355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Сафонов » Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести » Текст книги (страница 20)
Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести
  • Текст добавлен: 23 мая 2017, 14:30

Текст книги "Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести"


Автор книги: Вадим Сафонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 43 страниц)

ЦАРЬ МОСКОВСКИЙ1

Ехали на собаках, в трудных и бездорожных местах шли на лыжах рядом с нартами.

У западного склона Урала Ишбердей поворотил свои нарты обратно. Ветер унес татарское прощальное приветствие.

Впереди на холме, над лесом, мохнатым от снега, виднелся деревянный крест часовенки и низко стлался дымок.

Почти полтора года не впделп приезжие людей, говоривших на одном языке с ними.

Пересев в сани, с присвистом проскакали по заметенной улице между черными избами, красуясь дорогими шубами.

Ночевали, ждали, пока в ямах ямщики сменят лошадей, и спешили дальше. Но слух о послах неведомой восточной земли, везущих сокровища, опережал казаков. Во встречном городишке к ним выходил поп с крестом. Народ толпился; стрельцы с алебардами на плечах очищали место боярину.

И снова – ветер, ни человека, ни зверя, пуховые, лиловые в сумерках сугробы глухой зимы. Только позади – тын на пригорке и сизая маковка церквушки.

Так миновали лесные погосты, купеческие города, где колокола гудели над бурым снегом торговой площади, волжские посады, с замками на дверях хлебных лабазов, похожими на гири.

И выехали наконец на большую дорогу.

День и ночь двигались по ней люди. Быстрой рысью проезжали конные ратники в синих кафтанах. Медленно тянулись длинные ряды груженых саней. Возницы дремали, намотав вожжи на колышек, изредка, приподнявшись, лениво нахлестывали кнутом лошаденок, и те, не изменяя шага, отмахивались хвостами. Везли мешки с зерном, с мукой, прикрытую рядном рыбу, каменную соль. И опять – новый обоз – зерно, рыба, мука и сухие красные ноги мороженых туш, как палки, торчащие из–под рогожи. Нескончаемая вереница саней с поклажей двигалась в одном направлении, туда же, куда ехали казаки, – будто там, впереди, жил исполин, которому вся страна посылала эти сотни обозов.

– Аль оголодала Белокаменная? – крикнули казаки молодому русоволосому парню, шагавшему за санями.

– В Москве ржи не молотят, – лениво, обрывком поговорки, ответил парень. Кнутовище в руке, рукавицы за поясом – мороз нипочем!

По бокам дороги строганые белые столбы отмечали поприща.

Ямщики споро перекладывали лошадей, не давая проезжим оглядеться на новом месте, и гнали коней так, что захватывало дух. Казаки дивились огромным ямским дворам. Чуть не полк конных людей мог бы поместиться в каждом таком дворе.

Но все чаще стали попадаться волости странного запустения. Сухой чернобыльник качался по ветру на полях. Черными, обгоревшими развалинами зияли пожарища деревень.

Вот проехали казаки Паншины выселки, Постниковы лужки, Плещеву выть. Пусто. Нету выселков, волкам выть в выти.

Клок гнилой соломы торчал из–под снега, стаяла грибом церковь с рухнувшей звонницей, с выломанными дверями и окнами. А на погостах – кресты, кресты…

– Чье село?

– А бог его знает, не сыщешь прозвания.

Нищие – голь кабацкая – брели по дороге. Пили в кабаках, по ямам и тут же валились в снег, пропив зипуны.

– Далеко ли, орлы?

И спрошенные глядели: диковинные проезжие, бояры не бояры и с купцами–толстосумами не схожи, одеты – окольничим впору, у двоих посеченные лица.

Вдруг кто–нибудь из казаков лихо подмигивал, и «орел» приосанивался – только голое тело светилось в дырах лохмотьев.

– За солнышком! Перья петелу щипать да волю выкликать.

– Астрахань славна арбузами, а мы гологузами.

– Аль я виновата, что рубаха моя дыровата?

Поговорочки, скоморошьи прибаутки – язык казакам знакомый.

– Ух, и сколько вас, шатунов!

– Русь с места стронулась…

– Куда ж она, матушка?

– А куда подале…

Кольцо поводил бровью.

– А в Сибирь? Не чуяли? Ждите–пождите, обратным путем всех заберем к атаману Ермаку.

В черных шлыках шли по дороге монахи. Монастыри белели на холмах, в безмолвных лесах, на крутых берегах рек. Никогда не было на Руси столько монастырей, как стало их в те годы, – бежали под монастырский покров боярские земли, чтобы укрыться в тихом и верном приюте от властной, перебиравшей людишек руки царя Ивана.

И воздымались над пустошами медные главы, а под каменными стенами лепились курные избы кабальных монастырских деревень.

2

Однажды казаки увидели как бы широкое сверкающее облако, дремлющее на горизонте. И вот вырезались башни и главы, островерхие кровли над темным разливом домов.

Захватив полнеба впереди, город причудливо поднял верхи своих стрельчатых колоколен, теремов, куполов, зубчатых стен, словно сказочный узор на раскинутом ковре.

Теперь дорога несла казачьи тройки в потоке конных и пеших, возков, саней, груженых и порожних, как широкая река, вливающаяся в плещущее море.

Узкая уличка вилась в гуще изб. Через заборы виднелись оконца, глядевшие во дворы. Резные столбы под держивали крыльца. Колодезные журавли скрипели на перекрестках.

Местами дома исчезали. Тяпулись плешины, где обугленные бревна проглядывали из–под пожелтевшего снега. То страшные следы пожара, бушевавшего двенадцать лет назад, когда крымский хан Девлет–Гирей пожег Москву.

Но, как волшебная птица, воскресавшая пз огня во все ярчайшем оперении, город этот вставал из пепла своих пожарищ неистребимым, обновленным.

Дровни запруживали дорогу. Мужики топтались, похлопывали рукавицами. Работные люди таскали бревна. Плотники стучали топорами. На пустошах росли стены из пахучего свежего леса, терема пестрели расписными ставенками.

Поезд казачьих саней пробирался медленно. Гаврила Ильин смотрел по сторонам. Мостки с перильцами перекидывались через речушки. Жестяные петухи на крышах поворачивались носом к ветру. Пук куполов вырастал внезапно, будто из самой земли. Чем дальше, тем гуще по улице валил народ. Ильин видел спнпе, канареечные, алые, атласно–белые, парчовые, голубино–сизые шубы, шапки с малиновым, серебряным, голубым, травяным верхом, оторочки и опушки светлые, пепельные, темные и каких–то удивительных мехов, как бы в искру, кушаки всех оттенков, рогатые кики, душегреи, цветистые платки, переливное шитье кафтанов, красные, зеленые, соломенно–желтые сапожки, откинутые вороты, черные как вороново крыло, седатые, рыжие…

Ильин вглядывался в эту толпу, расписную, как оконца и крылечки резных теремов на белом снегу, под белыми шапками на кровлях. Не сразу он различил в ней людей в опорках и поддевках, холопов и посадских, хозяек, вышедших С кошелями, а не показывать наряды, людей в странных, коротких, нерусских платьях.

И все спешили, словно всех гнало какое–то одно не терпящее отлагательства дело.

Тут никто не встречал казаков, мало кто и оглядывался на них. Только лавочники у дверей своих лавок провожали казачьи розвальни взглядом да кумушки, облепившие церковные паперти, судачили вслед им.

По бокам улицы пошли большие и нарядные боярские дворы. Были среди них и белокаменные. И вдруг далеко отбежали, сторонясь, дворы, дома, избы, заборы, паперти, палаты, – словно отплеснуло долой все море золоченых глав, высоких коиьков, окошек, затянутых бычьими пузырями, блистающих слюдой и зеленоватым стеклом.

Ильин увидал башню. Низ ее – куб, на этом суровом кубе как бы возникала новая* башня п, вся заплетенная в каменное кружево, стремилась ввысь, а там на ней стояла еще третья, чтобы, среди стрел и зубцов, верхушкой досягнуть до неба.

Все улицы, все дороги подбегали сюда. Здесь был им конец. Сколько бы ни колесили по пустошам, сколько ни кружили по лесам, где бы, с какой безвестной стороны ни начинались – с гор ли, с Дикого ли Поля, с ливонских ли рубежей, с холодного или теплого моря, – все они, через всю страну, стремились сюда, сходились и показывали: тут средоточие и сердце земли.

3

Дорогой Кольцо горделиво говорил: прямо к царю. Но чуть переступили порог приказа, стало ясно, что в этих словах нет смысла.

Дьяк даже не поднял лба.

– К великому государю? – сказал он, скрипя гусиным пером. – Высоко прыгаешь. Мне сказывай.

Кольцо опять все повторил, и Гаврила подивился, как складно и как терпеливо спросил он на этот раз уже не царя, а боярина.

– А для ча боярина? – сказал по–прежнему не казакам, а пергаментному исписанному листу дьяк. – Я тебе боярин. От Кучума Муртазиева?

Будто и не слыхал, что говорил Кольцо!

Кольцо было возвысил голос. Дьяк откинулся, седой, жилистый, с пером в мягких толстых пальцах: из–под поднятых бровей взглянул на атамана так, словно сквозь него рассматривал каменную стену приказа. И кольцовское «бурмакан аркан» застряло в глотке. На сидящего человека, пред которым, ломая шапки, стояли лихие, всеми смертями испытанные гулебщики, не произвело никакого впечатления, что хана Кучума больше нет и что вот эти люди – покорители целого ханства и послы нового, Сибирского царства.

Наконец он вымолвил – и тоже так, будто каждый день к нему являлись послы и наперебой предлагали по царству:

– Дары привезли – посмотрим. Станете на посольском дворе. Избу укажут. Ждите.

И заскрипел по листу, показывая, что отныне все шесть казаков измерены, взвешены и что им никуда не вырваться из ровных строк крючковатого почерка.

Они вышли, не зная, чем же кончилась беседа и позовут ли их во дворец, но чувствуя, что нечто неуловимое, всезрящее и сильнее самой сильной силы опустилось на них и обвилось вокруг.

4

Избу указали. Чуть только послы осмотрелись в ней, Кольцо брякнул дверью, ушел.

Вернулся злой, озабоченный. Новости принес плохие. Когда новый чердынский воевода Перепелицын, посланный царем на место благодушного князя Елецкого, написал о делах в Камских землях, в Москве поверили наконец в невероятное: что казаки с Волги ушли к Строгановым. В гневной грамоте царь корил Строгановых за воровство и велел немедля, под страхом опалы, казаков отправить в Чердынь, а главарей схватить и взять в железы. Тогда было поздно: казаки воевали с Кучумом. А теперь, выходит, дважды виноватые – за Волгу и за Каму – сами явились в Москву!

– С похвальбой явились, – сказал Родион Смыря и сплюнул. – Еще как высчитают тебе третью награду – и за Сибирь твою, – век больше ничего не попросишь.

– Не каркай! – рявкнул Кольцо. И сразу смирился, сел, руками охватил голову и улыбнулся робко, по–ребячьи. – Ты бы, дед, а?.. Слово бы, что ли, какое знаешь, на жесточь… Голову бы уж срубили долой – один конец.

– Вот те и к царю, – проговорил желтоглазый Алешка Ложкарь, пятидесятник после Бабасанского боя. – Да все кинуть, и нынче же обратно…

– Лих теперь уедешь!

– На Москве я какой поп, – зашамкал Мелентий Нырков. – Мой пошепт – на Тоболе да на Иртыше. Молитва моя – из земляного духа: земля–матушка учила меня. А вы, ребятки, чуть что… Эх, вы! Ты владычицу помяни, она знает – легкий грех человечий, где большой грех взять? Вот и пождите, значит, подивуйтесь: на Москве то ведь! Я на церковные главы покрещусь, на торгу потолкаюсь – чем торгуют, охти, владычица!

И оп перекрестил рот. Долгая дорога его и до Москвы довела, куда и не чаял. Довела – и выведет, ничуть о том не беспокоился старик. Но сдал он, одряхлел, бог знает, сколько ему было лет.

– Впрямь, Москву поглядеть, дверь–то нам, чай, не заказана, – сказал сотник Ефремов. – Пошли, Родион!

Родион Смыря буркнул:

– Я куманька проведаю. Куманек у меня тут. С Гаврюхой ступайте.

А сам пошел один.

Дома без крылец, с острыми крышами мигали одинаковыми плоскими оконницами, как глазами без век, чопорно подобрав гладкие, будто метелкой подметенные стены.

Казаки шли обнявшись, и Гавриле Ильину думалось, что жить тут должны люди–кощеи, с гусиными шеями и недовольно поджатыми губами. Но повстречалась девушка – голубенькие глаза на белом, как сыр, лице, волосы будто посыпанные мукой.

«Кралечка–красавица, – подумал Ильин, – сказала бы, и какого ж ты роду–племени».

Глаза девушки округлились, а пухлый рот брезгливо втянулся ниточкой.

– Их ферштее нихьт[42]42
  Не понимаю (нем.).


[Закрыть]
– тонко пропела она этим безгубым ртом; услышала, что ль, мысли Ильина?

Поезд тяжело груженных возов остановился у каменных хором. Растворились окованные двери, душно пахнуло источенной шерстью, пробкой, какой–то сдобной пылью. В толпе, разгружавшей возы, суетливо покрикивали двое толстяков, лица их, точно надутые, раскраснелись и лоснились, ветер загибал поля широченных шляп, – шумным толстякам было жарко в морозный день. «Кто ж такие?» – «Фрязины – гости!»

Не сошлись ли тут все концы мира? Сошлись, и каждый оставил что–нибудь свое: стрельчатые башни, каменное кружево, раздвоенные зубцы, причудливый узор резьбы, шатры крыш, легкую мавританскую арочку, бирюзовый столбец или карниз, похожий на жемчужную низку, пятна яри, червлени, чешую куполов, многоцветную, как оперение заморских птиц.

На пригорках бессонно вертели крыльями мельницы. Черный дым обволакивал законченные срубы. Там лязгало и клокотало. Огненный блеск, вырвавшись сквозь прорезы в сумрачном кирпичном своде, пронзал, как лезвием, удушливую тьму. И слышался свист расплавленного металла.

Па просторном поле казаки увидели пушки, отлитые на пушечном дворе. Казачьи пищали, покорявшие Сибирь, показались бы малютками рядом с ними.

Лошади, впряженпые по нескольку пар, влекли их с тяжким грохотом. Были пушкп–змеп, пушки–сокольники, пушки–волкометки – у всех позлащены и роскошно расписаны лафеты. Сотник Ефремов по складам читал имена, выбитые на бронзе и чугуне:

– Барс. А–хи–ллес. Ехидна. Соловей. Ишь, пташечка, голова, чать, с плечами в клёв войдет!

Вдруг, изогнувшись на низких седлах, вылетели всадники. Мохнатые, окутанные паром лошади, желтые скулы под островерхими шапками, мелькнувшие в быстром степном намете, сайдаки у пояса. Татары здесь, в войске великого государя!

– Москва! – дивясь говорили казаки.

Подходили полки. Развертывались, снова собирались у своего знамени с широким крестом. Каждый стрелецкий полк издали различался по цвету кафтанов. Цвет алый, цвет луковый, цвет брусничный, крапивный, мясной, серый, травяной запестрели, соединились – и вот ожило, зацвело все огромное поле, сколько глаз хватало, в равномерном колыхании, как бы одном дыхании несчетного множества людей.

Зачарованно глядел Ильин. Кони казались слитыми с всадниками. Аргамаки – есть ли им цена? Шитые чепраки. Блещущие копья и вырезные бунчуки, развевающиеся по ветру у концов их. Гаврила невольно прижмурил глаза. Он увидел (пли почудилось ему?) высокие крылья за спиной нескольких всадников, птичьи, орлиные…

Но была черпа нищета курных лачуг.

Город не выставлял напоказ своих ран, но глубоки и тяжки они, нанесенные страшной, изнурительной, почти четвертьвековой войной. Нищие и калеки гнусаво пели на папертях церквей.

Не мир, но только перемирие привезли царские послы из Запольского Яма. Ползли слушки: будто Баторий снова подступил ко Пскову, будто шведы вошли в голодные, обезлюдевшце новгородские области. И в тревожные ночи москвичи искали на небе зарева татарских костров.

5

Трубил рог, стрельцы разгоняли народ, гонец самого царя подскакал к казачьей избе. Казаки всполошились. Им велели одеться нарядней.

Толпа расступилась, сворачивали боярские возки, когда вели казаков в Кремль Спасскими воротами – по мосту через ров, мимо тройного пояса зубчатых стен.

И вот как бы засверкала радужная громада. Здания теснились, набегали друг на друга, охватывали одно другое, сплетались, и все громоздилось, ярко, узорно возносясь ввысь. Там, в вышине, над Москвой, толпились кровли: будто меж золоченых скирд стояли шатры; вскидывались гребешки; переливчато блистала епанча. Дымки чуть заметно туманились над изразцовыми трубами, сложенными в виде коронок, под медной сеткой. Т кругом сияли кресты, жаром горели орлы, единороги и львы.

Расписные двери вели на Красное крыльцо. Словно из–под многоцветных шапок выглядывали решетчатые окошки. И завитки на стенах складывались в ветви и стебли иеведомых растений…

Звезды и планеты сияли на потолке палаты, как на небесной тверди. Семь ангелов витали, посрамляя семиглавого беса. Беседовали пресветлые жены – Целомудрие, Разум, Чистота, Правда. Ветры дули над морями и землями. То была вселенная. Молодой царевич держал и руках раскрытую книгу. «Сын премудр веселит отца и матерь», – гласила надпись. Вот он возрос, царевич Иосаф, и пустынник Варлаам открывает ему, что скорбен и жесток мир. И царевич с отверстыми очами идет в мир, ищет правого пути. Подымаются и ярятся враги. Обступают соблазны. Он укрепился сердцем и поборол их. Он препоясался мечом и поразил врагов. От руки его изливается живительная струя – напоить людей. Вот он в сверкающих одеждах – царь, раздающий златницы нищим.

По стенам, по сводам вилась роспись, будто выпуклая, невиданно, не по–иконному живая; в упор глядели сверхчеловечески огромные лики, была непостижима тонкость сотен мельчайших изображений. В яри, в лазури, в златом блеске вилась роспись. И палата казалась золотой.

Царь сидел на возвышении. Морщинистый лоб высок от убегавших под шапку залысин, вислый, длинный нос удлинял, как бы оттягивал вниз припухшее желтоватое лицо в клокастой, седой с рыжинкой бороде, – ни с чьим другим не схожее, необычайное лицо, не таким ждал увидеть царя Ильин.

Царь шумно вздоднул, трудно втянул воздух, голос вылетел не сразу, но тотчас окреп.

– Встаньте. Ты встань, Иван Кольцо. И товарищи твои.

Не сразу решились подняться. Царь сказал:

– Ближе подойдите. Не бойтесь. Верным рабам, не лукавым, нечего бояться.

С минуту он озирал казаков неуловимо быстрым взглядом. Потом произнес, как будто и раньше шел об этом разговор:

– Дьяки уже сочли все сибирские богатства. Да дьякам нашим где с Кучумом воевать – им в подьяческий полк на Москву–реку выйти за тягость великую. Тебя, Кольцо, послушаем со боярами честными.

И после этих слов царя Кольцо сверкнул белыми зубами и вытащил из шапки криво исписанный лист. Ильин подивился – то была челобитная Ермака. Кольцо и не заикнулся о ней в приказе. А сейчас он принялся по складам, запинаясь, читать. Царь слушал недолгое время, прервал и велел одному из стоящих вблизи бояр принять челобитную. Теперь он ждал, видимо, рассказа Кольца, и Кольцо неловко потоптался, не зная, что сказать. Стало тихо. Ильин слышал дыхание многих людей, наполнявших палату. Тогда царь, скользнув вокруг цепким, быстрым взглядом, начал спрашивать. Он спросил о дорогах, о городах, о реках, о рухляди – о богатстве, какое есть и какое можно добыть; о припасах, людях и здоров ли сибирский воздух.

Ильин, стоя праздно, жадно разглядывал царя. Царь подался вперед, ухватившись за подлокотник, – рука была узловатой, рот большой, с опущенными углами. И словно опалены припухшие щеки.

Он торопил ответы казака, часто поправлял его.

Приказал подать себе соболиную шкурку из числа поднесенных казаками, с наслаждением поглаживал шелковистый мех узкими пальцами.

Ильин заметил, что, говоря, царь смотрит, как сибирский посол смущенно мнет шапку, и царю нравится это. А Кольцо вдруг, тряхнув волосами и сверкнув белками глаз, сказал на всю палату с каеачьими словечками:

– Вона, царь–государь, сам ведаешь все. Мы сарынь без чина, добро, коль на теле овчина. Коли ба пожаловал нас зипунишками да учужками, мы бы милость твою в куренях под тем тарагаем[43]43
  Тарагай – сосна (татарск.)


[Закрыть]
раздуванили.

Царь нахмурился. А Кольцо так же громко и с озорством брякнул:

– Башку Кучуму на Барабе снесем. А хошь – живьем утянем.

– Скор, – возразил Иван. – А войско ханское чем перебьешь? Кистенем?

– Чем велишь! Хоть и кистенем!

Царь все морщился.

– Поучи нас, Иванушка, – угрюмо сказал он. – Вот король Баторий за подарком к нам прислал. Еще кровавый пот не отер с лица, еще посеченных своих не схоронил, – и что Же попросил? Красных кречетов. Большего не умыслил – скаканьем с кречетами усладиться. А нам что приятно, спрашивает, чем одарить? Конями добрыми, – ответили мы, – шеломами железными, мушкетами меткими.

И тогда Кольцо, как бы в простодушном смущении, опять принялся теребить шапку, но даже весь порозовел – так трудно было ему скрыть радость: ведь то было слово о помоге, которой он приехал просить, и слово это вымолвил первым сам Иван Васильевич!

И, вскинув голову, атаман смело и громко сказал царю о казачьих нуждах.

Человек в высокой черной шапке дал было знак казакам: царский прием кончен, в соседней палате соберутся думать бояре, ждут дьяки. Но ровными, твердыми, неслышными шагами подошел к трону широколицый, сильно заросший курчавой черной бородой. Не обратив внимания на человека в высокой шапке, он стал допрашивать про убыль в казачьем войске, про оставшееся оружие, про ясачных людей. Терпеливо, придирчиво выпытывал подробности, не сводя с Кольца внимательных, озабоченно–усталых глаз. Потребовал поименно назвать мурзаков и князей, отпавших от Кучума. Казакам подсказали шепотом, что это конюший боярин Борис Федорович Годунов.

Наконец, тряся щеками, ворчливо загнусил из глубины палаты древний боярин:

– Вот и пожаловать казачков сребром а ль там выслугой. Пущай крест целуют. Войско ж до времени и вовсе не слать, по худому сгаду моему. Войско здесь надобней. Ту дебрь казачки почали, им и управляться. Так, по сгаду моему, и порешить бы это дело добрым советом, бояре. Томен государь, спокой ему нужен. По сгаду…

Слушал ли царь? Он прикрыл глаза, на лбу налилась жила. И словно землистая тень легла на лицо.

– Ахти! – услышал Ильин позади себя. То пугливо прошептал юнец, весь в веснушках, с маленькими, кукольно–красивыми ушками и в одежде столь златотканой и таким колоколом, что Гаврила счел его тоже за боярина.

Царь медленпо поднял тяжелые веки и поглядел на гнусившего свое старика. Тот осекся, только с разбегу прогундосил еще что–то себе под нос – донеслось: «А–ся–ся…»

– Молодого посла слушали – старость молчит: не подобает, – сказал царь (человек в высокой шапке больше не вмешивался).

Древний боярин обиженно отдулся. Мелентий Нырков неловко ступпл два шага, спешно обмахнулся двуперстием.

– Атаманы ведают про войско. А про землю тамошнюю, батюшка, скажу: чиста она, просторна, утешна…

И поперхнулся, чуть не сказав свое «нечистый дух». Царь, видимо, остался недоволен. Он подождал, не вымолвит ли старик еще чего, и вдруг спросил:

– Чертеж привезли?

Казаки молчали. Царь с укоризной и назидательно сказал о пользе для государства чертежной науки. Слов, какие говорил царь, Ильин не знал и не понял; он смотрел на пергаментпую, в складках кожу рук и на иконки с разноцветными камешками на груди, и человек этот, сидящий выше всех посреди блестящих топориков на плечах окаменелых рынд, казался ему, как в сказке или во снах, нечеловечески непонятным. И Гаврила дивился бойкости Кольца.

Царь велел дьякам немедля, но опросу, сделать самый точный сибирский чертеж и затем возвысил голос:

– Зла не помню! – И только эти слова впервые и указали казакам, что царю известно все про них и ничего он не забыл. – Милостью взыщу, как взыскал меня господь на гноище моем. Да не омрачится ничем день сей! Не о смерти – о жизни говорю днесь. Зрите, слепые: царство Сибирское верными рабами покорено под нашу державу.

Он стоял во весь рост в тяжелой парчовой одежде. Воскликнул с внезапной силой:

– Радуйтеся! Новое царство послал бог России!

Несколько голосов в палате прокричали:

– Радуйтеся!

И человек с одутловатыми щеками и потным гладким лбом, сидевший неподалеку от царя, стал часто креститься.

То был царевич Федор.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю