мокрого снега.
СТЕНОГРАММА ОЧНОЙ СТАВКИ МЕЖДУ ШЕШЕНЕЙ И ЗЕКУНОВЫМ
Федоров. Вы уже частично знакомы. (К Зекунову.) Он не сказал вам свою фамилию, это Шешеня. (К Шешене.) А Зекунова зовут именно так, как вам известно, – Михаил Дмитриевич. И еще мне следует внести некоторую ясность и в ваши отношения. Вы, Шешеня, должны знать, что Зекунову известно, кто дал нам его адрес.
(Шешеня настороженно смотрит на Зекунова, который улыбается.)
Федоров. Итак, фиксируем вашу первую личную встречу.
Шешеня. Мы уже виделись в камере.
Зекунов. А я видел Шешеню в варшавском комитете НСЗРиС.
Федоров. Все это не то. Настоящая личная встреча двух соратников происходит сейчас в моем кабинете. Вопрос к Шешене: вы подтверждаете, что по заданию руководящего центра НСЗРиС лично от Савинкова шли на связь к этому человеку?
Шешеня. Если напротив меня сидит Михаил Дмитриевич Зекунов, я шел к нему.
Федоров. Уточним этот факт с другой стороны. Вопрос к Зекунову: какой пароль должен был сказать вам Шешеня?
Зекунов. «Вы не знаете, где здесь живет гражданин Рубинчик?»
Федоров (Шешене). Вы подтверждаете эту фразу-пароль?
Шешеня. Да.
Федоров. Что вы должны были услышать в ответ?
Шешеня. «Гражданин Рубинчик давно уехал в Житомир».
Федоров (Зекунову). Верно?
Зекунов. Верно.
Федоров (Зекунову). Кто вам дал пароль?
Зекунов. В Варшаве, в савинковском центре, именуемом областным комитетом союза. Этот пароль мне дал начальник разведки Мациевский.
Федоров (Шешене). А вам кто дал?
Шешеня. Тот же Мациевский.
Федоров. Значит, мы установили, что вы оба именно те лица, которым принадлежат фамилии Зекунов и Шешеня и которые являются сообщниками по савинковской контрреволюционной организации НСЗРиС. Так?
(Шешеня и Зекунов подтверждают.)
Федоров (Шешене). С какой целью вы шли к Зекунову?
Шешеня. Выяснить, почему от него нет никаких сведений. Потом…
Федоров. Минуточку, если бы вы обнаружили, что Зекунов умышленно не работает, иначе говоря, дезертировал, что вы должны были сделать?.. Ну, ну, Шешеня, мы же договорились, встреча у нас откровенная.
Шешеня. Ну… я должен был… принять меры… по обстановке, так сказать…
Федоров. Меры всякие, вплоть до…
Шешеня. Вплоть до убийства.
Федоров. Вот, Зекунов, значит, вам жизнь спасли наши пограничники, которые не дали Шешене перейти границу. (Шешене.) Еще какие цели были у вас?
Шешеня. Если бы я обнаружил, что Зекунов не умеет работать как резидент, я должен был с его помощью осесть и устроиться в Москве и помочь ему наладить дело, а затем вернуться в Польшу.
Федоров. И на какой срок вы собирались тогда остаться в Москве?
Шешеня. Уславливались – на год.
Федоров. И что было бы главным в вашей работе вместе с Зекуновым?
Шешеня. Установить связь со всеми находящимися в Москве савинковцами. Добыча и переправка в Польшу разведывательных материалов, касавшихся Красной Армии и внутреннего положения в стране. Связь с другими антисоветскими элементами.
Федоров. Так. Значит, вам наши пограничники помешали выполнить шпионское задание?
Шешеня. Так точно.
Федоров. И, таким образом, вы ни в чем не виноваты и мы вас зря держим за решеткой?
Шешеня. Нет, не зря.
Федоров. А за что же? Ну, ну, Шешеня, все – откровенно.
Шешеня. Я участвовал в рейдах против Советской республики.
Федоров. И, таким образом, на ваших руках есть кровь наших советских людей?
Шешеня. Есть… да, есть.
Федоров (Зекунову). А ваши руки чисты?
Зекунов. Чисты.
Федоров. Ну вот… А теперь, когда вы все друг о друге знаете, я вас на полчаса оставлю. Вы побеседуйте тут откровенно.
(Федоров уходит.)
Шешеня. Ну вот мы и встретились.
Зекунов. Да уж, встретились…
Шешеня. Не повезло мне… на границе.
Зекунов. А мне с курьером, трус оказался. Выболтал все на свете.
Шешеня. На мне много висит, Михаил Дмитриевич, приходится стараться.
Зекунов. За эти старания там вас не похвалят. Знаете наш закон – предателю жить незачем?
Шешеня. Я, брат, и так и так смерти подлежу.
Зекунов. Но там-то наверняка.
Шешеня. От этих тоже пощады не жди. Чека, одним словом.
Зекунов. Эта Чека меня регулярно домой к жене отпускает.
Шешеня. Бросьте!
Зекунов. Вот и сегодня пойду.
Шешеня. С чего бы это заботы такие?
Зекунов. В прятки с ними не играю, вот и все.
Шешеня. На службе у них?
Зекунов. Да, и жизнь моя у них в руках.
Шешеня (после паузы). Мне они службы не предложат…
Зекунов. К стенке торопитесь?
Шешеня. Они торопят.
Зекунов. Кабы торопили, давно б кончили. Вы уже сколько здесь?