355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Сафонов » Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести » Текст книги (страница 17)
Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести
  • Текст добавлен: 23 мая 2017, 14:30

Текст книги "Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести"


Автор книги: Вадим Сафонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 43 страниц)

11

Хан Кучум понял наконец, что не следовало верить цветистым речам Кутугая. Помчались гонцы, у каждого стрела – знак войны: по им долго пришлось скакать, пробираясь в отдаленные урочища. Согнанный народ спешно рыл глубокие рвы вокруг городков на Иртыше. В лесах валили деревья – засекали дороги.

Махметкул сидел рядом с ханом.

Иногда, когда входили и повергались перед ханским седалищем мурзы, беки и вожди племен, молчал старый хан, а громко, смело, повелительно говорил Махметкул.

И хан с любовью обращал к племяннику свое лицо.

Вечером, когда они остались один и зажгли в покое светец с бараньим жиром, Махметкул сказал:

– Едигер Казанский и Иван Московит стояли друг против друга. Каждый тянул в свою сторону веревку, что свил Чингис. Чуть крепче бы мышцы Едигера – вся стала бы его. То не был год зайца, но год свиньи. Мурзы, беки – подлая свора – перегрызли силу Едигера. Ты жил уже, когда снова могла бы воссиять слава Вату, а вышло так, что вознесся Московит. Но ты жив еще, и к твоей юрте, хвала богу, свора лижет ханскую руку.

Хан безмолвно кивнул. Не к сыновьям от многих жен – к этому юноше прилепилось его сердце, одинокое после гибели Ахмет–Гирея, брата.

Страшна и непонятна эта гибель. На ястребиную охоту уехал Ахмет–Гирей. Истерзанное тело его нашли у Тобола, там, где впадает в него речка Турба. Один человек, с лицом в оспинах, бывший там, видел, как напали на князя. Пораженный ужасом, он кинулся звать княжьих слуг. Но те, допустив своего господина переехать за реку на лодке, без толку скакали верхами, смотря, как увозят его неведомые всадники. Человек же раздирал себе лицо, падал ниц и громкими криками все умолял людей князя догнать похитителей.

Человека этого схватили и привезли в Кашлык. Хан, обезумев от горя, велел срубить голову главному ловчему и сам развязал того, кто видел последние минуты Ахмет–Гирея. Снова и снова велел хан повторять о них рассказ. И каждый раз, тихонько воя, человек–свидетель ногтями кровавил оспины своего лица, пока хай не удержал его руки.

Был этот человек из бедных скотоводов, кочевавших к югу от Иртыша. Он просился обратно в свое кочевье. Но выяснилось, что часто, еще с детских лет, он встречался с московитами на конских торгах, понимал их язык, знал обычаи; и хан оставил его при себе.

С тех пор закрылось сердце хана для всех, кроме юноши Махметкула.

Но тороплива молодость, хан понимал это. Сейчас не время юному долго сидеть со стариком. Махметкул встал.

Угасающий взор хана с любовью и благодарностью провидению проводил его.

Во дворе джигит глотнул напоенного полынью и гарью очагов ночного воздуха. Прыгнул на коня, погнал вскачь, закинув голову; Млечный Путь – Батыева дорога качалась над ним. На шапке Махметкула белел в свете звезд знак полумесяца.

12

Суда плыли сгрудившись, тесно держась одно к другому, не решаясь растягиваться по реке.

Ввечеру тревожно заплакал рожок с обережного челна. Татарская конница тучей стояла на берегу. Всадник впереди всех пригнулся к лошадиной гриве. Сзади него не шелохнулись волчьи шапки воинов. Концы коротких копий горели на солнце.

А за буграми подымались дымы. Они пятнали небо вдоль почти всего берега. Костры скрытого войска!

Новый отряд на темных конях вылетел на пустынное место, мимо которого уже прошли казачьи струги. Точно огромная невидимая дуга коснулась там реки другим своим концом и заперла обратный путь казакам.

Тогда с громким возгласом атаман Ермак в легкой кольчуге сам первый выскочил на берег. Он не дал времени своим заробевшим поддаться малодушию, а врагов ошеломил дерзостью.

Так началась сеча у Бабасанских юрт.

Спасительная тьма ночи укрыла казаков, уцепившихся за клочок береговой земли.

В обоих станах не сомкнули глаз. Татары подползали, как кошки, и тот, кто вторым замечал врага, через мгновение хрипел с перерезанным горлом.

Утром, припав за телами мертвых, русские били в упор из ружей. Татарские лошади, роняя пену с губ, вставали на дыбы и пятились от вала мертвецов.

Прошел день.

Казаки стреляли, старались обойти врага, резались с хриплыми выкриками грудь о грудь. К вечеру стала мучить жажда, о голоде забыли. Слышались рядом то русские, то татарские торжествующие крики, гремели выстрелы, то близкие, то удаляющиеся.

Внезапно впереди наступила тишина.

Хмурясь, Ермак послал разведать вражеский лагерь. Разведчики поползли по вытоптанной траве; сумерки поглотили их.

Они возвратились перед светом.

– За лесом пустое место… Там пепелища велики: костры разметанные… Подале – колки, островки да лог. Сколько ни иди по–над тем логом – ржут кони, – донесли разведчики.

То была вторая бессонная ночь.

На заре показалась толпа пеших воинов.

Внезапно передние присели, и за ними открылся ряд гигантских луков, чьи стрелы пробивают еловые доски.

Пищальный гром не испугал лучников. Но под яростным натиском казаков татары начали отходить – медленно, повертываясь лицом к врагу, чтобы пустить стрелы.

Они отходили на открытое, голое место.

Всадник, нахлестывая камчой коня, нагнал казачьи отряды, хлынувшие, преследуя врага, из леса на поле.

– Копай окоп! Копай окоп! – передал он приказ.

Лошадь, почуяв степной ветер, потянулась мордой вперед и призывно заржала. Он стегнул ее, будто огладил, она повернулась на задних ногах, и поскакал Цыган вдоль войска. Под ним было татарское седло, в котором еще час назад несся на русскую рать воин Махмет–кула.

Мягкую, жирную землю рыли торопливо, выбирая ямины, вмятины. А с поля все тянуло порохом, сухой пылью и медовым запахом цветов.

Казаки остановились; напрасно татары продолжали свое притворное отступление. Настало долгое безмолвие. И первые не вынесли его там, в стане Махметкула.

Словно ропот бегущей воды донесся издали.

Казалось, он не парастал, только перекатывался неумолчно. И вдруг будто тысячи горошин покатились по железному решету за краем земли.

Возникло черное пятнышко. И как бы вихрь клубился в нем. Справа и слева, из полукружия чернолесья, вынеслись другие пятнышки. И росли с каждым мгновением.

Не задерживая своего движения, конные отряды пристраивались друг к другу, сливались в одно на стремительном скаку. Широко растянувшись на пустом, чуть покатом поле, летели, неслись в пыли сотни всадников.

Топот сотряс землю. Заполнив всю ширь, устремлялась на тонкую ленту пеших казаков скрытая доселе сила Махметкула. Гривы развевались по ветру, виднелся оскал конских зубов, волчьи шапки пригнувшихся наездников.

Не шелохнувшись, ждали казаки.

В самое мгновение, когда вот–вот истает пожираемая вихрем свободная полоска между рядами пеших и конной лавой, сверкнула одиноко поднятая сабля. Грянул залп. И казаки исчезли. Вмиг. Лошади с опаленной шерстью с маху перескочили через ямы. Страшный удар пришелся по воздуху.

Но острые лезвия, взмахнувшпсь снизу, распарывали брюхо лошадям. И новый залп загремел в спину перескочившим.

Тогда впервые в этом долгом бою у Бабасанских юрт замешательство охватило татар. Десятки воинов, сорванных с копей, легли на землю.

И с этого мгновения повел бой не Махметкул, а Ермак.

Двое суток еще, таясь в ложбинах, внезапно налетая, пытаясь прорваться к стругам, жестоко вымещая на захваченных казаках свое бессилие и непонятную гибель лучших воинов, – двое суток оспаривал Махметкул у Ермака Бабасанские юрты.

На пятый день боя юноша разодрал кондом окровавленного клинка свою одежду и повернул коня прочь.

Но было измучено, обессилено и казачье войско. Казаки также ушли – в лодки, на воду, в свои текучие рубежи, недосягаемые для врага.

Они отстояли землю на берегу – холмы, лес, болото и равнину – и покинули ее. Они одолели врага в пятидневном бою, но сколько мертвецов зарыты в сырую сибирскую землю, сколько остались лежать так, незарытыми, на пищу волкам, на расклев птицам!

И вот два струга полным–полны ранеными, изувеченными, и нечем их накормить, кроме тощей размазни из толокна, и нечем напоить, кроме мутной тобольской воды.

Победили, но нет ни сна, ни отдыха, и нельзя остаться у места победы: кто знает, с какой новой ратью явится завтра сюда Махметкул.

И по властному звуку атаманской трубы взялись за весла истомленные гребцы.

13

– Татары!..

Высок и отвесен берег, стеной тянется, насколько глаз хватает.

Собрались на один струг все атаманы.

– Не пробиться…

– Одну голову срубишь, другая растет…

– Посуху бы ударить…

– Посуху? Ты после Бабасана отдышаться дай!

– А проскочим – сил у‑то какую позади себя оставим!

– Долог яр, краю не видать, Ермак…

Оп поднял воспаленный, тяжелый взор.

Словно слушал в этн дни и в бессонные ночи не то, что говорили вокруг, а то, что немолчно звучало, говорило внутри него.

– А тылом обернемся – ух, гладка дорожка: юрты Бабасанские, Алышаев караул, Акцибар–западня, Тарханов городок, Чимга–Тюмень, Епанчовы гостинцы, Камень студен да ледян – и к Строгановым… к чердынскому воеводе. Принимай соколов!

Он исчислял все это стремительно, со страстным напряжением.

Прищурившись, окинул взглядом всех в атаманском челне. И вдруг:

– А ну–ка, песельников!

На самом переднем стружке в голоса вплелась труба. Гаврила Ильин поднялся во весь рост, лицом к казачьему войску. Все громче, смелей трубил он и, когда завладел песнею, вдруг задорно повернул ее, заиграл другое. Как бы испытывая свою власть над певцами, он нарочно еще пустил лихое коленце и смотрел, как покорно зачастили весла в лад новой песне. Да, теперь он уже умел это, наконец умел, – то, чего Ваня Ребров, утопленный молодой казак, добивался своим голосом и своей песенной силой.

На берег Ильин не глядел, не слышал ветра, плеска воды, крика татарских всадников. Ему чудилось, что труба тоже выговаривает человеческим голосом. То был его голос и в то же время не простой голос, а громовой, властный, он гремел над водой и сушей, он надо всем возносил самого Ильина. Будто сильнее всех стал Ильин. И с веселым ознобом между лопатками Гаврила то высоко вскидывал песню, то заставлял звуки заливисто, протяжно стлаться по реке, то рассыпал их мелким бисером.

– Эх, трубач, язви те!.. – восторженно, умоляюще ругнулся вдруг один из песельников.

А Ильин трубил атаку и победу при Акцибар–калла, у Бабасанских юрт, выпевал те песни, которые играл тархану, – песни о казачьей славе. Ему казалось, что это он ведет все струги и управляет всеми покорными веслами; и до тех пор, пока не иссякнет сила, жившая по его воле в медной трубе, – до тех пор не опустятся весла и будет невредимым он сам и все войско.

Истомленный, он оторвал трубу от пересохших губ, бессильно сел. Далеко уже позади в сумерках прятался Долгий яр.

Тут остановились струги. И новых мертвецов принял топкий левый берег.

Могилу вырыли общую, над ней воткнули крест из двух березовых жердей.

И поспешили опять на струги, чтобы день и ночь, без остановок, сменяясь у весел для короткого сна, плыть и плыть…[37]37
  Плавание мимо выстроенного, как на смотру, татарского войска у Долгого яра было одним из тех дерзновенно смелых решений, которые уже современникам Ермака внушали мысль о его походе как о чудесном и совершенном с помощью сверхъестественных сил.


[Закрыть]

На правой стороне Тобола верстах в двадцати от устья вытянулось узкое озеро. Возле него жил Кучумов карача. Ему полагалось доносить хану «обо всем хорошем и обо всем дурном, обо всяком, кто бы ни пришел и кто бы ни ушел».

Нежданные нагрянули сюда казаки.

Правда, доходили и раньше вести о них. Но карача, маленький старичок, насмешливо кивал безволосой головой. Полтысячи – против всего Сибирского ханства! Где–то, во многих днях пути вверх по Тоболу, истекают кровью безумные пришельцы. Не о чем доносить хану.

Явление этих певедомых «казаков», неуязвимых, с непостижимой быстротой пронесшихся сквозь все заслоны, высланные навстречу отборные отряды и внезаппо очутившихся в глубине ханства, ошеломило карачу. Но он не сдался, а затворился в городке.

А они ворвались в город. Голодные, изнуренные сверхсильной тяготой этих недель, на теле почти у каждого горели раны… В тобольском илу и в черной болотной земле зарыты их товарищи. На двух тесных, смрадных стругах помирали тяжко изувеченные.

И жестока, ужасна была ярость Ермакова войска.

Никого не пощадили из пораженных ужасом защитников городка и трупы побросали в озеро.

Наконец им достались хлеб, мясо, мед в сотах и бочках. И в этот страшный день они сыты и пьяны. Но сам карача успел бежать…

14

Медленно поднималось, раскачивалось лоскутное царство. Неохотно извергало оно из своих недр войска и посылало под тяжелую руку Кучума.

Люди в берестяных колпаках на голове приехали из тайги. Вокруг поджарых оленей с лысыми по–летнему боками заливались лаем своры длинношерстных собак, которых держали в голоде, чтобы они стали злее.

Воины остяцких князьков вступили в Кашлык под звуки трещотки. На их щитах скалили зубы намалеванные страшные хари, а стрелы вымазаны ядовитым соком лютика.

Степные кочевники пустили вскачь своих косматых лошадей на крутом въезде в ханскую столицу. Облако пыли осело у жилища Кучума. Безбровые лица всадников казались покрытыми мукой.

Тогда хан медленно двинулся верхом через свою столицу. И люди, мимо которых он проезжал, поднимались с места и следовали за ним. Так он повлек за хвостом своего коня пестрые лоскутья сибирского войска.

Но грозна была слава казаков, и Кучум не решился напасть на них. Он только отошел недалеко от Кашлыка и велел устроить засеку на высоком берегу Иртыша, возле мыса Чуваша, или Чувашева, в двух верстах выше впадения Тобола.

Сам же укрепился наверху горы.

Вперед выслал большой отряд, чтобы запереть выход из Тобола в Иртыш.

Так стоял Кучум на полдороге между своей столицей и казаками. И те знали, что теперь предстоит встреча с главными силами Кучумова царства.

Уж год как вела по неведомой стране водяная ниточка, чуть прерванная только у каменного темени Урала – там, где прорастали древесные побеги сквозь днища брошенных строгановских судов. Но страна, мнимо преодоленная, снова смыкалась, пропустив струги. И как бы ничего не было: ни побед, ни отчаянной смелости, ни чудесной мудрости, ни богатырских, будто былинных подвигов.

Все еще только предстояло.

Ермак оглядел свое поредевшее войско, частицу русской земли, далеко залетевшую…

Кто ставил городки на Кокуе, на Тагиле? Разве не сама русская земля городками этими перешагнула через Камень и, ширясь, стала в незнаемых местах? Кто и чьим именем брал «поминки»[38]38
  Малая дань, пошлина.


[Закрыть]
у покорных тюменских стариков, думая не про то, как бы «пошарпать» кровавой саблей добытые богатства, кто шел неотступно вперед, хотя и не было богатств, а вместо них смертная бранная тягота? Кто складывал ханскую дань с земель и низвергал хищную власть мурз, кто думал и стремился привлечь к себе эти земли, оставить крепкими за собой, по–своему, по–хозяйски устроить их? Вольница, не знающая удержу, не воевала так во время удалых набегов на Волге, в ногайских степях… И монгольско–тюркские покорители – джехангиры – не так проносились над миром: развалины на века отмечали их путь.

Донскому закону подчинялись казаки. Но хоругви были не донскими, а русскими ратными знаменами.

Казак, справно знавший «церковный круг» (он же, когда надо, в помощь кашевару, а то и за плотника), дед Мелентий Долга Дорога бормотал перед знаменами обрывки ектеньи вперемежку с непонятными словами, похожими на заклинания. Набрав в горшок тобольской воды, он шептал над ней и брызгал потом на вылинявших от солнца и непогоды угодников, на землю–мать и на казацкие сабли. И молился владычице и Николе.

Тут во время долгого сидения в городке Карачине, перед тем как принять последнее нелегкое решение, Ермак назначил войску еще одно испытание.

– Поститесь! – приказал он.

Из сорока четырех дней, проведенных ими в Карачине, они постились сорок, хотя успенскому посту положено быть только две недели.

«К смерти бесстрашные, в нуждах ненокоримые…»

Кровавое крещенье окрестило их, нужды закалили.

Но перед последним неслыханным подвигом атаман еще испытывал их нуждой.

«Что мимоходом урвали, то и добыча наша»… Здесь, в пошарпанном Карачине–городке, и это тоже переламывал атаман. Не на нее одну, не на вострую удалую саблю будет оперто его дело, когда свершится тот подвиг.

…Впрочем, Мещеряк, не мигая водянистыми глазами, по косточкам расчел, что припасу мало, на чужой холодный берег стучится осень, неведомо, что ждет впереди.

И рачительный хозяин, отдавая приказ поститься, усмехнулся в бороду:

– Будем беречь припас.

Четырнадцатого сентября казаки снялись и поплыли дальше. Они с боем дошли до устья Тобола. Светлое, белесое под пасмурным небом пространство раскрылось перед ними. То был Иртыш.

15

Широкая волна, как на море, ходила на нем, завивала гребни.

Ночная тьма окутала все. И во тьме казаки увидели огни. Не приставали к берегу. Ермак улегся на пахнущих смолой и сыростью досках струга. Но не спал. То лежал тихо, чтобы не разбудить спящих, – им надо набраться сил, – то неслышно вставал и без шапки подолгу смотрел на далекие огни.

Они подымались дорожками ввысь, к звездам, тянулись длинной цепочкой, повиснув высоко, смешиваясь со звездами, и можно было понять, как высок там берег.

О чем думал тот человек, фрязин, генуэзец, про которого рассказывал Никита Строганов, – о чем думал, смотря ночью с корабля на огни в океане, огни своего Нового Света?

Сквозь шорохи и плеск воды слышался слабый, всюду разлитой как бы тонкий звук – голос ночи.

К утру засвежело. Ветер стал перебирать волосы казака. И он стоял и смотрел, приземистый, широкий, с посеревшим лицом, пока чуть видная розоватость не примешалась к тусклой белизне гребней.

Казаки проснулись. Натянули паруса. И с первым лучом поплыли против иртышской волпы.

Высадились в городке мурзы Атика.

Теперь они находились в самом сердце татарского стана. Темным горбом подымался навстречу Чувашев мыс. Там виднелись татарские всадцики и люди, рывшие землю.

Когда затихал ветер, доносился скрип телег. Обозы шли нескончаемо по невидимым дорогам.

Река отделяла казаков от Кучума.

Миновал день, за ним другой.

В городке было тесно. Спали на голой земле. Холодная роса покрывала по утрам блеклые травы. Голые ветви в лесу за низким валом чернели сквозь облетавшую листву и качались со свистом. В дождь черная жижа заливала земляной городок.

Струги колыхались у берега, сталкиваясь друг с другом. Их вытащили из воды, чтобы не сорвало с чалок и не унесло.

Ермак ждал.

Он рассчитывал, как тогда, у Бабасанских юрт, что враг не выдержит испытания терпением, что хан сам прыгнет, чтобы вырвать занозу из сердца своего ханства, и последний бой будет тут, у городка Атика, выбранного Ермаком.

Ханская конница впрямь закружила близ городка. Ястребиные глаза кочевников издалека различали, что делается у казаков.

Но хан не давал знака к нападению. Только стрелы подстерегали неосторожных, тех, кто показывался из–за насыпи. И все теснее сжимали свои круги подвижные татарские отряды.

Стало голодно. А татары открыто зажигали свои костры близко от городского вала, и в городок тянуло жирным запахом жареного мяса.

Обросшие, оборванные казаки подымались тогда, как косматые звери, из накопанных берлог–землянок.

И уже роптали.

…Темной ночью сесть на струги и бежать на Русь! Вот она – стылая осень, а за ней зима. Ни один казак не доживет до зеленой травы…

– Волков накормим своим мясом.

Ермак слышал это.

На все доставало силы до сих пор. Неужели не станет ее на последнее?

Но разве он не знал, что на той дыбе, на которую поднял он войско, еще раз заколеблется сила самых испытанных?

Теперь ни дня не ожидал он, пока глухой ропот станет открытым или заглохнет сам собой.

Он сам вышел навстречу ропщущим и поклонился, как в кругу на Дону или на Волге.

Он сказал:

– Думайте, браты–товарищи: отойти нам от места сего или стоять одностойно?

И в ответ понеслось, что слышал до того: кинуть все, бежать на Русь.

Он подождал. Потом сказал с сердцем:

– Псы скулят, а не люди. Как шли вперед, вороги бежали. Сами побежите – перебьют поодиночке. Не множество побеждает, а разум и отвага.

Показал через реку, к востоку.

– Вон он, Сибирь–город. Полдня осталось.

Заревели:

– На гибель завел! Смертную тоску сердце чует! Назад веди! Не поведешь – сами уйдем, другого поставим над собой!

Озираясь, Ермак крикнул:

– Все так мыслите? Все так присягу помните?

Толпа колыхнулась. Сзади раздалось:

– Вины нам высчитывать… Это что ж! Ханские саадаки сочти!

Загудел медленный, густой, сиповатый голос:

– Фрол Мясоед… Сумарок Сысоев… Филат Сума… Митрий Прокопьев… Петра Дуван… Васька Одинцов… Cepera Снитков…

Считал пустые места в казачьем войске, выкликал тех, чьи кости тлели в сибирской земле. И слышно было, как после каждого имени с каким–то всхлипывающим шумом человек втягивал воздух.

Над головами толпы Ермак видел высокий берег. Он тянулся с запада на восток. Крутые овраги местами прорезали его. На самых высоких буграх стояли городки. Вот он, тот бугор, что называли татары Алафейской – Коронной – горой! Кто укрепится там, будет неуязвим. Но и этот берег придется брать. Это тоже не минуло.

Он жадно смотрел за реку. Перевел суженные, пылающие глаза на толпу.

Нет, не все тут мыслили так. Он услышал Брязгу:

– Могильный выкликатедь! Камень за пазуху!

Казак колоссального роста выступил вперед. Он был в бисерном татарском платке, в чувяках на босу ногу. Оправил полы балахона, похожего на монашескую рясу.

– Куда это я побегу, атаман, – вона как опять раздобрел! На Чусовой отощал было вовсе. Пытают, пытают: «С чего жиреешь? Ведь только арпа–толкан[39]39
  Арпа–толкан – поджаренная ячменная мука.


[Закрыть]
и ешь!» А я говорю: как по весне тагильская вода поднялась, так в меня водянкой и кинулась.

– Бурнашка! – отозвались в кругу, и несколько человек засмеялись.

Кто–то звонко крикнул:

– Не год – пятнадцать лет шли встречу солнышку. Куда ворочаться? По следу своему не казаку – зайцу сигать…

Ермак усмехнулся.

– Его поставьте атаманом, – кивнул на Гаврилу Ильина, – коли я негож!

А Кольцо спросил:

– А ну, кто от дувана Кучумовых животишек бежать захотел?

Тогда, раздвинув стоящих, вышел Родион Смыря, не спеша поднял впалые глаза на исхудалом лице, пока его взор не встретился со взором атамана. Родион не отвел глаз.

– Бессловесный твой, – бухнул он глухо, – игрец на трубе рот раскрыл. Голос ты ему дал, – свово–то ему откуда взять? Труба касаеыа его, не казачьи дела. Так прямо тебя, не его, спрошу, мне он… – Пальцами большой, похожей на грабли руки он произвел щелкающий звук. – Спрошу: какому закону молишься?

– Казачьему закону! На зуб попробовать хочешь? – за атамана рявкнул Кольцо; ярость вспыхивала в нем легко – как сухой порох от огнива.

– Горлом ты, Иван, не возьмешь, – с тем же угрюмым, злым спокойствием прогудел утробный голос Смыри.

Все знали его. Давно ли затянулась его рана? Новый кроваво–красный рубец пересекал его щеку. И вот он, не глядя больше на Кольца, снова впившись свинцовыми зрачками в атамана, отрубил, что надо отойти отсюда!

Места взяли довольно. И рек, и лесов, и степей – вволю. И стада, и хлеб, и покорные юрты. Отойти в Чимгу-Тюмень, отдельное от Сибири царство уже было там. Будет наше. А не отойдем, – стало быть, не обещанного, а чего–то другого ищем? Нет на то казачьего закона! Стены головой прошибать – нет на то вольного закона! Ханства рушить, хоть всем головы сложить, – нет такого и донского закона!

И, услышав, что речь о донском, старик Антипкин дед, тугой на ухо, одряхлевший за этот год, забормотал:

– А возвернемся на Дон… возвернемся, значит… дождутся нас. Семья у кого, вот как у мово внучка – бабонька, детки. Благодать–то, ясменно на небе, теплынь–туман с Азова…

Слушали, не перебивая, его бормотание – не было старее его с Мелентием в войске. Слушали, да, верно, и в душу западало.

Так, значит, с кануна, с порога, когда вот оно, через реку, осуществленье мечты неслыханной, небывалой, все оборвать, дать деру, спасая животишки, – и прахом месяцы, годы, – с Сылвы, нет, с Волги, с самого Дону, нет, раньше, раньше… Прахом вся жизнь сверхсильного напряжения.

– Ты–то! – чуть смолк старик, яростно крикнул опять Кольцо – не старику, Родиону. – Не ты, когда задержалось войско в Тюмени, отступниками от закона атаманов лаял? Всех на хана, в самое сердце ханства тотчас кинуться подымал? Теперь вышло по–твоему. Что же ты? Обратно в ту самую Тюмень зовешь? Поворотлив закон у тебя!

– Поворотлив, – подхватил слово Ермак; он не помнил себя. – Не казачье дело? Не казачье? В Тюмень? Кучуму–царю в соседушки? Ну что ж, в Тюмень. До весны удержимся ли там? А весной хватит туринской прибылой воды косточки пополоскать. Наши косточки. Худой соседушка хан Кучум! Только тыл ему показать – все орды прильнут к нему. И те, что откачнулись, тоже. Ханы ногайские, хивинские. Вона с Иртыша до Камы… до самого Яика – орда–ханство! Тогда уж никто не посягнет на власть Кучума. Мы не выстоим – и Перми не бывать: такой уж соседушка всей Русии хан Кучум. Али забыли Бегбелия? Тогда ему сподручно станет и Казань спытать – крепка ли она на Волге, русская Казань? И Касим–паша – может, и тот не помер еще, – и его на конь подсадят… С этим воротимся на Дон… к пытке и колесу? Про них тоже забыли?..

Нету возвратного пути. Один путь: вон он, чрез речку только. Дошли – а отсель своротим? Непереносимое уж перенесли, – сами себя предадим собачьей изменой? Тех, что головы сложили… тех, кого по именам выкликали–сосчитывали, предадим? Другой раз закопать их хотите, спину супостату оборотив? Казачья клятва от века нерушима! На веки веков славу подымем. Вся Русь поклонится нам. Попы в церквах помянут. От отцов к детям пойдут наши имена…

Славу добыли – втопчем ли ее в землю?..

Орды разбили, у последнего стоим. Вона, через речку!..

Так он говорил. Словно кругами ходил вокруг одной мысли, кипевшей в нем. И все возвращался к ней, чтоб по–всякому защитить ее и отстоять. То страстно, то яростно, с издевкой, с лукавством–хитрецой.

Нет иного – вот что кипело в нем.

Он подошел в упор к Родиону Смыре, сурово сказал ему:

– Ступай. На место ступай.

Ночами зажигались, бок о бок со станом, костры. Джигит, встав в рост, выкрикивал ругательства русским. В лагерь залетали стрелы с привязанной дохлой мышью и собачьим калом.

Вдруг донеслась тревога. Крики, пронзительный жалобный вой, лязг оружия, топот погони. Кто–то, спасаясь, бежал к русскому стану. Хитрость? Но на этой стороне реки не могло быть больших татарских сил. Хитрость была бы бесполезной для татар.

С изумлением услышали на валу:

– Не стрели! Не стрели! Свой, свой…

Человек хотел взбежать на насыпь и оборвался. Он задыхался. Кровь на лице его размазана по оспинам.

Как его втащили на вал, так он и остался лежать. Засвистели стрелы: татары пытались убить перебежчика.

– Ратуйте, – просил он, молил «аману» (пощады). – Все вам скажу.

Его оттащили внутрь стана. Пришел атаман. Перебежчик забормотал, что он бухарец, гость, ограбленный Кучумом «скаженным», который «царей убил».

Но из Бухары и Хивы уже идут аскеры законного князя, аскеры идут покончить с лютым ханом–захватчиком.

– Правда, правда, – бормотал перебежчик.

Весть важная.

– Дюже важна, – признал атаман. – Под пыткой повторишь, – предупредил он человека.

Услышав атаманский голос, тот сел. Всматривался круглыми глазами. Внезапно закрыл глаза, тихо заскулил, раскачиваясь.

Потом опять быстро заговорил. Русы–батыры хотят напасть на хана? Он все скажет, где стоит сам Кучум и где мурзы его. А зачем напасть? Уйди, подожди… Гнилое дерево падает само. Близко аскеры…

Глухо чернела ночь. Даже татарские костры перестали чадить. Ермак приказал запереть человека до завтра. Поставили нестрогий караул: только прибег, куда ему податься и зачем? Перебежчик – сам останется. Соглядатай – еще ничего не успел доглядеть. Нечего наряжать строгий караул.

Только что ж выходило? Что все–таки прав Родион Смыря, и могильный выкликатель, и десятки других, мысливших одинаково с ними (а теперь таких, верно, сотни – после того, как послушали прибеглого бухарца).

Федюня, молодой балагур, из строгановских, давно уже вовсе свой в казачьем войске, толкнул Гаврилу Ильина. Была сосущая, щемящая пустота предутреннего часа, когда всего чернее, непобедимее всего ночь; одно сырое, необъятное дыхание невидимой реки беззвучно обволакивало весь мир. Причудилось? «Стой, мы охотники, нам не чудится». Федюня припал к земле. Лежащий, нет, ползущий человек возле копаной землянки атамана колыхнулся извилистым движением. Кто? Перебежчик из–под караула? Лазутчик, стало? Что он высматривает во тьме? «Батьку убить!» Вмиг сквозь тьму Гаврила, как при молнии, увидел то, чего не видел, не разглядел на валу, когда все обступили перебежчика и трещащим факелом освещали его.

…Площадь. Полным–полно народу. Бесконечно давняя и такая далекая – не дойдешь, не доедешь – широкая площадь, как во сне. Двое мальчишек, рыба в руках. Женщина на коне, смуглая, рослая, худая, большерукая. Женщина – это его мать. И за конем по земле, сопротивляясь волокущему аркану змеиными движениями белого жирного тела…

– Оспа! Савр! – подумал ли, крикнул ли Ильин…

Все это – вмиг. Вскочил лазутчик. Когда он успел захватить пищаль… две заплечных, легких – вот что в руках его. Все при той же молнии, на бегу, ясно работала мысль Ильина. Не для того в полночь очутился в стане («Как? Откуда? Чудом…»), не для того, конечно, чтобы пытаться удирать еще до света. Ясно – встретил, кого нс ждал. Ермака! Донского. Того, кто помог матери схватить его в тот день на Дону. И хоть остался еще неузнанным (кто ждал его здесь!), но ужас погнал вон, пока ночь, пока нет свету. К Кучуму вернуться – с чем? Убить вождя казачьего! И для хана – и для себя! Нет, – так хоть пищальку, «огненный бой» – все же авось не прогневится хан…

Крики, повскакивали люди. Сталкивались, мешали друг другу. Ругань, суета, мелькнул огонь. Грохот выстрела с вала – охрана пальнула в поле. Савр изворачивается, проскакивает, отпихивается – и уже на самой насыпи. Точно наизусть знает дорогу, видит сквозь темноту, точно кошачпй глаз, собачий нюх у него.

– Федюня! Федю–юня!

Охотник уралец сиганул – как в воду! – и ухватил плечо беглеца. Ильин – следом. От дозора на валу спешили казаки, – раньше б понять им, где перенимать беглого! Один впереди, скорей, ох, скорей!

Кто б подумал, что в жирном этом, коротком человечке такая сила? Может, ужас удесятерял ее? Вся жизнь его была цепью страшных дел, в одном локте от смерти, вся жизнь его прошла в тревоге и ужасе, тщетной мольбе о тиши, о жене, не открывающей лица перед чужим взором, о кусте фиг в своем саду над журчащей водой…

Он падал на землю, вывертывался, вцеплялся зубами, не отпуская оружия, лягнув ногой, заставил отшатнуться Ильина, сшиб Федю, сам кубарем покатился наружу, в пустую мглу. Но передний казак из дозорных догпал его. Сопящее дыхание, возня, хрип – душат за горло… Федюня, Ильин, еще пятеро – уже внизу вала, в чавкающем болоте. Два факела, стеля огненные искряные полосы, прочертили дорогу туда с насыпи. Казак лежал, навалившись на отнятые самопалы. Беглец исчез. Черное пятно с курящимся парком быстро росло около казака.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю