Текст книги "Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести"
Автор книги: Вадим Сафонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 43 страниц)
Каменные дома, тенистые деревья, тишина и пустота на чистых, широких улицах. Вот посередке одной из них бульвар, на листьях – матовая роса, тускло отсвечивает необычная мостовая – из шлака, остающегося от плавки серебра.
Так на рассвете 21 июля въезжали в Барнаул, алтайский центр.
Горпый округ назывался Колывано–Воскресевскнм. Начальствовал в нем П. К. Фролов. «Деятельный ум и вкус г. Фролова встречаешь на каждом шагу в Барнауле», – отметил Ермолов в описании своей поездки с Гумбольдтом.
Двадцать лет назад Фролов проложил здесь, на Алтае, между рудником и заводом конно–железную дорогу. Она вошла во все книги по истории техники как важный этап в развитии железнодорожного транспорта. Паровоза еще не было, но рельс и колесо доведены до такой степени совершенства, что одна лошадь легко везла груз, который по грунтовой дороге потянули бы едва двадцать пять лошадей.
Фролов строил суда, расчищал реки, украшал город, перестраивал горное и заводское дело, в несколько раз увеличивши производство в некоторых отраслях. Администратор и инженер, человек высокой культуры, энергичный, взыскательный, стремительный (о его внезапных наездах в какой–нибудь медвежий угол те, у кого рыльце в пушку, сложили присловье: «Не боюсь ни огня, ни меча, а Петра Кузьмича»), он был одним из тех русских людей, которые и в самые мрачные времена растили силу и богатство своей родины.
Шоссе проходило по широкой плотине, Фролов показывал машинное здание (машину двигала вода), корпус сереброплавильного завода, цветники и фонтаны около него, обнесенные чугунной решеткой – такой же, как у Михайловского замка в Петербурге.
Осмотрели городские музеи – зоологические коллекции, модели рудников и машин, оружие, утварь, одежды народов Алтая и Сибири.
Дома у Фролова была комната, обитая китайскими материями, устланная китайскими коврами; в шкафах расставлены фигурки людей с косыми бровями, разложены карты Небесной империи, рукописи на маньчжурском и монгольском языках. И Гумбольдт ощутил, как близки от этого вполне европейского города, от этого дома китайские рубежи, сердце Азии.
В Петербург он написал: «Господин фон Фролов образованный человек и с талантом».
Гранитные груды громоздились друг на друга. Причудливый мир казался еще более фантастическим в предрассветном полумраке. Первые красноватые лучи ударили в глаза. Внезапно с крутой возвышенности открылось Колыван–озеро. Оно лежало в громадной мглистой низине, как в крутой чаше.
В Змеиногорск приехали к десяти утра. На Алтае кругом, а здесь особенно, оставались живые следы работы другого Фролова, Козьмы Дмитриевича, горняцкого сына, гидротехника. То был отец пынешнего гостеприимного алтайского хозяина Гумбольдта. Козьма Фролов с детских лет был дружен с таким же, как он, сыном горного солдата Иваном Ползуновым, творцом «огневой машины». И судьбы их шли как бы рядышком – оба уральцы, оба попали на Алтай, где проработали все зрелые годы, обоих по таланту сравнивали даже в официальных петербургских документах.
Только Фролов на сорок лет пережил Ползунова, сраженного чахоткой молодым в 1766 году. И вовсе различно было то главное, что они делали.
Целью одного было покорение пара.
А другой стал замечательнейшим в истории властителем воды.
Гумбольдт и спутники его могли видеть в недрах Змеиной горы штольни, подземные реки, проведенные Фроловым; еще стояли исполинские семисаженные колеса. Вода у Козьмы Фролова двигала машины, мехи, молоты, насосы, поднимала руду, везла ее в вагонетках; то была удивительная подземная, почти нацело механизированная силой воды «кузница Плутона», или, лучше сказать, Плутона, подружившегося с Нептуном, – переворот во всей прежней технике горных работ. Мощная, покорная, бесконечно многообразная сила, фроловское чудо, как говорили о ней, – вот во что была тут превращена человеческим гением вода в канун века пара!
Пустынные гранитные и порфировые горы прорезаны ущельями. Каменные колоссы нависали над узкой дорогой. Мрачная, дикая, величественная «дорога гигантов» ведет к Колыванской фабрике, знаменитой фабрике, чьи яшмы и порфиры Гумбольдт видел в парижском Тюильри, во дворце прусского короля, а недавно и в Петербурге, в Зимнем. Он ходит среди рабочих, он стоит подле – нет, он стоит под яшмовыми вазами–колоссами, одна четыре, другая семь аршин в поперечнике…
Риддерский рудник. Алтайские белки, в снеговых шапках, глядели прямо в слюдяные оконца избы, отведенной путешественникам. Еще не тронутый лес строевой сосны, пихты, берез и тополей подступал к селению. Медведи и горные козы спускались к грохочущей речке Гроцотухе.
Мысль о китайских рубежах не выходила из головы Гумбольдта.
В Усть–Каменогорской крепости, где шел торг с монгольскими караванами, Ермолов подарил Гумбольдту китайский компас.
Второго августа горами на дрогах–долгушах двинулись в Бухтарминск. Над пещерой на скале была высечена вязь неведомой надписи. Ни Менынеппн, ни томский военный губернатор Литвинов, сопровождавший Гумбольдта, не знали, что это такое; русских же ученых в экспедиции Гумбольдта не было.
У форпоста Красные Ярки переехали границу Российской империи. Иртыш, клокоча, прорубал себе дорогу в острых скалах. Впереди было каменное сердце Азии.
И все же Гумбольдт не добрался до него. Он остановился у первого китайского поста.
Назад из Бухтарминска в Усть–Каменогорск спустились на двух илотах по Иртышу: по три лодки были связаны вместе, перестланы досками, и сверху поставлена войлочная юрта.
Пятнадцатого августа были уже в Омске. Тут губернаторствовал Сен–Лоран (Десентлоран), генерал, известный главным образом тем, что, когда он колебался принять губернаторство, ссылаясь на отсутствие административного опыта, Николай сказал ему: «Поверь, наша военная часть мудрее всякой другой». Генерал в самом дело плохо усвоил премудрость администрирования в николаевской России. Он дал Гумбольдту в провожатые сосланного декабриста Степана Михайловича Семенова. Вернувшись в Петербург, Гумбольдт, верный осторожно, но твердо принятой на себя благородной миссии добровольного ходатая 8а встреченных им выдающихся людей в несчастье, рассказал императору, какого необыкновенно образованного человека назначил ему в спутники омский губернатор. Это поразило также и Николая, который нарядил строжайшее расследование и, узнав, кто это был, жестоко отчитал Сен–Лорана. Семенова перевели в Тобольск.
Началось путешествие но укрепленной линии. Коменданты маленьких крепостей встречали Гумбольдта в полной форме, навытяжку и рапортовали, взяв под козырек, о состоянии вверенных войск. Люди сбегались смотреть на странный поезд неведомой особы. Кто–то догадался, что везут сумасшедшего датского принца Гумплота.
Так или иначе, сделав почти круг, путешественники очутились на южном рудном Урале.
В Миассе, или, как его называли тогда, Минске, из дома горного инженера Порозова, где остановился Гумбольдт, были видны Ильменские горы. Обетованная земля геологов, единственный в мире естественный музей, где природа собрала вместе десятки, сотни минералов. Нигде нет больше ничего подобного. И среди них – удивительные и редчайшие «цветы земли», существующие только в этом «саду минералов», в этом заповедном краю.
Кругом – золотые россыпи. В тридцати пяти верстах – Златоуст, знаменитый Златоуст–оружейник, кующий на всю армию холодное оружие.
И 2 (14) сентября, явившись в поросовский дом рано поутру, чтобы поздравить почетного гостя с шестидесятилетием, горные офицеры поднесут ему саблю.
В жизнеописаниях Гумбольдта, начиная с самых первых, можно найти только пренебрежительно–иронические упоминания об этом даре: саблю мирному путешественнику! Какие нравы в этой российской глуши! Смущала подаренная сабля, хотя по другим причинам, и русских историографов Гумбольдтова путешествия, в их числе – крупного передового учепого академика Д. Н. Анучина: она напоминала о комендантах, встречавших навытяжку экипажи Иохима, о николаевской муштре.
Очевидно, в условиях царской России быстро забылось, что сабля была не простой.
В то время помощником директора Златоустовской оружейной фабрики работал тот, кто стал новатором металлургии, – Павел Петрович Аносов. Тогда тщетно разгадывали тысячелетнюю тайну булата, или дамасской стали. О прочности и остроте этих синевато–темных клинков с узором, в котором видели сходство с виноградной гроздью, с зыбью, с прядями волос, ходили легенды. Будто некий восточный властелин, поспорив с европейским королем, у кого сабля лучше, подбросил в воздух тончайший шелковый платок и как бритвой разрезал его на лету. Не зная секрета булата, европейские, в частности немецкие, оружейники травили «дамасские» узоры на обыкновенной стали: подделки именовали «демаскированными».
Николаевское правительство готово было уплатить громадную сумму даже некоему Кахраману Елиазарову, ко–торого кавказский наместник Паскевич отыскал в толчео тифлисского базара, но скоро выяснилось, что никакой «тайны булата» у Елиазарова не было.
. А в это время Аносов в Златоусте уже твердо шел к разгадке ее. И вопрос для него был не в одном булатном оружии, он видел тут еще никем не тронутую проблему высококачественных сталей – металлургию будущего. Через двенадцать лет в классической работе «О булатах» он напишет: «…скоро наши воины вооружатся булатными мечами, наши земледельцы будут обрабатывать землю булатными орудиями, наши ремесленники выделывать свои изделия булатными инструментами».
В Златоуст путешественники отправились 26 августа, ранним утром. Не торопились, их привлекало все в этой местности изумительной красоты, не сходной ни с чем, что они видели раньше на Среднем и Северном Урале. Мяггие, круглые, кудрявые горы, круто западающие лощины, яркая гладь раскиданных озер – «глазастая земля»! Заехали на Князе–Александровскую россыпь. Полдня ушло, пока показался Златоуст.
Множество немецких мастеровых. Ковачи из Золингена, шлифовщики из Клингенталя. Лет пятнадцать, как потянулись они сюда: им обещали в России такое жалованье, о каком и мечтать нельзя было на родине, в Германии, – две с половиной тысячи в год, сверхинженерный оклад.
Было в Златоусте к тому времени немало и русских превосходных оружейников, на долю которых приходилась лишь ничтожная частица этих щедрот. Розе не заметил их, городок показался ему совершенно немецким. «Совершенно немецкий фабричный городок, в котором мы повсюду слышали родную речь и виделп родные порядки и нравы».
Старик Агте, директор завода, в сопровождении Аносова и еще одного инженера, повел приезжих к домнам, горнам, по мастерским. Розе непрерывно записывал. Говорили с немецкими мастерами, смотрели, как они работают. Звенели под молотами стальные полосы. Быстро, от мастера к мастеру, от одного чистого, опрятного домика к другому, полетело: «Друзья! Gesellen! Бал в честь Гумбольдта! Чтоб были все! Hoch!»
Городок лежал между горами Большой Таганай, Юрма – в самых именах слышался отзвук древней кочевой Азии, все еще полной неведомого для европейской науки.
Гумбольдт еле дождался утра. Начинался дождь. Подождать? Упустить сутки? День 27 августа проведен на Большом Таганае.
Двадцать восьмого передышка. Бее были истомлены. Это значит – с утра до вечера осматривали частные коллекции в Златоусте. Они были интересны, обильны. Культурнейшие люди, ппженеры, жили и работали в маленьком городе стальных клинков. Аносов – прекрасный геолог. С ним можно обсудить и свои удачи во всех многочисленных минералогических экскурсиях и вчерашний день, когда, к сожалению, было больше неудач. Розе старательно записал разговор о геогностнческпх особенностях местности; Аносов передал Гумбольдту карту Златоустовского горного округа.
А Гумбольдт также нашел время написать большое письмо жене министра финансов Канкрина в Петербург – остроумное и непринужденное, как вообще писал он письма, особенно женщинам. Он рассказал про бал немецких мастеровых, про барометр, разбитый на горе Таганай, и про двух молодых людей, двух юных геологов, Гофмана и Гельмерсена, которые съехались с ним в Миассе, – им было разрешено по его просьбе некоторое время сопровождать его и дальше. «Во имя науки приносим благодарность превосходному министру, что он доставил таким людям (подчеркнуто Гумбольдтом) возможность исследовать геогностически важный отдел русских гор…»
Двадцать девятого поутру Гумбольдт покинул Златоуст.
Письмо было но последним с Южного Урала. Он сообщал в Петербург о своих геологических наблюдениях: о строении гор, горных породах, камнях, рудах, минералах, – видно, что тут его главная страсть, он убежден, что и адресат, кем бы он ни был, пусть хоть министром Николая I, не может не разделить ее.
Он высказывает смелые, глубокие мысли о не тронутых еще сокровищах Урала, гордится тем, что его путешествие поставило вне сомнения существование на Урале и олова. Обсуждает зорко подмеченные недочеты горного дела. Полстраницы посвящает раздумьям человека на другой день после шестидесятилетия, когда пройден «поворотный пункт» жизни. И снова о Гельмерсене и Гофмане.
Только одна фраза, единственная фраза, написанная со воей светской ловкостью, касается подарка к дню рождения – сабли: «Благодарность за подарок красивой сабли с демаскированным клинком должен я, верно, направить вашему высокопревосходительству», то есть министру Канкрину! (Из Миасса, 3 (15) сентября.)[53]53
«Den Dank für das Geschenk eines schönen Säbels mit darna–scirter Klinge muss ich wohl an Ew. Excellenz richten!»
[Закрыть]
Надо думать, что Гумбольдту сказали, что этот клинок аносовской стали. Но понял ли он, что сталь, вот эта, которую он держит в руках, единственная в мире?
Нигде пи строкой он не показал этого – ни он сам, ни подробно писавшие о русском путешествии еще при его жизни, и конечно, выверявшие написанное с ним Розе и Клетке. Слишком стремителен был пробег по городам и весям России, и, мы видим, иные всепоглощающие интересы владели Гумбольдтом…
Клинок был из стали восемнадцатого опыта – уже с узорами; но еще сотня плавок потребуется, пока сам Аносов признает свою сталь – года через четыре – настоящим булатом. Тем легче стало в строку привычное слово «демаскированным».
Имя Аносова Гумбольдтом упомянуто лишь один раз в конце письма, в числе лиц, которым оп благодарен за внимание: Агте, Порозов, Аносов…
А в меньшенинском отчете нет ни звука о самом замечательном человеке Златоустовского завода.
В Миасс пришло к Гумбольдту нетерпеливо, давно ожидаемое им известие, что у Бисертской слободы, через несколько дней после его отъезда, на золотых россыпях графини Полье, найдены три алмаза. Гумбольдт просил повторить это несколько раз. Он сказал окружающим, что сегодня у него день большой радости. Теперь, как и раньше, самой большой радостью для него была бескорыстная радость открытий. Он предсказывал, что на Урале найдут алмазы. Министру Канкрину он написал:
Привожу эту фразу в подлиннике, потому что в нашей литературе появились утверждения, будто именно Гумбольдт чуть ли даже не «открыл» великого русского металлурга, сообщив в Петербурге о «первоклассной сабле с дамасским клинком» или, как значится в книге другого автора, написав «из Златоуста», что он «неожиданно получил чрезвычайно ценный подарок: меч, выкованный из булата. Булат этот выплавлен по способу инженера Аносова. На клинке явственно видны красивые желтоватые узоры, что является несомненным свидетельством, что это настоящий булат».
У Гумбольдта столько действительных заслуг, что нет никакой надобности награждать его мнимыми.
«Урал – настоящее Дорадо, и я твердо стою на том (все аналогии с Бразилией позволяют мне уже два года это утверждать), что еще в ваше министерство в золотых и платиновых россыпях Урала будут открыты алмазы… Если мои друзья и я, мы сами не сделаем этого открытия, то наше путешествие будет служить к тому, чтобы побуждать других».
Меныненин хмурился. Очутившись волею судеб в роли провожатого при Гумбольдте, он не одобрял ни такого способа путешествовать, ни самого Гумбольдта.
Гумбольдтов фельдъегерский «пролет» его коробил, да и утомлял. С Уралом Меныненин знакомился не со стороны: тут начал он практикантом, обходил прииски на севере и на юге, был смотрителем Екатеринбургской золотопромывальной фабрики. Его влекла наука, книга; он начальствовал в типографии, директорствовал в библиотеке, заведовал минералогическим кабинетом. Его ум, свободный от романтических взлетов, «охлажденный» (недавно прочли это слово в первой главе «Евгения Онегина»), содержал в отличном порядке обширный запас практических и теоретических знаний. Он читал лекции в горном корпусе; он писал. Екатеринбургскую фабрику описал тщательнейше. Теперь в типографиях печатались, в библиотеках хранились его статьи и заметки по разным вопросам горнозаводского производства и горной истории. А «Путешествие» рисует нам Меныиенина не чуждым также изящной словесности: по вполне деловому отчету щедрой рукой рассыпаны «живописные и пиитические» (сказано об озере Колыван) красоты природы и риторические, во вкусе эпохи, восклицания. («Но какая сила подняла сии ужасные громады… и поставила их перпендикулярно?» Об утесах на Иртыше.)
Карьера его быстро шла в гору: служба при губернаторе, казенная палата – и вот он в Петербурге. Ему нет еще сорока, а уж три года он занимает видный пост – у самого кормила горной науки.
В простоту чрезвычайных открытий он не верил; внезапные обобщения кажутся ему легкомыслеппыми. И во время всей поездки длится безмолвный упорный поединок двух различных типов мышления, двух мировоззрений, двух людей, почти полярно противоположных друг другу. То молчанием, то кратким ответом, то взглядом – из тех, что в столице входило в моду называть «байроническими», – Меныненин давал понять Гумбольдту, что «сопровождающим» в этой экспедиции должен быть уж, во всяком случае, не он, не Меныненип.
Но Гумбольдт, утомленный рапортами, раутами, приемами, занятый разъездами, осмотрами, промерами, сборами, восхождениями, понял только то, что вот хотя бы обер–гиттенфервальтер не донимает его своей павязчивой любезпостью, и остался вполне доволен своим спутником.
В поединке победа оказалась на стороне Гумбольдта. Он заглянул дальше, вперед, в грядущее. Время неопровержимо доказало это.
Но видел ли, понимал ли он, в каких нечеловеческих условиях жили те, чей безыменпып гений, чье изумительное искусство заставляли эти горы раскрывать свои тайны, – рудознатцы, горщикп, «каменных дел» мастера?
В одно пз немецких писем к Георгу Канкрину, российскому министру, он включил некоторые намеки. Но тут же успокоил министра: «Само собой разумеется, что мы ограничиваемся наблюдениями над мертвой природой и избегаем всего, что касается человеческих учреждений и условий жизни низших классов народа. То, что иностранец, незнакомый с языком, может об этом вынести в свет, всегда рискованно, неверно и, ввиду такого сложного механизма, какой представляют собой отношения и приобретенные некогда права высших сословий и обязанности низших, способно только раздражать без какой–либо пользы».
Министр философски отвечал на это: «Я вполне согласен с вами, когда вы заявляете о желании заниматься возможно менее политическими условиями уральского населения, и не столько вследствие трудности исследовать право или бесправие таких древних исторических порядков, сколько вследствие плачевного хода человеческих дел вообще, когда масса слушается только силы, хитрости или денег…»
Некогда в «Политическом опыте о Кубе» Гумбольдт писал: «Обязанность путешественника, видевшего ближе то, что терзает и унижает человеческую природу, – довести жалобы несчастного до сведения тех, чей долг их облегчить. Этой части моего сочинения я придаю гораздо большую важность, чем кропотливым трудам по астрономическому определению положения мест, магнитному склонению и сопоставлению статистических данных».
НЕВЕРОЯТНЕЕ ЛЮБОГО РОМАНАПеред прибытием Гумбольдта в Оренбург разыгралась курьезная сцена. Он послал письмо генерал–лейтенанту Эссену с просьбой распорядиться добыть некоторых род. ких животных Оренбургского края. Почерк Гумбольдта был теперь лишь немногим разборчивее египетских иероглифов. Письмо пошло по рукам офицеров. Наконец одип инженер–поручик расшифровал его. Эссен рассвирепел:
– Я не понимаю, как мог прусский король дать такой высокий чин человеку, занимающемуся подобными пустяками!
Эссен вскочил в коляску и поскакал в Уфу, чтобы только не встретиться с гостем.
Но после на тракте они все же нечаянно встретились. Оба вышли из экипажей, церемонно раскланялись и разъехались в разные стороны…
Оренбург – центр караванной торговли со Средней Азией. В двух верстах от города – Меновой двор, квадрат сто саженей длиной и шириной, огороженный каменный» стенами. Туда вели двое ворот – для европейских и азиатских торговцев.
В этом городе, вблизи которого оставались еще следы лагеря Пугачева, жпл Григорий Силыч Карелии, капитал в отставке и путешественник. Он был внезапно сослан пода за шутку об Аракчееве. Его квартиру заполняли минералы и чучела птиц. У него подолгу сиживал Иван Иванович Корин («Иван, Иванов сып», – русскими словами записал Гумбольдт), казачий урядник, самоучка ботаник. Они склонялись над гербарием, а мимо по немощеной улице с серыми колючками и глиняным забором гуськом, позванивая колокольцами, проходили верблюды, и рыжее облачко пыли вставало за ними.
– Простой казак, определяющий степные растения и насекомых по Кювье, Персону и Латрейлю! – восхищенно отозвался Гумбольдт.
И мы ошибемся, если сочтем это за дешевую дань восторгов, которой платят иной раз хозяевам торопливые проезжие.
Да, еще в Берлине Гумбольдта предупредили, что не следует особенно вникать во внутренние обстоятельства николаевской империи. И все, что было царедворческого в Гумбольдте, приняло это к сведению. Кортеж из трех экипажей Иохима, каждый ценой 1200 талеров – огромная сумма (о чем не упустил Гумбольдт сообщить брату в Тегель), обгонял вереницы ссыльных, которых гнали на восток привязанными к одной веревке и под конвоем башкиров с копьями и луками; из–за этих луков башкирские стрелки, вступившие в 1814 году в Париж в составе русских войск, получили от французских остряков прозвище «амуров». В штольнях, похожих на каторжные норы, копошились в удушливой тьме живые скелеты – по двенадцать, по четырнадцать часов, не видя дневного света; редко кто доживал до сорока лет. Гумбольдт проходил, протискивался мимо них; он молчал: он соблюдал уговор.
Но были встречи, где он считал себя свободным от всяких уговоров. То была его и ничья больше область: область разума, область науки; тут он никого не знал над собой. И, ничего не обобщая, в этих частных случаях он вмешивался. Был настойчив, находчив, отыскивал горячие, проникновенные слова, нп в чем, однако, не погрешая против светской «гладкописи» в письмах, против отлично усвоенных, издавна обкатанных салонных формул – в устных просьбах. Не останавливался и перед тем, чтобы, если надо, подкрепить доверительным: «это мой друг». И тяжкая участь изменялась как бы по мановению волшебной палочки: ее держал великий ученый, немецкий путешественник, вихрем промчавшийся.
Нельзя забывать и об этих человеческих результатах русского путешествия Гумбольдта, судя о нем!
Вот и в том большом, интереснейшем немецком письме графу Канкрину в Петербург из Миасса Гумбольдт не ограничился благодарностью за саблю, похвалой Гофману и Гельмерсену, упоминанием «верхушки» – Агте, Порозова, Аносова, «работающего по рафипировапию стали». Он написал еще: «Я повторяю также, что молодежь Вашего горного корпуса должна Вас радовать. Я охотно назову тех, кто отличается своими познаниями и деятельным исследованием гор, например, – Лысенко». И подчеркивает: «Из Малороссии».
Гумбольдт не догадывался, что пичего и не могло выйти из заступничества за декабриста Семенова. Николай Павлович питал всю жизнь непримиримую ненависть, подавляя ею скрытый страх, к тем, кто имел хоть какое–нибудь отношение к грозным событиям на Сенатской площади в день его воцарения. К тем, кого он с шутовской издевкой называл «Mes amis de Quatorre» – «мои друзья по Четырнадцатому»: восстание произошло 14 декабря 1825 года, в 1829 году то была свежая память.
Но в других случаях иным оказывался и исход ходатайств. Если просил сам Гумбольдт, и не только Канкрина, но и прямо царя. Сказочно повернулась судьба молодого урядника «Ивана, Иванова сына» Корина. Вот интереснейшие подробности, какие находим в «Деле», хранящемся в Центральном государственном историческом архиве в Ленинграде (ф. 733, оп. 22, д.62). Министр двора в письме министру просвещения прямо ссылается на Гумбольдта, заметившего, что унтер–офицер Оренбургского казачьего войска «одарен редкими способностями и имеет особую наклонность к наукам». В Петербург он был вытребован уже 8 декабря 1829 года. Причислен к Ботаническому саду. Слушал лекции на физико–математическом факультете Петербургского университета. Испытания в 1832 году показали отличные успехи. 24 декабря 1833 года пресловутый Уваров, министр и президент Академии, дает согласие на присвоение Корину степени кандидата. И кандидат Корин едет в Дерпт (Тарту), в тамошний университет – пишется бумага об оказании покровительства. Командировка в Берлин…[54]54
Сведениями этими я обязан ленинградскому историку В. П. Грицкевичу.
[Закрыть]
К сожалению, тут обрывается «Дело» – обрывается то, что узнаем о простом, о замечательном русском человеке, ставшим ученым в недоброе, косное время. Редкая, счастливая удача, удивительное следствие случайной встречи «нижнего чина» на далекой окраине империи с Александром Гумбольдтом!
Но чем кончилось все? Вот этого мы не знаем. Не оборвалось ли не только департаментское «Дело», но и самое дело жизни Корина – не свелось ли снова к нулю? Нет сомнения, что и можно и должно это установить историкам науки – человек не иголка. Не сделано же это до такой степени, что даже имя Корина встречаем лишь в жизнеописаниях Гумбольдта, причем, видимо, с постоянной ошибкой: Карин. Надо думать – без вины Гумбольдта: например, в собрании двадцати восьми его писем Канкрину (рукописный отдел Государственной публичной библиотеки имени Салтыкова–Щедрина; письма скопированы) на листе 75 ясно читается: Корин. Не ввел ли в заблуждение первых (немецких) публикаторов переписки почерк Гумбольдта?
В Миассе его ждал горный инженер Ф. И. Швецов, которого путешественник особо отметил еще во время поездки по Среднему Уралу, а слышал о нем, знал его еще до своего путешествия.
Именно Швецова он просил составить карту уральских платиновых месторождений. Готовая карта ждала Гумбольдта. Но автор ее, блестяще образованный, свой в любом обществе, в любом интеллигентском и ученом кругу, был крепостным! Крепостной инженер нижнетагильских заводов Демидовых. Крещеная собственность. Раб! Это не укладывалось в голове Гумбольдта. Бессмыслица, оскорбляющий разум нонсенс. Он хлопочет, добивается, разъясняет. И наконец сам, первым шлет Фотию Ильичу Швецову радостную весть: Демидовы выпускают его на свободу!
В полуторавековом отдалении многое выглядит упрощеннее, чем было. Препятствия – легче преодолимыми, мрачное и чудовищное склонно зачастую обернуться гротеском: куда как прост победный бой с давно умершими властелинами – он был бесконечно труднее во времена их владычества.
Фигуры живших и действовавших тогда как бы оплывают; образы их смыты, становятся словно двухмерными; мы чуть ли не готовы мысленно распределить их по нескольким нехитрым схемам.
Замечательно об этом у Пушкина, в «Полтаве» – если не пробегать по строкам глазом, а вдуматься в них:
Прошло сто лет – и что ж осталось
От сильных, гордых сих мужей,
Столь полных волею страстей?
Их поколенье миновалось…
Не было схем. Никакой двухмерности. Шили люди, часто – с ярчайшими индивидуальностями. Страстные в борьбе за право называться людьми. С изумительными, причудливыми судьбами. Страшный, свинцовый гнет висел над ними…
Там и сям точно распахнется перед нами окно. Серенькая, приблизительная картина оживет. Воскреснет происходившее в подлинной, живой сути.
Историк–энтузиаст В. П. Грицкевич, занимаясь вольнолюбивыми движениями в Белоруссии и Литве начала прошлого века, проследил жизненные пути нескольких необычных людей, – выяснилось, что Гумбольдт соприкоснулся с ними на Оренбургской военной линии.
Линия эта шла вдоль реки Урала до Каспия, по границе, как тогда говорил, «киргизских степей» – конечно, казахских, и кочевали там «киргиз–кайсаки», то есть казахи. Форпосты, редуты, крепостцы – «фортецнп» – вроде описанной Пушкиным в «Капитанской дочке». Вышки – «маяки» – бревенчатые пирамиды с крутой лестницей к наблюдательной площадке.
Главная крепость Верхне–Уральского отрезка – Орск, у впадения Ори в Урал. Издалека в выжженной бурой степи–пустыне белеет церковь на Преображенской горе. Голое, в те времена безотрадное место, – не случайно сюда через восемнадцать лет то же николаевское правительство сошлет Тараса Шевченко.
Но в семи верстах ломали яшму: туда доходят отроги Южного Урала; невдалеке воды реки Урала прорываются сквозь Губерлпнские горы: могла ли миновать это экспедиция Гумбольдта?
В Орске, у коменданта Исаева он увидел свою французскую книгу «Политический опыт о королевстве Новой Испании». Сердце его забилось:
– Ваша?
– Нет. Тут солдат Ян Виткевич из Литвы, ссыльный. Он учит по пей моих детей французскому: его книга.
Виткевич? Солдат? Гумбольдт осмотрел яшмовые ломки, заспешил в дорогу. Все же в Орске успел его догнать другой ссыльный, Алоизий Песляк из Верхне–Уральска – разговор о гербариях, собирании камней, насекомых и опять о Виткевнче, друге–товаршце, перед которым он преклонялся.
Розе задержался, одип, без Гумбольдта поехал верхом по правому берегу Урала за двадцать шесть верст к поселку Хаберному, с ним скакала охрана – боялись степняков, – и в ней резко выделялся юноша атлетического сложения, в солдатской шинели, говоривший с берлинским профессором как европеец, с казахами – как казах. Виткевич!
В Оренбурге Гумбольдт цробыл шесть дней, досадуя на дурную погоду, до краев занятый наблюдениями, захватившим его изучением карт председателя азиатской пограничной комиссии генерала Генса, подобпых которым нигде не видел. И, разумеется, – торжественными обедами, казахским праздником за Меновым двором – с борьбой, скачками, танцами, песнями, музыкой. Но и здесь оп нашел досуг беседовать не только с Кориным, но и с Томашем Заном, старшим среди литовских ссыльных.
И летопись шести оренбургских дней была бы неполна без дневника Зана.
Женя, или Женни, дочь генерала Жемчужникова, представила его Гумбольдту, верно – сказала, что даже в оренбургской тюрьме он читал и перечитывал «Картины природы», – эта книга, вместе с «Политическим опытом», и сейчас, на свободе, оставалась его настольной.