Текст книги "Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести"
Автор книги: Вадим Сафонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 43 страниц)
В том году надолго залежались уральские снега, потом быстро растаяли, и вода высоко поднялась в сибирских реках.
От крутого правого берега струги отходили далеко – на полет стрелы. Плыли там, где месяц тому назад была твердая земля. Ивовые ветки гибко выпрямлялись за судами, осыпая брызгами с пушистой листвы. Еловые лапы и листья берез касались воды, деревья словно присели, расправив зеленые подолы. В лесу вода стояла гладко, без ряби. Лес скрывал ее границы: казалось, она простиралась беспредельно, плоская, плотная, темная в ельнике, светло–зеленая в березняке. Волнами накатывал запах осиновой коры. Белымп свечами вспыхивали черемухи, окутанные медовым облаком. Внезапно лес расступался, открывая голубой островок незабудок. Из зарослей взлетала стая уток и с кряканьем падала в воду: утки не боялись людей.
Справа распахивались просторы еланей, немятые травы уходили в сияние далей. Глинистые обрывы казались пористыми от дырочек ласточкиных гнезд.
– Сладость тут, – говорил тихий казак Котин, гребя на последнем струге. – Земля–то богатая. Матушка–кормилица…
– Ничья земля, – отзывался кто–нибудь из строгановских людей. – Осесть бы, сама кличет.
На атаманском струге Ермак говорил Михайлову:
– Дорогие места, да еще дороже будут. Втуне лежит земля. Спит. Сколько в мире, Яков, сонной той земли!
Водяная дорога, как просека, легла в лесу. Осиновые и березовые ветви выносило оттуда в Туру. Откуда приплыли? Видно только – совсем недавно отломлены, свежесрезаны. На стрежне, где сталкивались струи, завивалась легкая пена. Рогатый жук, шевеля усами, карабкался на щенку, которая перевертывалась под ним. Но он без устали, без спешки, равномерно, упрямо, упорно двигал лапками, все цепляясь за скользкую щепку. Полуденное солнце освещало реку. И в глубине расходились, оседали тяжелые мутные облачка, качая тонкие волосы водорослей. Это вливалась в Туру темная вода реки Пышмы.
Шел последний день тихого плавания казаков.
Рвы и раскаты показались вдалеке над чернолесьем. Сух тут был и левый берег, а на правом толпились и скакали, горяча коней, всадники. Пешие лучники усеивали валы Акцибар–калла.
Кони с тонкими ногами и выгнутыми шеями казались игрушечными. В толпе мелькало несколько искр, очевидно шишаки вожаков.
Трудно было представить себе, что это далекое крошечное, муравьиное войско, рассыпанное по гребню крутого красноватого берега, значит что–то в необозримом сияющем просторе, в солнечной прозрачности воздуха.
Но сразу, как по знаку, смолкли все разговоры о своем, обиходном, только нарочито громко перекликались между собой струги. Особенная, напряженная бодрость переполняла людей. Гулко над зеркальной гладью летели голоса. Вдруг заиграли трубы, забил барабан на атаманском струге. И тотчас, как дуновение, долетел спереди отдаленный многоголосый крик.
Мерно в уключинах застучали весла, все чаще, дробнее. Уже стали видны морщины на обрыве: огромный, голый, дымчатый, повис он над изворотом реки. Но что ж мы – опять мимо?
Вокруг переднего судна – темное облачко ряби. Задние смотрели, как гребцы рвали там веслами воду, запро–кидываясь назад, и как одно за другим повисали весла. Гул ярости прокатился но стругам. Упруго круглясь, забелели по бортам дымки выстрелов. На берегу гнедая лошадь поскакала, волоча в стремени большое тело человека с завернувшимся иа голову азямом.
Опустел гребень обрыва, но гуще, беспощаднее секли воздух и воду стрелы укрывшихся за валами Акцибаркалла лучников. Только струйки и столбики праха безвредно вздымали на валах казачьи пули.
И тогда остановилось все водяное войско.
Трое в шишаках вылетели на вал, джигитуя.
Снова заговорила труба на атаманском струге.
Глинистый холм высился у реки правее города. Туда по звуку труб двинулось несколько стружков.
Гроза, размахивая шапкой в длинной костлявой руке, первым прыгнул на берег.
Люди полезли но скользкому обрыву; трое втаскивали пищаль.
– А ну, ребята, миром!..
Молодые строгановские работники и пахари лезли, ка раскались, срывались.
Обессилев под сыпавшимися стрелами, залегли на полугоре, били из ружей. Гроза, оборачиваясь, взмахивал шапкой. То искаженное его лицо, то голый шишковатый череп мелькали выше и выше по круче.
– …о, о-а!.. – донес ветер его крик.
Вверху раскачивался чернобыльник – близкий и недосягаемо далекий, за ним – нерушимая небесная голубизна.
Вдруг что–то надорвалось среди взбирающихся на холм. Сперва нерешительно, в двух–трех местах, потом поспешней, но всему скату, люди покатились вниз, к реке. Нахлобучив шапку, бешено вертя саблей, делая странные прыгающие движения, чтобы сохранить равповесие. Гроза что–то кричал. Что он кричал, не было слышно. Над рекой стоял грохот. Грязные клочья дыма с запахом пороховой гари цеплялись за воду. Спрыгнув с ладьи, вытаскивая ноги, глубоко ушедшие в ил, врезался в толпу Врязга.
– Куда, куда? Мухи с дерьма! – взвизгивал он, неистово ругаясь, молотя, рубя но головам, по плечам бегущих.
Две стрелы впились перед ним в плечо и в руку худого высокого казака в изодранной одежде. Гляиув на Брязгу налитым кровью глазом (другой был давно выбит в боях), казак выдернул с живым мясом одну стрелу за другой и ринулся вверх, осклизаясь по глине.
Люди поворачивали и, поколебавшись мгновение, согнув спину, как перед прыжком в холодную воду, кидались опять на приступ.
Очень высоко на срыве холма лежала, почти висела зеленоватая тупорылая длинная пищаль, удерживаемая чуть взрытой ее тяжестью землей.
– Наша! Бери! Не отдавай, ребята! – крикнул кто–то из передних, и в один миг пронеслось это по казачьей толпе, и все увидели теперь одиноко брошенную пищаль.
Но татары сверху тоже видели ее. Сильный их отряд уже засел на холме. Странный этот неуклюжий предмет на скате связан с громом «невидимых стрел»; сама необычайная сила пришельцев застряла на крутизне!
Началась борьба за казачью пищаль. Высокие шапки показались над обрывом. Грянули, раскатились выстрелы; несколько тел сорвалось с вышины, перевертываясь, раскидывая руки.
Но выдохлись, отхлынули и русские.
Тишина окутала холм. Замерли залегшие во вмятинах ската живые – рядом с мертвыми. Ласточки, тревожно метавшиеся над рекой, влетели, щебеча, в свои земляные гнезда.
Татары ждали сумерек. И казаки знали это.
То было состязание на выдержку.
– Не отдадим, ребята!
Пядь за пядью, на ширину ладони, на вершок, осторожно готовя, выбирая следующее движение, ловчась выискать прикрытие, морщинку на крутом скользком склоне, хоронясь за мертвецами, подползали казаки к одинокому тяжелому, тусклому стволу.
Добрались до верха всего несколько человек. Ружья они передали товарищам, залегшим ниже по склону.
Вот он, ствол, носом зарывшийся в землю, вот оно, голое место кругом него. И вдруг зачиркали по глине, по сухим былинкам стрелы!
Тогда вскинулся кривой казак в измаранной кровью рваной одежде, стрела тотчас пробила его шапку и осталась торчать в ней. Высокий, жердеобразный, страшный, горбоносый, с клоком черных с сединой волос, падавших на выбитый глаз, на опаленное лицо, он взмахнул обеими руками, как бы разгребая что–то плотное, что было вокруг пего, и скакнул вперед.
– Бери-и! Принимай! – дико заревел он.
И упал на ствол, сбил, увлек его вниз своим телом.
– Антипка! Анти–ип! Милый! – раздался старческий крик: дед кинулся к падавшему внуку…
Длинные вечерние тени стлались по земле. Струги отошли вверх от города.
В темноте победными татарскими кострами запылал берег, валы Акцибар–калла и холм, у которого легло столько казаков; красноватые отсветы перехватили воду.
На рассвете труба прервала свинцовый сон тех, кто выдержал весь кровавый день накануне. Они слушали. Отбой? Назад в Тюмень? Нет, снова атаман бросал на приступ войско. На этот раз всех людей со стругов. На тот самый холм и на отлогость перед ним, где открытый простор татарским стрелам с раскатов и с холма.
И, как делывали это русские рати, казачье войско подняло знамена–хоругви. Атаманский струг среди самых первых уперся в мелкое прибрежное дно. Вскочив на нос, атаман оборотился и махнул мечом во все стороны своему войску. Никола–угодник, суровый и седобородый, иссеченный дождями, исхлестанный ветрами, покрытый пороховой копотью, шествовал впереди.
Вся татарская сила собрана в один кулак, чтобы смести казаков в реку, уничтожить их начисто. Чем поможет пищальный гром безрассудным в битве грудь с грудью? С торжествующим кличем ринулись татары из–за валов, с холма, на бегу измеряя взглядом – сколько тех, пришедших с реки? Вон они все. Других нет. И все сами пожаловали на вчерашнее место!
Туда, где началось смятение, пробивался атаман.
– Погоди, погодь! – кричал он на бегу.
В шлеме и в кольчуге, он тяжело обеими руками подымал не саблю – меч, Никиты Григорьевича дар, покряхтывая в лад мерным, несуетливым взмахам, основательно, на совесть делая нелегкую, ужасную, неизбежную работу. Слыша его голос, казаки дрались остервенело. Они плотно держались около своего атамана, там и сям вырывались вперед, тесня, откидывая, топча врагов. Четверо оказались на венце холма. Но тотчас двое из них рухнули навзничь с обрыва, перекручиваясь в падении, сбивая нижних.
– Погодь! Е-ще! Погодь!..
Но шаг за шагом отступал атаман с тесной кучкой казаков все ближе к берегу.
Об одном беспокоились татары: только бы не ушли! Только бы не выпустить!
В шишаках, в кафтанах с железными пластинами, устремились к Ермаку трое, распихивая своих. Не простые воины – князья, сами хотели схватить, как на звериной ловле, вожака пришельцев. Тогда отдаленный раскатистый крик раздался позади татар.
То вторая половина казачьего войска, тайно высаженная вчера, пока татары, торжествуя, отбивали русских от холма и отстреливались с городских раскатов, ночью глубоко обошла вражеский стан и ударила с тыла!
Татары увидели высоко летящую по воздуху новую, такую же самую хоругвь. Им почудилось, что она раздвоилась, волшебно удвоив русское войско, и что нарисованный на ней бог или атаман указывал казакам, как поражать татар.
Пустынны берега Тобола. Ничто не оживляло ату страну. Ветер трепал седые нити ковыля. Леса сменялись открытыми пространствами, и березовые островки подымались над степью. Там, где высокий обрыв возносился над рекой, воздух под ним казался густым и неподвижным. И челны стремились скорее но стрежню проскочить такое место.
Ни днем, ни ночью теперь не было отдыха. Следы конских копыт испещряли мокрую глину берегов. Внезапно раздавался знакомый посвист. Хриплый короткий вскрик на каком–нибудь струге рвал тишину. Но как увидеть, откуда прилетела стрела?.. Влегали в весла, натягивали паруса, чтобы поспешно уйти вперед.
В сердце огромной враждебной страны вступало казачье войско. На редких привалах караульные прикладывали ухо к земле: не донесется ли конский топот? В воздухе ловили запах гари, дымок костра.
Ночевали на стругах.
Не решались раскладывать огня. Грызли сырую рыбу, ели муку, взболтанную в мутной воде.
Гнус столбами стоял над стругами, облеплял лица, руки, забирался под одежду; до свету зудела кожа.
Не вынеся, иные зажигали гнилушки, погружали лица в едкий дым.
Что–то тихо толкнулось о борт струга. Тело колыхалось в воде. Отблеск гнилушки пал на мертвеца.
– Гаси! Гаси огонь! – заорал казак на струге.
Сноп огненных искр прочертил воздух. Вода слабо зашипела.
Наутро медленно, осторожно двинулись дальше. Мыс в густых елях темнел на пути. Течение вынесло из–за коряг длинноватый полупогруженный в воду предмет, снова он догнал казаков, прибился к стругам, и казаки опять узнали синие разошедшиеся ступни мертвеца и позеленевшую от тины жидкую бороду..,
На атаманском струге разговор:
– Что там?
Яков Михайлов козырем надставляет ладонь над глазами.
– Вель на волне… Рябит.
– Перекат? У тебя вострей глаза.
– Не, Ермак… Завалы…
– Не проскочим?
– Перебит стрежень. Завалы, а меж завалами бом… Останови струги.
Сгрудившись, стали все суда.
Ночью выслал Ермак два малых отряда лазутчиков, по обоим берегам.
Один отряд не вернулся. Другой привез языка.
…Там, в тесном месте, где гребнями вздымались берега, хан велел запереть воду – путь казачьему войску. Есаул Алышай приставлен караулить загороженный Тобол, чтобы уничтожить суда, когда они наткнутся на железную цепь между завалами.
– Пусти в обход, – сказал Кольцо. – Сделаю, как с Епанчой. Акцибар–калла тем взяли.
– Сколько войска тебе, Иван?
– Алышайка жёсток. Половину отряди.
Яков Михайлов пожал плечами.
– Один раз – удача. Вдругорядь – счастье. То же третий раз – бабья хитрость, кого обманешь?
Гроза покосился угрюмо.
– Надвое поделимся – вдвое и ослабнем.
– Всем войском вдарить, – подал голос Брязга. – Ей–ей! Сшибем. А не сшибем…
– Не сшибем, так и с голодухи недолго подохнуть, – злобно подхватил Мещеряк. – Припас–то что потоп, что подмок, что крыса сожрала.
– Так что ходу ни вперед, ни назад, – повернулся Ермак к нему. – Пророки! А ну еще думай! Ты, Никита?
Пап вынул изо рта коротенькую трубочку.
– Як же без хитрости? То ж ветряк спросту руками махает… А было у меня шестнадцать хлопцев – мало! Перекрестился – бачу: тридцать два! Так то еще когда мы с ляхами бились, чуешь, батько…
– Добро, – сказал Ермак. – Чую, атаманы. И думаю: не в лоб и не полсилой в обход. Вот как: прямо нагрянем и в тот же час всем войском обойдем. Сладим так?
Два дня стоял Ермак у цепи, запертый на той самой воде, которая делала его неуязвимым.
На третий день он повернул обратно. Но, отъехав несколько верст, велел казакам ночью собирать хворост. Так рассказывают летописи. На хворостяные вязанки надели зипуны. В глубокой тьме казаки с Ермаком вплавь добрались до берега. На стругах с хворостяными людьми остались только укрытые камышом, кугой, тальником, соломой – чем придется – гребцы.
Наутро суда с распущенными парусами двинулись к цепи. Татары встретили жданную добычу, которая наконец давалась в руки: стрелы с зазубренными наконечниками разрывали паруса; стрелы гигантских, в рост человека, луков пронизывали толстые борта.
А пока длился бой с хворостяными людьми, Ермак, далеко обойдя врага по суше, ударил в спину Алышаю. Был вечер. Татары торопливо молились молодой луне.
Казачье войско, приплывшее по реке и заговоренное от стрел, а теперь вдруг явившееся на суше, показалось татарам бесчисленным и волшебным.
Кинув убитых и раненых, отстреливаясь с седел, Алышай и его воины бежали. И Ермак по конскому топоту понял, что поверни ханский есаул в сторону казаков, всех бы перетоптал одними конями.
Место, которое караулил Алышай, Ермак назвал Караульным яром. Название это сохранилось до наших дней.
Воды катились слева, с запада. Безмолвно стояли залитые лески. Холодно поблескивала чешуя мелкой ряби.
На широком разливе, где встречались прибылые воды с тобольскими, остановились казаки.
– Что за река?
Шалаши лесных людей стояли у ее устья. Здесь рыбачили вогулы–манси, бродили охотники остяки–ханты. И они назвали реку каждый на своем языке.
А татарин Таузак, Кучумов слуга, не успевший ускакать, потому что короткие и прямые дороги очутились теперь на тинистом дне, сказал третье имя реки, уже слышанное казаками там, на русской, пермской земле:
– Тавда.
И приостановилось тут, как бы заколебавшись, поредевшее в боях казачье войско: слышало, знало, что по Тавде – последний путь, путь к Камню, на родину…
Вот на длинной плоской намытой косе чернеют казачьи сотни.
Старик в широких портах, голый по пояс, чинил рубаху. Поднял ее, рассмотрел на свет слезящимися глазами, потер костяшками левой руки красновато–черную, будто выдубленную шею, вытащил кожаный мешочек, набил крошевом долбленку. Рубаху положил на землю, привалил чуркой, а сам поковылял к костру, присел на корточки и раскурил угольком.
Хмурый, очень исхудалый, видимо после тяжелой болезни, казак следил за стариком.
– Что у тебя? Где раздобылся? Дай потянуть, – попросил он.
Другой старик, весь розовый, с почти голым розовым черепом, на котором совсем мало осталось белых, во все стороны раскиданных волос, остановил казака:
– Ни к чему тебе, Родион.
– Не у тебя прошу.
– Ну, запороги там, – продолжал розовый старик, – а то, окромя их, значит, никто меж православными прежде таким грехом не баловался – зельем табашным.
– А ты не крещеный?
– Я в Турщине был, меня чуть в евнухи к сералю с женками не приставили.
– Мелентия, верно, там, в Турщине, в попы евнуховы становили, так, что ли?
– Ты на Мелентия не кивай, как яз, так и он, заодно мы.
Вернулся Мелентий. Молодой запорожец с коротки ми, бесцветными, густыми, как мех, волосами отмахнул рукой горький дым Мелентьевой носогрейки.
– То–то тютюн твой як у турецкого паши – трохи очи не выест. «Запороги!» – передразнил он розового старика. – Казать не вмиешь…
– Был, братцы, у меня тютюн, – заговорил казак, ножом строгавший ветку. – Ех! Креста не сберег, его сберег. Сереге Сниткову дал поберечь, дружку. А того Серегу туринская волна моет.
– Плыл все за нами, отстать не хотел. Видели, ребята? Звал нас, что ли…
– Шалабола, – зло сказал Родион Смыря.
Все примолкли.
Лишь розовый старик, уже тугой на ухо, бормотал свое:
– Грех да баловство… молодые! А чего разбаловались? Антипка–то, внучек, нрой, всему казачеству ведомый, сам знаешь, красавец, а зелья и ему не дам ни–ни, ни синь–пороха. Млад–зелен… «И думать не смей», – говорю. Бабоньке его на Дону, слышь, обещал я – так уж пригляжу за ним.
Когда он был в «Турщине»? Когда на Дону? Ему казалось – только вчера. Все чаще, охотней он говорил о далеком прошлом, видя его яснее, чем настоящее.
Мелентий взял его за рукав.
– Пошли, дед, днище постукать. Забивает вода в струг, что будешь делать!
– Уж конопатку сменяли, сотский велел, – охотно стал рассказывать круглолицый парень с того же струга, что и деды, – Издырявил, вражий дух, борт, чисто решето. Стрелой бьет наскрозь, ровно пикой холст. Где берет такую стрелу?
– Нашву нашить, – отыскался советчик.
– Лес–то мокрый, тяжелый. Валить его, братцы, да пилить с голодухи…
– Да ты какой сотни?
– Тебе что?
– Нет, ты скажи!
– Да он Кольцовой.
– Оно и видно – прыгуны. У нас в михайловской – служба, ни от какой работы не откачнешься.
– Сумы зато у вас опять толсты.
– Может, у есаулов толсты…
– А что, братитечки, – сказал вдруг вовсе не к разговору круглолицый парень, – мужик–то он мается, землю ковыряет век, скупа землица мужику, грош соберет, полушку отдаст.
– На Руси, братцы! – отозвался Котин, и нельзя было понять, восторг, тоска или странная укоризна зазвучала в его голосе.
Казак из михайловской сотни повернулся к молодому запорожцу:
– То ж у вас, у хохлов: палку в землю воткни – вишеньем процветет.
А Родион, морщась, поднял рубаху. Грудь его была замотана тряпкой.
– Хиба ж вишня, – равнодушно ответил запорожец, пригладив меховые волосы.
Бурое пятно проступало в тряпке на груди Родиона.
– Все саднит, Родивон?
– Не, портянка сопрела, – серьезно вместо Родиона ответил круглолицый парень–балагур, – Посушить, не видишь, хочет!
– Мажет он чем стрелу, что ли. – сказал казак, строгавший ветку. – Ой, вредные до чего… Царапка малая и та чисто росой сочится и сочится. Не заживет, хоть ты что.
– Дед Мелентий пошептал бы.
Родион Смыря сказал с сосредоточенной злобой, разматывая тряпку:
– Супротив его стрел не шептать – железные жеребья нарезать заместо пуль. Пусть спробует раны злее наших.
– Не трожь, Родион! – прикрикнул Цыган. – Не береди, говорю. Конское сырое мясо приложу – оно вся к яд высосет.
Он только что выкупался. В воде, окутанный облаком брызг, неистово колотя руками и ногами, он отфыркивался, горлом издавал непостижимые, вдоль по всей косе разносящиеся звуки, похожие на гусиное гоготанье, ржание целого табуна и вопли о спасении. Выскочив, кинулся валяться на песке. Потом, покрытый словно рыбьей чешуей, топал ногами, похлопывал ладонями, как ямщики в стужу. Холодный ветер обдувал его, туча налетела на солнце, и, ие выдержав. Цыган схватился за рубаху.
– Без коня человек – полчеловека, – закончил он свою мысль пз–под рубахи, которую тащил обеими руками через голову. Просунув голову, отдуваясь, успокоил: – Вмиг зарастет твоя шкура. Хоть и долго не зарастает, гнилая у тебя шкуренка, Родион…
Натягивая же штаны, сообщил:
– И чего это: раньше не сойдется очкур, натачать уже думал. А ныне засупонюсь – вроде и вовсе нет меня, хоть другого мужика в те же порты вместе со мной пихай. Ангел, видать, хранитель полегчил меня – поклажу снял с души, брюхо тоись.
Котин показал на восток:
– Дождь на низу–то. И вверху, видать, лило – взмутилась Тавда.
– Вихорь развеет, бела туча.
– Слу–у–шай! – протяжно разнеслось вдоль берега.
Вдруг зашевелились, закопошились. Раненые подбирали с песка разложенные посохнуть лоскуты.
– Федюня! – позвал голос Мелентия.
И круглолицый балагур в тот же миг встрепенулся, вскочил и, тряхнув волосами, побежал к стругу, по которому «стучали» деды. Люди уже облепляли струг. Под покрик, взрывая песок, челн съехал в воду, качнулся на волне.
Мелентпй Нырков, по колени в воде, кинул в челн топор. Вышел, потопал, зябко натянул зппун, вздыхая:
– Владычица…
Снова протяжная команда:
– По стру–угам!
Теперь у каждого струга кучка людей. Но вот один кто–то оторвался, отбился прочь, следом за ним еще несколько, потом многие; они торопливо бежали обратно, шапками зачерпывали тавдинской воды.
– Ушицы похлебать? – сердито окликнул бегущего мимо Родион Смыря, закрывая, запахивая грудь и с натугой подымаясь.
Казак, к которому он обращался, отпил глоток, но не вылил воды из шапки, сказал:
– Вишь, играет. Прах светлый, земляной, легкий! Чисто рыбки…
– А Тобол небесной мутью мутен – так мнишь?
– Черна она тут, земля. Суземь…
Неожиданно лицо Родиона, угрюмое, худое, с землистыми губами, покривилось.
– Дай–кось напоследях, – тихо сквозь зубы попросил он.
Но уж тот, все держа шапку донцем кинзу, кинулся бегом за своими.
И вдруг нетвердо, неуверенно еще, будто только просясь и отыскивая себе место, поднялся над говором, над нестройным шумом запев:
По горючим пескам,
По зеленым лужкам…
Новый голос поправил:
Да по сладким лужкам…
Быстра речка бежит, —
продолжал запевала.
И разом несколько голосов перехватили:
Эх, Дон–речка бежит!
И уже понеслось над всем берегом в звучной торжествующей чистоте:
Как поднялся бы Дон —
Сине небо достал.
Как расплещет волну —
Не видать бережков:
Сине море стоит.
Ветер в море кружит,
Погоняет волну…
Люди садились в струги: примолкла песня, но не умерла совсем, тихо, с жалобой продолжалась она на другом конце косы – далеком оттуда, где родилась:
А уехал казак…
Заливисто, высоко вступил, запричитал голос Брязги:
Ой, ушел в дальний путь...
Снова охнул берег:
На чужбину гулять,
Зипуна добывать…
Тогда, вырвавшись, овладев рекой и берегом, опять взвился голос Брязги:
«Не забудешь меня!
Воротись до меня», —
Дон–река говорит…
Подстерегши, чуть только зазвенев, обессилел он, в тот же миг выступил другой, густой, настойчиво зовущий, в лад глухо ходящих, стукающих в уключинах весел:
«Я тебя напою,
Серебром одарю», —
Дон–река говорит.
И опомнился, окреп, мощно покрыл серебряный водяной простор хор:
Я твое серебро
В домовину возьму,
Ино срок помирать
Нам не выпал…
– Нам не выпал, братцы, еще, – выговаривал голос Брязги.
Гей та бранная снасть,
Та привольная сласть —
То невеста моя!
Из отдаления невпятнее, дробимая эхом, долетала песня, и, когда не видно стало стругов, все еще доносилась она, слабея, из–под черной крутой, нависшей на востоке тучи, и казалось – там, далеко, с дробным постуком копыт шли конные полки.