355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Сафонов » Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести » Текст книги (страница 38)
Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести
  • Текст добавлен: 23 мая 2017, 14:30

Текст книги "Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести"


Автор книги: Вадим Сафонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 43 страниц)

Он стоял перед человеком безукоризненно вежливым и, очевидно, счастливым, навсегда запомнились Зану его высокий лоб, небольшие голубые светящиеся глаза.

Вечерами собирались у Гумбольдта, если не было обода у какого–нибудь сановника. Гельмерсен пел. Хозяин легко, умело, без признаков утомления, без топи педантизма правил беседой, – казалось, он знает все, но ничуть не кичится своими знаниями, меньше всего подавляет ими других, скорее даже подтрунивает над ними.

За стремительным, каким–то крылатым полетом мысли трудно было уследить.

Вот остроумнейшее рассуждение о том, что природа никогда не поступает очертя голову; допущенная видимая крайность тотчас возмещается противоположной; и мудрая система компенсации'обеспечивает уверенное и прочное течение естественных процессов в подлунной – в отличие (с любезнейшей улыбкой) от человеческих дел. Кто–то из присутствующих настойчиво интересуется метеоритами, ведь как раз недавно опять сообщалось в печати – ярчайше прочертил небо и с грохотом, подобным грому, видимо, где–то упал один из них… А в ответ спрашивающий слышит увлекательное, немного ироническое изложение целых трех теорий образования «небесных камней».

– Кстати, – вдруг говорит Гумбольдт, причем слушатели тщетно силятся сообразить, каким образом разговор, все время поразительно интересный, достиг этого «кстати», – известно ли вам, кстати, что вина меняют цвет при перевозке из Америки в Европу?

Затем Гумбольдт поворачивается к Зану:

– После карты Пуша ни один серьезный геолог не имеет права игнорировать, удивительных особенностей строения польской земли! (Зан говорил и писал по–польски.)

Еще кто–то почтительно упоминает очень ученую «Физику Земли» Паррота – собрались культурные люди, то не был вовсе глухой угол в духе гоголевского, тогда еще, впрочем, не написанного «Ревизора». Но две–три шутливых фразы – и становится ясно, что не так уж глубок этот кладезь премудрости, Паррот.

Конечно, разговор касается и алмазов, уральских алмазов. Подземные жилы… Закаменевшая магма. След внутреннего огня… Гумбольдт серьезен. Никаких шуток. Это то, о чем он неотступно думает.

От Зана мы узнаем, что тут же, в Оренбурге до всяких своих ходатайств, Гумбольдт, далеко не богач, щедро помог Ивану Корину. Зан называет пятьсот рублей – конечно, ассигнациями, то есть около ста сорока рублей серебром.

Именно Зан будет потом готовить Корина к университету. Но в искрометных застольных беседах Гумбольдта он чувствовал себя почти невеждой, – он, кого в Вильно, в просветительном обществе «променистых» («лучистых») называли «архипроменистым»!

Однако тут–то и была область его превосходства, и, судя по дальнейшему, о чем–то в эти дни он поведал Гумбольдту, дополнив рассказанное, возможно, Песляком и русскими собеседниками…

Мощный духовный подъем, словно всплеск общественного самосознания, захватил после войны 1812–1814 годов широкие слои населения западного края России, где культурным центром стал Виленский университет. Возникали тайные общества–кружки филоматов, филаретов, променистых – с просветительно–пропагандистскими задачами, с целью добиться облегчения положения народа, уничтожить крепостную неволю. Мицкевич, как и Зан – выпускник университета, был участником их. Повальные обыски и аресты начались в 1823 году, всевластный Новосильцев разгромил университет.

Тогда в шестом классе «гимназпальной школы» в крошечных Крожах, в которой еще недавно верховодили сначала иезуиты, затем босоногие кармелиты, а зимами в нетоплеиных классах ученики сидели в кожушках, учился пятнадцатилетний Ян Виткевич, сып уездного «впце–маршалка» (незначительный судебный чин) Викторина Виткевича. Их было шестеро, назвавших себя «черными братьями», когда схватили и увезли их молодого учителя физики филомата Яна Соболевского. Отвергнув религиозную присягу, они просто дали друг другу честное слово поддержать старших, брошенных в тюрьмы, угнанных в ссылку. Было это по–детски наивпо, письмо, разосланное в школы с призывом присоединиться, сразу же перехватили. Жандармы повели закованных в цепи мальчишек. Это звучит невероятно: дети! Но о цепях свидетельствуют очевидцы, пишет Мицкевич в «Дзядах». Приговор был скор: четверых в «киргизские степи», рядовыми без выслуги, а двоих в бобруйскую крепость.

Все это случилось еще при «кротком» Александре I – «ангеле».

Яна Виткевича – в 5‑й линейный батальон Орской крепости; Виктора Ивашкевича – в Троицк; Алоизия Песляка – в Верхне–Уральск; Николая Сухотского – в Звериноголовск на Тоболе.

Последнему уже ничто не могло помочь: в невыносимых условиях он покончил с собой; Песляк близок к этому.

И вот за троих, воротясь в Петербург, Гумбольдт, очевидно, о многом наслышапный, решительно вступился перед самим императором!

Совершилось как будто невозможное. Именным повелением двое произведены в унтер–офицеры, Виткевич назначен переводчиком оренбургской пограничной комиссии.

И вдруг хлынул, словно прорвав плотину, неистовый поток событий в этом одном из самых фантасмагорических существований того времени.

Портупей–прапорщик… Дерзкие рейды, когда с тридцатью – сорока казаками рассеяны в степях двухтысячные скопища – за ними стоял хивинский хан. Прозвание «Батыр» – богатырь – полетело от кочевья к кочевью.

Он не стал покорным, в 1833 году за подготовку «мятежа и побега» – снова в тюрьме, вместе с Заном и еще одним филоматом – Сузиным.

Как раз тогда (перед самым арестом троих) в Оренбург дня на два приезжал Пушкин. Сперва прямо к во–ошюму губернатору Перовскому – с ним был на «ты». Затем перешел к Далю, другу, – -у Перовского же обедали. С Далем и ездил за семь верст в слободу или станицу Бёрду, где за шестьдесят лет до того стоял Пугачев, – старуха казачка еще помнила его, пела Пушкину пугачевские песни. Вряд ли нашлось бы у Пушкина время и возможность встретиться с кем–либо из троих во главе с Виткевичем «возмутителей спокойствия», – жаль…

Впрочем, арест на этот раз не оказался длительным – то ли не стоило дело выеденного яйца, то ли посмотрели сквозь пальцы на что–то, касающееся сорвиголовы, оказывающего такие услуги пограничному начальству.

И Виткевич на свободе, даже едет в отпуск – наконец домой, в Литву. С ним слуга, невиданно одетый, изумляющий обитателей литовских местечек чудесами джигитовки; пожалуй, тургеневский Муций из «Песни торжествующей любви» произвел на сограждан сходпое впечатление, вернувшись с таинственным малайцем.

Отпуск недолог – снова под палящим солнцем конь уносит Виткевича в Оренбургские степи.

В степном становье «султана» Жусупа Нуралиева он давно дорогой гость. Друг.

Внезапно он бесследно исчезает; так же нежданно появляется. Теперь он разыскивает Даля, врача, собирателя десятков тысяч слов для затеянного им – в одиночку! – знаменитого словаря, плодовитого писателя (как хватало времени, сил? Через полтора века дивишься таким людям!), давнего друга Пушкина, – в эти годы Даль служит в Оренбурге при В. Я. Перовском, – разыскивает и диктует ему отчет о поездке во все еще недоступную Бухару!

О Виткевиче знают в столице; 2 июля 1836 года ои в Петербурге. На улицах оглядываются на казахское платье Батыра; по–казахски ои одевает и великих князей для маскарадов. Предстоящее ему, уже поручику, непомерно трудно: в Кабуле пересилить английское влияние.

В пустыне Хорасана он обводит вокруг пальца Роулинсона – археолога, дипломата, разведчика (специфически английский сплав!).

И вот – кабульское единоборство Виткевича с опытнейшим лондонским эмиссаром Александром Бернсом: 26 апреля 1838 года Бернс упаковал свой багаж – эмир Дост–Мухаммед склоняется к союзу с Ираном против Ост–Индской компании, гарантом выступит Россия! Текст договора подписан.

Но нечто сместилось в политической «стратосфере». Пальмерстон бряцает оружием, английские войска вот–вот вторгнутся в Афганистан, чтобы свергнуть Дост–Мухаммода. Осложнилась дипломатическая игра вокруг Турции и непокорному султану и европейским советчикам Мухаммеда–Али египетского – было важно, как ляжет английская карта.

И Николай отступает. Он перечеркивает достигнутое в Кабуле.

В Петербурге Внткевнч рассказывает:

– Я был на коне и под конем, на верблюде и под верблюдом…

Он сильно хромал.

Томаш Зан проводил Батыра в гостиницу, выпил у него чаю, выкурил сигару и ушел, оставив в оживленной беседе с двумя персами: персидский – один из девятнадцати (по Зану) языков, какими он владел.

Восьмого мая 1839 года Ян, пли, как звали его в Петербурге, Иван Викторович Внткевнч был найден мертвым у себя, в шестом номере гостиницы «Париж» на Малой Морской.

Кажется, в день его смерти был изготовлен приказ о переводе в гвардию, ордене, денежной награде: пилюлю хотели подсластить.

Загадочная гибель до сих пор тревожит воображение романистов, историков; по–видимому, он покончил с собой, а перед тем сжег бумаги об афганской поездке, все плоды которой уничтожили в петербургских канцеляриях. Возможно, словно при яркой вспышке, он увидел, горько ощутил, как на его кратком пути многое сложилось иначе, чем грезилось подростку в холодпых классах–склепах «гимназиальной школы». А то, как сложилось, пошло прахом…

Так, на тридцать нервом году оборвалась жизнь невероятнее любого романа, у решающего попорота которой также на миг скрестились пути двоих – всемирно прославленного седого ученого с юношеским взглядом пристальных глаз и двадцатнлетнего юноши в солдатской шинели.

ПРОЩАНИЕ С РОССИЕЙ

В Оренбурге на Гумбольдта громадное впечатление произвели карты и редчайшие рукописи генерала Генса. Они впятно говорили о том, что больше всего занимало, влекло Гумбольдта. Об исполинской силе, громоздящей горы. Подземном огне.

Гене дополнял их, пересказывая, что доводилось ему слышать в этом главном русском пункте караванной торговли с глубинной Азией:

– К северо–востоку от озера Балхаш стоит высокая гора. Раньше она извергала огонь. И теперь еще пугает купеческие верблюжьи караваны свирепыми бурями, которые будто бы без всякой причины зарождаются на ней. И пет такого караванбаши, что забыл бы принести в жертву этой горе овцу…

Из Оренбурга Гумбольдт написал: «Я не могу умереть, не повидав Каспийского моря». Через полвека он вспомнил о мальчике, стоявшем перед географическими картами в классной комнате замка Тегель…

В Астрахань ехали кружным путем – через Уральск, Бузулук, Самару и Сызрань.

Из Дубовки свернули к озеру Эльтон. Оно лежало среди красных коленчатых растений. Хрупкая корка соли покрывала землю. Миллионы мертвых насекомых плавали в мелкой тусклой воде.

Наконец увидели частокол мачт и колокольню над ними. Это была Астрахань.

Губернатор представил именитому гостю городского голову Астрахани. Купцы поднесли торт, убранный виноградом и персиками. Явились депутаты армянских, бухарских, узбекских, персидских, индийских, туркменских и калмыцких торговцев, объяснивших, по приглашению губернатора, каждый на своем языке, что они с умилением следят за славой барона Гумбольдта.

У купца Евреинова было три парохода. На одном из них Гумбольдт спустился к морю. Сзади пароход тащил баржу с дровами для топки. Утром высадились у Бирючьей косы. Сушились сети, пахло тиной; на грязном песке валялись известняковые камни – балласт, сброшенный судами, пришедшими из Баку. Шныряли ящерицы с растопыренными ногами; проползли две змеи; ушел в нору черный тарантул. Чайки низко летали над сбитой у берега пеной в желтой воде.

Пыхтящий казенный пароход отвез Гумбольдта дальше в море. Плоский берег казался чертой, проведенной по линейке. Тянулись низкие острова в камыше. Маяк на острове Четыре Бугра, белевший далеко, обозначал конец земли. Море замкнуло круг. На юге синело. Вода под кораблем была густой и бурой. Лот показывал шесть с четвертью – шесть с половиной футов.

В три часа ночи капитан заявил, что поворачивает обратно, – кончались дрова. Зачерпнули воды в бутылки; ее можпо было пить.

Возвращались на север быстро. Гумбольдт спешил. Была середина октября. В Москве, однако, пришлось задержаться. Фишер фон Вальдгейм никак не хотел скоро отпустить Гумбольдта. Был снова устроен прием в университете.

В Петербурге на этот раз Гумбольдт пробыл больше месяца – с 13 ноября по 15 декабря нового стиля. Меньшенин подсчитывал для своего отчета: «В 23 недели путешественники объехали 14 500 верст, в том числе 690 верст водою, и, кроме того, около 100 верст по Каспийскому морю; они были на 518 станциях и привели в движение 12 244 лошади; они имели 53 переправы через разные реки, в том числе 10 через Волгу, 2 через Каму, 8 через Иртыш и 2 через Обь». Обер–гиттенфервальтер обладал юмором…

Николай, приняв Гумбольдта, сказал по–французски:

– Ваш приезд в Россию вызвал громадные успехи в моей стране; вы распространяете жизнь повсюду, где вы проходите.

И подарил соболью шубу и вазу высотой в семь футов с пьедесталом.

С Гумбольдтом виделся Пушкин.

– Не правда ли, – отозвался он о немецком госте, – Гумбольдт похож на тех мраморных львов, что бывают на фонтанах? Увлекательные речи так и бьют у него изо рта.

Пушкин сказал о Гумбольдте примерно то же, что и Гете («Он подобен источнику со многими трубами – все мы должны только подставлять сосуды, и неисчерпаемые струи наполнят их»), только проще, без глубокомыслия, которое иной раз на собеседников Гете производило такое впечатление, будто великий поэт с благоговейным изумлением прислушивается к собственным речам.

16 (28) ноября состоялось экстраординарное заседание Академии наук «в честь барона А. ф. Гумбольдта». Оно было собрано не столько для того, чтобы Гумбольдт рассказал русским ученым о своем путешествии по России, обсудил с ними выводы, посоветовался, – пожалуй, даже меньше всего это имел в виду президент академии Уваров, автор пресловутой формулы–треххвостки «православие, самодержавие, народность», человек, которого Пушкин скоро выведет в сатире «На выздоровление Лукулла», – там Уваров, между прочим, обещает: «И воровать уже забуду казенные дрова».

Экстраординарное заседание Академии наук было собрано главным образом для того, чтобы этот Уваров сказал выспреннюю речь о Гумбольдте – «Прометее» (как именовался он в одном сочиненном в то время на французском языке стихотворении) и о беспримерном развитии всех начал гражданской жизни под просвещеннейшей эгидой государя императора Николая Павловича.

Граф Хвостов, относительно которого Пушкин жалел, что он не может удержать «ни урины, ни стихов», соорудил специальные вирши «Сергею Семеновичу Уварову на чрезвычайное собрание Имп. Академии наук, ноября 16 дня 1829 года»:


 
Наперсник мудрости, наук краса —
Гумбольдт зрел полюсы (!), зрел небеса;
В любви к изящному не зная меры(!!),
Он видел Тенериф и Кордильеры;
Природы тайны вновь с Урала он
Пред русского царя приносит трон.
Недавно в Севере, жезлом волшебны
Ударя по гребню алмазных гор,
Сломя стрегущий их досель затвор,
Он там сокровищам открыл несметным
В Россию славную свободный ход.
С Петрова времени сторичный плод
При Николае зрим, узрят и наши внуки
Сияние ума и луч науки.
 

Гумбольдт на прощанье рекомендовал особому попечению академии три предмета: 1) магнитные наблюдения, 2) метеорологические наблюдения, 3) точное изучение обширной Каспийской депрессии, лежащей ниже уровня Черного и Балтийского морей. Как всегда, он точно и ясно определил значенпе, цели и наметил план этих трех исследований. Он говорил о том, что действительно должно было стать важной задачей русской науки. Он снова и спова говорил о всемирной организации магнитной и метеорологической служб. Но, упомянув о Куре и Арарате, очень искусно перешел к недавней войне с Турцией и закончил так: «Но не в этой мирной ограде следует мне говорить о славе оружия. Августейший монарх, милостиво призвавший меня в свою страну и относящийся с одобрительной улыбкой к моим работам, представляется мне гением–умиротворителем. Ему, кто дает своим примером жизнь всему тому, что истинно, велико и великодушно, угодно было, с самой зари своего царствования, оказать покровительство изучению наук, питающих и укрепляющих разум, а равно литературе и искусствам, украшающим жизнь народов».

Этот пассаж Гумбольдт сам прокомментировал в письме к немецкому писателю Варнгагену. Он называет свое славословие Николаю I «cri de Pétersbourg» (то есть криком петербургской моды), «пародией перед двором, усиленным трудом двух ночей… желанием сказать то, что должно было бы быть».

Гумбольдт переборщил. Его слушали русские ученые, а не одни сановники и царедворцы.

3 (15) декабря 1829 года Гумбольдт покинул Петербург.

ОГНЕДЫШАЩАЯ ГОРА БЕЙ-ШАНЬ

В Париже грянула Июльская революция. Орлеаны сменили Бурбонов.

Фридрих–Вильгельм отправил Гумбольдта улаживать дела с Людовиком–Филиппом, которого Гумбольдт знал лично. Он воспользовался этим новым дипломатическим поручением, чтобы прожить в Париже с малым перерывом почти два года – с 1830‑го по 1832‑й.

Помимо всего прочего, это нужно было ему и для надзора все за тем же нескончаемым изданием его американского путешествия.

Гумбольдт всегда вел обширную корреспонденцию со всем миром. Теперь письма и запросы он отправлял и в Россию. Несколько раз писал Меныпенину – ответа не было. Наконец Гумбольдт послал ему подарок – теодолит. Меньшенин не отозвался. «Откуда такая злоба?» – с искренним изумлением спрашивает Гумбольдт (в письме к Гельмерсену).

Отношения с Гете мало–помалу снова наладились.' Еще в 1816 году Гумбольдт прислал ему «Идеи к физиономике растений». Гете тяжело переживал смерть жены, он ответил стихотворением: «…Будь мужествен, чтоб радостно свершать…»

До отъезда Гумбольдта в Россию они виделись. Гете сказал своей верной «тени», Эккерману:

– Что это за человек! Никто из живых не может сравниться с ним знаниями. И всесторонность, какая мне еще не встречалась. Он останется здесь несколько дней, и я уже чувствую, что для меня это будет – как будто я переживу годы.

Для Гумбольдта он находит параллель только в «удивительных людях XVI и XVИ столетий», которые «сами представляли собою академии». («Точно так же, в предуведомлении к первому русскому переводу «Картин природы», изданному в 1835 году, отмечалось: «Читая творения его, думаешь, что это соединенные труды целого ученого общества…»)

Пятого октября 1831 года Гете пишет Цельтеру: «Какой необычайный талант у этого необычайного человека – заговорить слушателя, заставить его поверить, что он убежден… Воображаешь, что ты понял невозможное. То, что Гималаи поднялись на 25 000 футов и гордо, как ни в чем не бывало, смотрят в небо, этого моя голова не вмещает…»

«Признал» ли Гете Гималаи (которые на самом деле еще гораздо выше) или только отдал дапь красноречию Гумбольдта? Во всяком случае, наконец поколебался непреклонный гетевский нептунизм…

Двадцать второго марта 1832 года Гете умер.

Суживался круг людей, среди которых Гумбольдт прожил жизнь.

Годом позже умерла Рахиль, та самая Рахиль–Сивилла, подруга Генриэтты Герц, женщина с «аристотелевским», «расщепляющим волосы» (йааг. чраИепйе) умом, жизнь которой была живой историей немецкой литературы целой эпохи.

В эти годы Гумбольдт все ближе сходился с человеком, с которым Рахиль, старея, связала свою судьбу. Варнгаген фон Энзе был на шестнадцать лет моложе Гумбольдта и на четырнадцать лет моложе своей блестящей жены. Он был ранен под Ваграмом и в 1814 году, адъютантом генерала Теттенборна, прискакал в Париж. С поэтом Шамиссо он издавал «Альманах муз». Варнгаген бойко писал обо всем на свете – от философских проблем до светских скандалов. Его литературный салон посещали охотно, но посещали все еще ради хозяйки, а не ради хозяина.

Брат Вильгельм одряхлел. Кто бы мог сказать, что этот человек, сгорбленный, неразборчиво шамкающий бескровными губами, только на два года старше Александра? Александр не узнавал брата, с которым, что бы там ни было, он прожил долгие годы так, как не всегда это бывает между братьями, – вместе учась, часто вместе работая и вместе думая.

Вильгельм умер 8 апреля 1835 года. Александр отложил свои дела, чтобы подготовить трехтомное издание сочинений Вильгельма.

К исследованиям о языке кави он написал предисловие.

Обработка материалов азиатского путешествия шла очень мешкотно. Официально Гумбольдт не нес никаких служебных обязанностей. Но фактически король чуть не ежедневно требовал его к себе в Потсдам. Нет, король Пруссии платил ему пенсию недаром! Короля мало беспокоило, что он отрывает Гумбольдта от научных занятий. Он знал, что этот обходительнейший царедворец, этот человек, увешанный орденами, которому он, король, дал титул «эксцелленц», прославлен во всем мире. Потому–то он и выписал его в Берлин и теперь хотел в полной мере использовать эту диковинку. Впрочем, слушать про магнитную стрелку или про эти бесконечные азиатские степи и горы, горы и степи – скучно. И, пожалуй, от этого может в конце концов закружиться голова – будто заглядываешь в пропасть. Пусть лучше почитает вслух какие–нибудь книжки, лучше – роман. Чтица мужского пола, цритом академик, – забавно… Под Гумбольдтово чтение королю так сладко дремлется… «Вечное качанье, подобно маятнику, между Берлином и Потсдамом…» – жалуется Гумбольдт в письмах.

Не один король – и королевская родня считала себя обладающей правом собственности на него. Так было при нынешнем короле, так останется и при следующем. Принцы, принцессы, пестрая многолюдная толпа, – все они привыкли видеть в Гумбольдте непременную принадлежность салонов, что–нибудь вроде лепных амурчиков на стенах. Это внушало приятную уверенность, что всегда есть возможность, на царственных досугах, почерпнуть прямо из первоисточника немного сведений о том, как идут дела у философии и науки.

Во что это выливалось, колоритно вспоминает Отто фон Бисмарк. Отпрыск юнкерской прусско–померанской семьи крупных землевладельцев с придворными связями, будущий «железный» канцлер» был тогда молод. Ему со–путствовада слава отчаянного бурша: двадцать семь дуэлей только за три университетских семестра! Позднее, когда феодальным князьком он зажил в родовом Шёнгаузене, к ней прибавилась еще кличка «бешеного Бисмарка», – задолго до того, как, едва вступив в председательский министерский кабинет, он произнесет свое: «Не речами и не постановлениями большинства решаются великие вопросы времени, а железом и кровью».

Тем любопытнее впечатления такого свидетеля о научных вечерах Гумбольдта в королевских покоях.

Близоруко поднеся к лампе книгу, Гумбольдт что–то вычитывал из нее в подтверждение и развитие своих слов. Король с хрустом перевертывал раскрашенные листы подвернувшегося под руку альбома. Королева вышивала. А кучки золотой молодежи вместе с юными сочленами царствующего дома без стеснения переговаривались по углам зала; внезапно взрыв хохота вовсе заглушал чтеца. Бисмарк рассказывает об этом с особенным удовольствием и вкусом: как можно было терпеть бубнящий голос, никому не интересные расоусоливания насчет каких–то опытов и открытий, притом еще по большей части не немецких, а французских! Как можно донимать избранное общество ничтожными подробностями жизни и быта парижских лабораторных кропателей, кого и на пушечный выстрел не подпустили бы к Потсдаму его прусского величества!

Немыслимо себе представить, чтобы Гумбольдт, один из умнейших людей времени, не понимал, не чувствовал унизительной цены монаршего благоволения…

В конце тридцатых годов у Фридриха–Вильгельма ИI появились признаки старческого маразма. Ржавый руль прусского государственного механизма постепенно выпадал из его дряхлых рук. «Машина продолжает работать, но чисто автоматически», – писал в Петербург русский посол в октябре 1839 года.

Наконец в нюне 1840 года умер этот не в меру засидевшийся на прусском троне король, один из столпов «Священного союза», превративший Пруссию в военное поселение.

Новый король, Фридрих–Вильгельм IV, который и сам начинал уже стариться, дожидаясь очереди царствовать, мечтал о Барбароссе и Львином Сердце, о цехах, турнирах и миннезингерах. Он видел себя сидящим на возвы–тении в кругу своих вассалов, как отец среди детей. «Никакой власти в мире, – говорил король, – не удастсй принудить меня превратить естественное Отношение короля к пароду в договорное. Я никогда не допущу, чтобы между господом богом и этой страною втерся писаный лист в качестве второго провидения».

И «добрый отец» расстреливал и сажал в тюрьмы своих «детей», когда они заводили речь об обещанной давным–давно конституции. Вместо нее он забавлялся игрой в ландтаги и церемониями присяги чинов, одетых в средневековые камзолы.

Король ненавидел «политиков» и «просветителей». Он произносил обличающие речи против жалкого человеческого рассудка. Рассудок короля в самом деле не отличался ни силой, ни ясностью. Слабовольный «отец подданных» постоянно колебался. Он то писал в Петербург «своему дорогому Никсу»: «Верьте мпе, что у вас на све* те нет друга вернее командира вашего авангарда (!) – старого Фрица», – то, перепуганпый баррикадами 1848 года, присягал всему, чего от него требовали, чтобы затем втихомолку уничтожить все обещанное. «Дорогой Никс» не переваривал этого болтливого короля–декламатора, никогда не говорящего ни да, пи нет, не умеющего, по мнению Николая, взять Пруссию в ежовые рукавицы. «Подлость, трусость и глупость, – писал он Паскевичу, – имеют в Берлине своего постоянного представителя в лице короля, к которому презрение, и заслуженное, не знает уже меры».

И этот король почти не расставался с Гумбольдтом. Он требовал его ежедневно к себе в берлинский дворец, в Потсдам, в Сан–Суси, возил с собой на Рейн в 1841 году и в следующем году в Лондон – крестить принца Уэльского.

В это время безоблачное небо славы и всеобщих восхвалений Гумбольдта уже омрачили тени, первые тени.

Едва вернувшись из России, Гумбольдт прочитал в английском «Курьере» статью с резкими обвинениями: оп безответственно преувеличил производительность рудников Мексики, ему поверили простодушные дельцы, и предприятия, организованные для эксплуатации фантастических богатств, лопнули.

Французский «Монитер» перепечатал статью.

Гумбольдт принял ее близко к сердцу. «Это нечто бесчеловечное – нападать так на человека, который нп–когда не давал доказательств своекорыстия, и притом в такой момент, когда он только что вернулся из обширного научного путешествия! Разве моя вина, что собранные мною 25 лет назад сведения о богатстве мексиканских рудников (в справедливости этих сведений не сомневался еще никто из живших в Мексике) соблазнили Джона Булля доверить самым глупым образом миллионы невежественным людям! Я с самого начала заявил, что не желаю иметь никакого дела с этим бесчинством в головокружительном далеке. Я отклонил от себя звание генерал–директора и консультанта в Европе с даровыми акциями (на которых я мог нажить тогда 20 000 фунтов стерлингов); я отказался и от большой золотой табакерки, которую подносили мне в знак благодарности».

Но почти следом, еще до напечатания официального, меныпенпнского отчета о путешествии, такая же статья появилась и в петербургском «Горном журнале». На ней обозначено: «Из английской газеты «Курьер», Лондон, 15 января 1830 года». Но это статья о русских делах, – словно писал ее тот, кто сталкивался с Гумбольдтом и ничего ему не простил.

Тут было все: издевка над молодым пылом старика («в отношении к почтенному барону прошедшие лета, кажется, нисколько не умерили порывов его юности»); известия, им привезенные, о золоте, алмазах, платине, рудных богатствах именованы высокопарными уверениями и, вовсе без церемоний, разглагольствованиями («как будто вещества сии могут быть отысканы и собраны без малейшего труда пришлыми в ту страну»); обо всей речи на академическом собрании сказано, что «речь сия несет на себе в высокой степени печать льстивой вежливости и преувеличений».

Одним из редакторов «Горного журнала» был Меньшенин…

Но не он один – в России многие остались недовольны путешествием Гумбольдта. Кого промчали в коляске среди скачущих казаков с шашками наголо? Барона, тайного советника, друга прусского короля, а не исследователя! Его пригласил двор; по дворцовой указке ему воскурялся фимиам.

– Гумбольдтово путешествие – чистейшее шарлатанство! – сердито крикнул академик Гамель историку Погодину.

И все это больно задевало Гумбольдта. Тысячеголосый хор восхвалений не мог заглушить для него этих голосов. С точки зрения нового поколения, он не был уже пролагателем путей, идущим впереди, – вот что он слышал в них.

И в тридцатых годах только обозначилось, а потом заговорило все громче то мучительное беспокойство – «quälende Unruhe», по выражению его биографа Дове, которое окрасило всю его последующую жизнь.

И все же поездка в экипажах Иохима с казачьим эскортом не только не была шарлатанством, но дала больше, гораздо больше, чем можно было ожидать при такой организации путешествия. Сказались изумительная эрудиция Гумбольдта, выработанные им в себе, отточенные еще в Новом Свете навыки путешествовать и настоящее мастерство географического исследования.

Спустя тринадцать лет (во время которых он публиковал предварительные итоги) был наконец готов большой трехтомный его труд «Центральная Азия». Он отвечал этими тремя томами своим обвинителям и, вероятно, самому себе, своему беспокойству. И в этой грандиозной тысячестраничной монографии, подавляющей собранным в ней материалом, данным концентрированно, без воды, сжатым иногда в сухие перечни, заключены необычайные по широте и смелости обобщения (трудно поверить, что они выросли из полугодовой прогулки!).

Гумбольдт пишет о той Центральной Азии, которой он, в сущности, не видел (и тут различие с американским путешествием!). Он широко пользуется на этот раз сведениями русской науки. Собственные наблюдения у края каменного сердца Азии он обогащает данными редчайших источников, сообщениями путешественников, придирчивым сличением чуть не всех существовавших карт.

Он кончает раз навсегда с географическим мифом о плоскогорье Татарии, об этом гладком подоблачном столе, поставленном в центре мира. На месте Татарии он видит целую систему хребтов.

Он дает метод для вычисления средней высоты материков и сам вычисляет ее (для всех материков). Правда, он многого не знает. Материки у него получаются, с нашей сегодняшней точки зрения, заниженными. Высота Азии Гумбольдтом преуменьшена почти в три раза (351 метр вместо 920–970 метров). Он, так отстаивавший гигантский размах деятельности горообразующих сил, все–таки не представляет себе истинной огромной высоты «крыши мира» – Памира и Тибета.

Он обнаруживает как бы костяк исполинского Азиатского материка, геометрическую прямоугольную решетку хребтов, вытянутых по параллелям и меридианам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю