355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Сафонов » Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести » Текст книги (страница 41)
Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести
  • Текст добавлен: 23 мая 2017, 14:30

Текст книги "Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести"


Автор книги: Вадим Сафонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 43 страниц)

НЕВЕДОМАЯ ФРЕСКА

– Вон какая келья! – сказал Чуклии.

– Не представляли себе? – Сумская вспыхнула. Она хлопотала суетливо, порывисто, неумело, освобождала вешалку, стол, почему–то бегом перенося по одной вещи через комнату, высокая, длинноногая, худоватая.

– Вот, значит, ваша келья, – опять усмехнулся Чуклин.

– Замерзли, Матвей Степанович? На ночь обещали градусов двадцать… Что же я – чаю? Да, видите, условия… Я так рада, что вы приехали, Матвей Степанович!

– Поневоле приедешь после вашего сообщения. – Он все усмехался. – И не до чаев, Елена Ивановна. Напился на вокзале…

– Зачем? А у меня? К себе тоже не заходили? Я бронировала для вас, – сказала она не с Похвальбой, а с гордостью школьницы, показывающей отцу пятерку.

– Прямо, прямо к вам!

С порога охватила Чуклина горьковатая гарь от вытопленной и уже закрытой печки, смешанная с застарелым духом холодного табачного дыма. И чуточку с жестяным привкусом пищи. Хлопали двери, в коридоре и за стенками – голоса вразнобой. Откуда–то вдруг пахнет запашком деревенского отхожего места. Воздух допотопной деревянной гостиницы, – еще не сменили ее, выходит, воздвигаемым высотным, этажа в три, четыре, гигантом! Воздух той самой гостиницы. Забытый за годы и мгновенно воскресший в памяти – домашний, уютный. Рассохшееся дерево, бумажные фестончики на горшке с фикусом, бордюрчик на потолке…

– Только подумать, что на исходе две трети двадцатого столетия! Век атома! – Сумская очертила рукой круг, прося извинить анахронизм окружающего.

– Отлично, – проговорил Чуклин. – Отлично… Ну, сядем, выкладывайте, что вы там…

– Сегодня поздно, мы завтра всюду пойдем с вами. – Украдкой она ловила его взгляд. Улыбнулась. – Нет, совсем отложить не могу. Вот хоть фото, пожалуйста, я приготовила.

Ои закрыл их ладонью.

– Расскажите пока так, – попросил он.

Сели. Радостно смотря на Чуклина, она описывала место находки. Небольшой храмик. Чуклин сморщился, вспоминая его. Вовсе незаметный, подчеркнула Сумская. Облеплен, обляпан пристройками – вот и считали малоинтересным, поздним.

Теперь она стала очень серьезной. Переворошив бумажки, извлекла листок. Близоруко щурясь, что–то вычеркивая, прочла результаты обмеров. И с каждой цифрой здание будто освобождалось от напяленных на него уродливых одежд. Стены, скупо и легко члененные прямыми лопатками, устремились ввысь. Как достигалось это? – думал Чуклин. Простой куб, который становился не кубом? Какой точностью отношений между полукружиями арочек вверху и прорезями окон? Между сторонами здания и маленьким выступом – абсидой, словно девичьей грудью? Между всем объемом и узостью барабана с островерхой шапочкой куполка?

– Я думаю, Матвей Степанович, надо передатировать. Тринадцатый век.

Сдержанная, почти нагая соразмеренность – без цепенящей суровости и без всякого украшательства, болтливого краснобайства – еще не научились ему? Или попросту отбрасывали мишуру? Так строила Русь, свободная от монголов. Самое начало тринадцатого века. Вон оно что!..

– Я согласен с вами, – сказал Чуклин.

И опять она вспыхнула. Все удивительным образом сразу отражалось на ее серьезном, очень серьезном лице.

– Но вы же ничего не видели! – быстро сказала она с тем же радостным торжеством.

Ои–то понимал, чего стоит ее дотошная, кропотливая, ее замечательная работа. «Работа повитухи. Работа выдущивания», – назвал он про себя. И такова была наглядность выводов, что теперь они казались Чуклину чуть ли не его собственными выводами – да как же иначе, «вой оно что!». Разве он сам – не был он готов, почти готов к ним тогда? Отзвук и завершение того, что брезжилось, а после забылось…

…Строение выглядело неуклюже–приземистым. «Здесь?! Ну, что ты нашла здесь? Что ты нашла?» – «Вот эта роспись». – «Фантазерка!» – сказал он. Запустение. Валялись какие–то обломки. Полутемно. Чтобы рассмотреть, надо закинуть голову. Он торопился, дни коротки, сам нагрузил себя такой грудой дел, что не уложить в скупо отмеренный срок поездки. Он видел уже, страницу за страницей, заключительные главы своей книги, которая была тогда главной для него, самым важным в жизни. И как о пей заговорили потом, когда она вышла! «Меткость суждений… Неожиданные сопоставления… Яркая концепция… Неизвестный материал, отныне введенный в научный обиход… Ломка традиций… Открытие…» Некий эстет в порыве энтузиазма расшаркнулся: «Открытие ноной красоты древнего искусства!» Так шумели специалисты, искусствоведы, широкой публики, впрочем, это мало касалось… Итак: его книга; рабочий план; строго и взвешенно выбранные объекты – он знал, что доселе сказанное о них, скользнув по «скорлупе», лишь еле прикоснулось к их ненсчерпаемости… Вон что наполняло его дни. А это? Вот это? В стороне от всего, что поглощало его? Странно, он был чувствителен к нарушениям педантически избранного порядка. К прорывам строя. «Посмотри внимательнее. Не спорь пока – можешь?» – «Могу, – засмеялся он. – Фантазерка!.. Постой. Нет, постой. Как ты разглядела? Не жди, чтобы я сразу… Замазано, испорчено. Записано мазилками. Похоже – не семнадцатый век. Даже не шестнадцатый…» – «Раз и ты говоришь… Не знаем, кто… Но ведь вокруг него была совсем другая жизнь? Не та, что при Грозном… или при Романовых? Только как же здание?» – «Не торопись. Приедем летом». – «Правда? Смотри, обязательно! Просто в отпуск. Без всякого твоего плана…» – «Обязательно! Сам вижу, – улыбнулся он ее горячности. – Это будет наш план. Твой и мой». – «Даешь слово?» – «Даю».

– Скажу я вам, Елена Ивановна, этого одного достаточно, чтобы оправдать всю вашу командировку.

Она испуганно отстранилась, у него было впечатление – даже вдруг обиженно и беззащитно ощетинилась.

– Нет, не в том же дело! И я не ради этого… А памятник, Матвей Степанович, можно сказать, в очень и очень плохом состоянии.

Чуклин подошел к окну, отдернул ситчик занавески. Грохот снаружи потрясал игрушечный домик. Тихая улочка городка сделалась магистральной автострадой, связавшей все промышленные центры этой и соседних областей. Чуклин подождал, пока отгрохотала серия крытых грузовиков, два с прицепами, и световые полосы прошествовали по потолку справа налево, затмив висящую на шнуре лампочку в голубеньком тюльпанчике. Гигантская рука света махнула по белокаменным стенам с черными проемами порталов, взметнувшись до шеек глав гладких, чешуйчатых, звездчатых, – оп видел их прямо перед собой.

– Отсюда певерный ракурс, Матвей Степанович, – сказала за спиной его Сумская. – Заслоняют переходные формы, эклектика. Портишь впечатление…

– Эклектика… Мы – народ зодчих, помните у Грабаря?

– Я не занималась специально поздними эпохами. Ни русским барокко. Минус, сознаю, нехватка универсальности… И я увлечена – однолюб, – пошутила она.

«Отсюда я и увидел это в первый раз? Именно отсюда? Из этого самого номера?» Чуклин мучительно старался вспомнить. Нет, как это было? Такой же вечер, часа на два раньше. Только что приехали, прошли насквозь городок. Улица по косогору – одна сторона смотрит поверх окошек другой. Тропки зажаты между домишками и сахарными сугробами. Близко над головой – снежные ко зырьки с крыш. В несколько минут все преобразилось. Лиловато зарумянились козырьки, сахарность растворилась в легчайшей сини. Толкая друг дружку, спешили девушки, закутанные до бровей, и все же видно было – припаряженные. Весело прижались к щелястому забору: посередке, как в лотке, цепочкой, в гробовом и торжественном молчании, – тяжелейшие рюкзаки за спиной, – ехали велосипедисты, скрючившись, работая ногами с неистовой серьезностью – будто скорым туристским ходом совершали марш–бросок, ровно сто восемьдесят ударов–шагов в минуту. Откуда? Куда? В такой мороз?! И, без единого словечка, оба они вместе засмеялись. Они были способны засмеяться в тот вечер от чего угодно. А он смотрел, как заполыхали ее щеки – горячим заревом, до прядки волос, до черной шапочки, а ниже, у шеи, за неровным, точно на географической карте неведомого мира, горячим краем, сразу молочно сквозила белизна – он не отводил глаз от этой нежной белизны. И вдруг, стихнув, они увидели небо. Оно стало гораздо выше, чем четверть часа назад. В ясности, абсолютной прозрачности вечера оно словно выгибалось, напрягая и напрягая какую–то струну. Небо улетало от земли. А когда улетит, настанет ночь. Они взялись за руки и побежали. Улицу рассекал овраг. Тропка обратилась в желобок с обледенелыми бортиками. «Значкист! Альпинист! Смотри – как я!» Снег на склоне слежался в наст. А местами проваливался с острым и хрустким изломом. Она забежала вперед, вернулась, новела за руку. «Никакого почтения?» – «Никакого». – «К ученому званию, чинам, орденам?» – «Замолчи. Заработай ордена. Наступай аккуратней, там, где я». Сейчас ее шапочка была ему по плечо. И, большой, он покорно, неловко ступал, больше всего боясь наступить ей на обсыпанные снегом ботики. На другой стороне под голыми деревьями было сумрачнее, шли по кочкам. «Болото?» – «Могилки, – сказала она. – Упраздненное кладбище. Бог знает, какое давнее». Ресницы ее заиндевели, когда она смеялась – на них дрожали порошинки. И вот тут, в далекой дали, сквозь переплет ветвей, из сумрака на свету, явилось эго. Башни и шатры, цветущее многоцветье, пучки маковок, взлет стен, гладь и каменное узорочье, серебро и голубень. То, что он стремился постигнуть жадно, неуемно, в плену властного очарования, самозабвенно твердя старые слова: столпы, бочки и кокошники, закомары, гирьки, кубастость и клетскость, в лапу и в обло, восьмерик на четверике. Чтобы уловить, исчислить закон красоты, созданной древними мастерами, когда еще и помину не было людей, лежащих вот тут, под этой рябыо нестрашных, припорошенных, упраздненных холмиков… «Град», поднятый ввысь, над землей, плотными, теплыми слоями сияющего воздуха, преображенный несказанной радостью того вечера!

Затишье – и потрясающий грохот, звон и выпевание игрушечного оконца, пробежка световой дорожки по потолку, сноп, обшаривший высокие фасады напротив.

– Я обратила внимание на отличие в манере одной фрески, – сказала Сумская. – Небольшой участочек, чрезвычайно неудобно расположенный. И в дефектном состоянии. Не бросается в глаза, да и не искали – если сама постройка признавалась очень поздней. И заслонено росписью, хронологически пестрой, безликой, с обычными уставными характеристиками.

– А там, на этом… участочке, уж, верно, тоже не портретики братии с клирошанами, против устава, не так ли, Елена Ивановна?

Она вопросительно подняла глаза, слегка удивившись ненужной шутке.

– Не в нашем же смысле! Культовая живопись, неизбежная аллегория, обобщенность образов. И хоровое начало, исконно присущее русскому творчеству, чуждому индивидуализму. «Мы», а не «я». Это объяснимо исторически, вы отлично знаете.

– Пусть так. Две манеры. Честь и хвала вам, – ворчливо и придирчиво заговорил Чуклин. – Но почему именно он? Какие данные? Известен Прохор с Городца, Даниил Черный – смешно, что крутимся вокруг трех–четырех имен, только и дошли до нас. А было множество, учителя, ученики. Кто старше, почитался главнее. Вот автографов не оставили, писали неподписное – большая оплошка. Трудились безымянно, артельно – пожалуйста, извольте хоровое начало! Так какие же данные? И что известно о его пребывании в здешнем городе?

– Я ждала возражений, Матвей Степанович. А что известно о его поездке в Новгород? А вернее всего, он ездил в Новгород. Что известно вообще о его жизни, даже о начале, конце? Пробелы, зияния… Я пытаюсь уточнить: он мог попасть сюда после росписи во Владимире, во время нашествия Еднгея и следом набега Талыча, когда тысячи людей спасались на севере в лесах, – так он очутился в глухом посаде, в стороне от дорог. Это не произвол мой: у меня анализ фрески. Я доказываю. Никакие отдельные вторжения больше не могли изменить идейного фона эпохи. Куликовская победа – вот что было основным. Неудачи кратковременны; раны быстро затягивались; размах строительства следовал за каждым опустошением.

Чуклин прикрыл глаза. Разве он не помнит наизусть, во всех подробностях ту фреску, ту роспись? Но приходила ли ему в голову такая догадка? Смела ли прийти? Фреска Андрея Рублева! Никому не. ведомая. Того Рублева, чей каждый след кисти – как редчайшая драгоценность!

– Я думаю, он был здесь очень недолго, Матвей Степанович. Участие его крайне ограниченно…

…Значит, вот так. Очутился в здешнем краю. И тогда стали звать–зазывать московского, Андроникова монастыря, чернеца в эту маленькую лесную обительку с единственной старой, чтимой каменной церковкой. Бывшего троицкого послушника. Учащего писать. Учащего жить! Затеяли перероспнсь своего обветшавшего храмика. Да, верно, шло повсеместное обновление старых знаменитых стен – с той норы, как в сердце каждому живой водой плеснула донская речка Непрядва. Хоть длилось иго. Не расточилась туча – до глубокой старости будет жить еще Рублев, и все же на целых полвека не доживет до конца. О чем он думал – здесь? Что ободран, загажен конским навозом владимирский собор, где иа стенах еле просохли краски? Что под его, рублевским, «шествием праведных в рай» схвачен Патрикей, ключарь, – он знал его… Иглы–щепки под ногти, «огненная сковорода», запах паленого мяса, дикий, звериный вой… Человеческий остов привязан к лошадиному хвосту, и вскачь погнали лошадь – но не выдал Патрикей казны. Голод, мор в Москве, спалены слободы. Прах и пепел на месте Троицкого монастыря. Но немного нройдет – пышно, белокаменно отстроит все Пикон, преемник Сергия, который благословлял князя Димитрия иа Куликовскую битву; и «Троица» Рублева–украсит Троицкий монастырь.

– …Крайне ограниченное участие. Только небольшая группа фигур, ориентированных относительно единого фокуса. Вот тут прежде всего необходима реставрация, рассчитываю на вашу поддержку, Матвей Степанович. Я сделала пробу, чрезвычайно осторожно, буквально на нескольких квадратных сантиметрах тронула верхний слой…

– Слушаю и дивлюсь, как вы одна…

– Ничего бы я не сделала одна – ни обмеров, ни… Я ведь женщина, Матвей Степанович!

– Но какой у них здесь штат? Какие реальные возможности? Нам не удавалось добиться ассигнований. Что ж, может быть, теперь…

– Я привела их в движение, – засмеялась она. – Даже исполком! Боюсь, всех допекла.

– Дорогая Елена Ивановна, зная вас…

– Не надо, Матвей Степанович… Я к тому, что там, в смысловом фокусе фрески, должно быть явление, сияние. Оно отражено в общем движении, которым охвачена группа. А без него, в нынешнем виде фреска, вы знаете, поражает своей нецерковностыо. Прямо уникальной. Не святые, не старцы – юноши, отроки, даже, – она лукаво шевельнула бровями, – отроковицы. Символика расцвета жизни. Вглядываются, озарены – праздничное чувство победы. Оно и главенствует надо всем. А воплощение ее – атлетический образ молодого воина в папцпре…

Мышиные голоса за стенкой вдруг стали внятными. Грянул взрыв шутливых восторгов, – кто–то там вошел, под чьими шагами поскрипывала лестница.

– С приветом, мелочь!

– А, баскетболист!

– Какое поприще упустил! Не тем спасаешься!

– Без черной зависти, мелюзга!

– Возьми бинокль – дашь девушке, которая ненароком встретится с тобой, с каланчой.

– Тебя завтра сделает Миша – все великие люди малорослы: Пушкин…

– Петр Великий!

– За Великого Баскетболиста и тренера его – Деда Мороза!

Велосипедист!,I? Те самые? Чуклин с усилием преодолел иллюзию.

А за дверыо, в коридоре сплетались два женских голоса – медлительно, навязчиво, как осенний дождик, – вторым слухом он все время слышал их сквозь взрывы веселья, рассказ Сумской, собственные реплики.

– Рыба нёршится – он от скандалов от этих и подайся на лов, домой ни на одну ночку…

– Щука нёршится – ее бьют строгой.

– Не, он моторист.

– Кто моторист?

– Да он же! Цепляют к моторке десять лодок, он и тащит гусем.

– А она что?

– Враз утихла, уходилась – на берег выбегет, смотрит, у людей выспрашивает, будто невзначай. Гордячка. Соседям–то все видно…

– Я вот тебе скажу. Семейные там скандалы прочие – это жениных рук дело. Жена виноватая. Значит, мужем не владает.

– Полно тебе.

– Завязывай, если полно. Жена, которая мужем владает, – и все идет по порядку.

– Набил он мошну – выработка у них, план – и начал с Фенькой. Так и пошло у них. Ту бросил, новую взял.

– А та, Мария?

– Мария? Прохожу это тогда – вернулась Мария с работы, сидит сама не своя, а так – ровно каменная. Кому вид делает? Гордая. Люди кругом коптят рыбу – у ней пустая изба. Соседям–то все видно. Хотела сказать ей – не сказала: лучше коптить рыбу, чем коптить небо.

– А я прямо тебе: И он дурак. Дурной дурак. Вторая жена сегодня придет, а назавтра и дорожку за собой хвостом замела. Сколько у них с Фенькой – полгода есть ли, нет? А первая – на всю жизнь.

«Как же кончилось это? – думал Чуклин. – Как смог я… Ради чего? Боже мой, как случилось это?» Он не узнавал номера. Здесь или не здесь? А ведь поклясться готов был жизнью своей, что никогда ничего, до последней мелочи, не забудет. Гостиница была полна, ночью она гудела от шагов, топота сапог, голосов. Налетали ревизии, обследования, комиссии. Слеты, совещания по восстановлению, по строительству с участием вышестоящих. Окна райкома, райисполкома горели до петухов: вдруг позвонят из области? В области: а если вызовет Москва? В магазинах – карточки. Командированных – с раннего завтрака допоздна нет: буфет, работа, столовка, заседание. Он приходил раньше, дни коротки, с темнотой кончалось его дело вне гостиничного «дома». I! он не шел – летел, зная, что его ждут. Тащил судки из столовки. Медленно, тускло, пепельно розовели (свет горел вполнакала) спирали электропечки, и распространялся немного жестяной запах разогретой пищи. Где–то, далеко но коридору, одна, прихворнув, ожидала конца дня девушка или молодая женщина, и, ожидая, в гулкой пустоте она пела:


 
Эй, друг – гитара!
Что звучишь несмело?
Еще не время плакать надо мной…
 

Под лестницей громыхнул бас: «В поликлинике неважные врачи – вот почему я предпочитаю не болеть». И снова тоскливо и страшно выводил молодой голос:


 
Незаметно старость подойдет…
 

Они не вслушивались, ого всего им было весело – как на одной непрерывной волне – от жестяной пищи, от света вполнакала, от песни, то было счастье – сегодня, сейчас, и оба знали об этом. Весело, смешно – «сплошные смешинки, – говорил он, – ну хватит, довольно, знаешь что – выполосни их или отойди в уголок, чихни». И вдруг она взяла ладонями его голову – вот эту голову, – пригнула – близко он видел ее внимательные глаза под напряженно сдвинутыми бровями. «Ты что?» – спросил он. «А я ничего». Что было в ее глазах? Ничего. Разве одно. Любая его тревога, даже тень, что только мелькнула и сам называл «выдумки» и «показалось», или радость его и «телячий восторг» (была сумбурность в нем и не легкость – мало кто замечал, но он знал о себе и она знала) – все тотчас отражалось в зеркале этих глаз. Вот и все. «Вот и все, – сказала она. – Позовем ее к нам, хорошо?» – «Конечно! – подхватил он. – Сейчас, к обеду». И со смешком освободился. Ночи и дни, дни за днями, и, думал он, не будет нм конца!..

– Что же вы молчите, Матвей Степанович? Устали? Вам мешает это? – Сумская кивнула на дверь, на голоса. – А я привыкла… Для меня так много значило бы ваше одобрение моей работы…

– Воин в «броне». Поколенной кольчужной рубашке. С «зерцалом» на груди, – сказал Чуклин.

– Да, разумеется, – смутилась она. – Как я могла… Оговорилась. Но… Конечно, вы были здесь прежде. Но ведь в вашей же книге нет… И я не помню ни одной репродукции. Вы все знаете!

Он усмехнулся и покачал головой. У отца, прежде землемера, потом землеустроителя, стоял шкаф домашней столярной работы, со старыми книгами. Романов мало, стихов, кроме Пушкина и Лермонтова, и вовсе не было – отец был человек серьезный, под стать и книги. Правда, очень сборные. Тоненькие рубакинскне и «Мироздание» Мейера. «Великие и грозные явления природы», где можно было подолгу и все по–новому рассматривать картинки. Толстенная, от деда, зуевская «Иллюстрированная популярная физическая география» с тремя «царствами»… «Нашествие двунадесяти языков». Забелин о быте цариц. «Знаменитые монастыри» (тоже все дедовское). Плен Шамиля. Валишевский про тайны императрицы Екатерины и «Нашел» Мережковского. Книжка о Кудеяре, – в пей рассказывалось, как Василий Третий Иванович согласился наконец на развод с бездетной любимой красавицей Соломонией и как забилась она, закричала и оттолкнула того, гето подошел состричь ей косы, а боярин хлестнул ее по лицу, и в келье она родила, младенчика скрыли, похоронили вместо него куклу, он же вырос наводящим грозу разбойником Кудеяром – Кудеяр был старший брат Грозного. По праздникам дядья, выпив и закусив, предрекали: «Зачитаешься, Степан». – «Кто прочтет Библию до конца, сойдет с ума», – остерегала тетя Фрося. «Чуклины – простые люди. Ну, за твое!..» Вот тогда он, мальчишка, верил, что можно узнать все: прочесть шкаф, полку за полкой. И помнил свою обиду, когда в классе докторский сынок, похваляясь, назвал что–то, чего не стояло в шкафу. «У папы все книги!» Чуклин – всезнайка! Теперь–то он знал, что книг, которых никогда не прочесть, бесконечно больше, чем тех, какие он когда–либо видел или увидит:..

– Ну что вы, Елена Ивановна. Я просто опасаюсь слова «панцирь» с тех пор, как меня научили писать в нем и. Боюсь, не начну ли так и выговаривать – вопреки увещаниям коллег, внушающих, что мне не произнести и после ц.

Они рассматривали фотографии. Она то присаживалась рядом, то, чтобы не мешать, на длинных стройных ногах, немного пригибаясь, точно умаляя свой рост, перебегала к дивану, к шкафу, к окну – к повсюду разложенным, даже штабельком в углу, возле прикрытых полотенцем кастрюль, оттискам, альбомам, руководствам. Доставала листки, что–то вычеркивая в них. Лицо ее сияло. Большая птица, порхающая по своей аскетической, долго обживаемой и все не обжитой клетке…

Шум снаружи стихал.

Подойдя, склонилась над плечом Чуклина.

– Вот эта, – подала ему фотографию. – Жаль, не передай цвет. Но ведь ясно угадывается. Насыщенная яркость и чистота. Синий, голубой, бело–желтый, розовый, бордовый, фисташковый. Его палитра.

Васильковый, повторял про себя Чуклин. Дочерна темная владимирская вишня. Малиновый – ягоды в малиннике. И небо – высокое, летнее – лазурь, лучезарность, золото вечеров.

…В те времена они оба пытались выискивать как бы лазейки в души давно бездыханных людей за дерзкой необычностью языка, образностью и житейской простецкостью древних наименований: «Ярое око», «Златые власа», «Взыграние младенца», «Мокрая брада», «Неувядаемый свет», львы с «процветшими» хвостами. И все возвращалась она к той самой, тогда безымянной фреске. «Что здесь – ты понимаешь? Ни утро, ни день. Почему кажется мне – предвечерье, ветлы у реки? Дорога, самые простые полевые цветы. И поле, когда отцветает и наливается рожь. Ни деревца, ни травинки не изображено – так почему же? Люди. Одни люди. А перед ними – что? Непорчено, затерто – неважно, ясно ведь: свет над всей землей – как звон. Приедем опять сюда в июне, так, чтобы самый долгий, неугасимый вечер? Я покажу тебе. Это же здесь. Даешь слово? – сказала она. – А женские лица… Русоволосая, большелобая, широкоскулая. Смугло–худые щеки. Взгляд прямо на того, с кем говорит. Не узнаешь? Анюта! Сегодня приходила, живая. А что было тогда кругом, скажи? Тревога, набат, зарева. Шествие князя как хана. Новые рабы – княжеские, боярские… А он, не знаю – кто он, здесь, в церковке, пишет наперекор – будто громко кричит: нет, не это жизнь! Не такой ждите, не такую готовьте теперь – нашу жизнь! Открытое сердце. Грусть и радость. Добро к людям, милость…»

Может быть, сам Чуклин досказал эти слова? Так звучали они в его памяти…

– Я уже говорила вам, Матвей Степанович, у меня доказательство – сама фреска. Я сделала опыт. Вот. Наложила два фото. Посмотрите. Полуциркульность головы, абсолютное совпадение с головой Петра из владимирского Успенского собора. Одна рука! А чередование планов, смена художественного языка, ритмические соответствия, даже вовлечение в единый порыв и промежутков между фигурами… Видите? Возникает как бы дополнительное изображение, отзыв основному – двойная организация каждой пространственной точки. Я просто нигде… нигде больше (восторженно она запнулась) не представляю такой насыщенности… композиционной концентрации! Ни в европейской живописи того времени. Разве что в античной глиптике пятого – третьего веков, эпохи расцвета. Да, понимаю, голословно – надо еще разобраться в возможности скрещений… А этот эффект сферической выпуклости! Усиление динамизма изогнутостью свода в нартексе над входом – использована сама невыгодность, трудность, неказистость места. Taur de force мастера!..

– Нартекс по–русски – притвор, – сказал Чуклин. Он поморщился. Вдруг пожевал губами. Тур–де–форс. Фокус мастера. А если смирение мастера?.. Так, чтобы не ему, залетному гостю, пришлецу на час, верно – младшему, но здешним старикам богомазам первое место и честь? Работайте, как работали, не потревожу вашей работы, мне, уж если просите, хорошо и то местечко, которое осталось… – Что такое сено? – хмуро спросил Чуклин.

– Сено?

– Да. Сено. Надземные части неокультуренных травянистых растений, обезвоженные методом гелиосушки.

– Я не понимаю. – Она покраснела пятнами, точно подсеченная в легком счастливом своем полете, увяла, умолкла.

И тут он спохватился. «За что я мучаю ее? За то, что влюблена в меня… нет, любит, давно, и никогда не скажет, а я знаю это. Мелко, гадко. И ведь красивей она, рост, великолепно сложена. Работяга, горы своротит. В суровой дисциплине, ничего не разрешая себе. Никакой вольности. Литературщины. Смиряя себя. Уколы, придирки к тому, в чем она совершенно права. Что и оттачивала так, наполовину, верно, ради тебя, чтобы показать первому тебе! И уж не за то ли, что уверенно и прямо пришла – чего там! – к открытию, какого ты, может, и ждал, почти ждал… до которого, воображаешь теперь, оставался тебе шаг – чуть не один шаг… Но ты никогда не сделал этого шага – не сумел, забыл, прошел мимо. Что же я за человек? Знаю ли я себя?»

– Простите, Елена Ивановна.

– Вы извините. Что называется, доехала вас. Надо было соображать… Хватит, хватит на сегодня! Завтра вместе посмотрим!

– Я вот что думаю, Елена Ивановна…

– И если признаете стоящим… что не зря я… может быть, вы согласитесь опубликовать за двумя подписями?

Он как бы не слышал.

– Мы с вами сидим весь вечер, повторяем: нетленная красота, прекрасные формы. Восхищаемся. И не одни мы – тысячи людей, миллионы. Но если всерьез, что же ее, нетленную, кидаем в пасть безвозвратному прошлому? На свалку, именуемую музейным фондом? Умерщвляем, отлучая от жизни? Наши архитекторы, градостроители.

Я не о копиях, конечно, смешно, но об использовании элементов, силуэтов. Себя обедняем. «Дом бога» – так вот и чураемся любой сходной черточки, сами верим, что ли? А строил–то народ. Мужик, крестьянин, горожанин и плоть от плоти их – умельцы, розмыслы. Творили высшую, какую понимали, красоту. Запечатлевали свой труд и страдания, ум и отвагу, торжество и надежды…

Она засмеялась.

– Вы шутите, милый Матвей Степанович. Ну какое же тут «или – или»? Или хорошо, или свалка? Говорим: «прекрасное», – разумеется, видите, как мне дорога древняя русская самобытность. Мой тринадцатый – пятнадцатый век. Но я же беру в перспективе. В контексте времени. А равнять с нашим… Всему свое. Нельзя судить внеисторически. Новое вино – и старые мехи!.. А потом есть форма и функция. Соответствие формы функции. В Финляндии, знаете, строят церкви, похожие на трансформаторные подстанции. Выходит, и тут, даже в таком деле, – прощай, старинка, вон как! Убедила?

В голосе ее зазвучали материнские нотки. Он помедлил. И сказал, вставая:

– Да, конечно. Сумбур… А под вашей работой будет одна подпись: при чем здесь я? Считайте, что диссертация готова – это самое малое, чего стоит такой вклад в историю нашего искусства.

1965


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю