355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Сафонов » Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести » Текст книги (страница 11)
Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести
  • Текст добавлен: 23 мая 2017, 14:30

Текст книги "Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести"


Автор книги: Вадим Сафонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 43 страниц)

13

Вспоминая про Волгу и Дон, они давали привычные имена здешним безыменным ярам и холмам: Азов–гора, Думная гора, Казачья. «Пошли ермачить», – говорили дружки, уходя в лес на охоту за зверем, а может, и не только за зверем. Ермачить! Так высоко навсегда стала в их умах прежняя грозная слава атамана. И это словцо, и названья гор, перенесенные за тысячу верст со светлого юга, жили потом еще века и дожили до наших дней…

Но уж выучились казаки глухому местному говорку – не как на Руси, с повышением голоса на последнем слоге фразы. Чулан и подпол стали называть «голбец», нро глаза говорили «шары» и о красивой девке – «баская девка».

14

Ермак еще раз побывал у Никиты Григорьевича.

– Ну как, отрастил крыла–то? – спросил тот.

– Парусины ищу паруса ставить.

– Плыть через горы? – сказал Никита. – Косят сено на печи молотками раки.

– Дивно тебе? Скажи: откуда пала Чусовая?

– С Камня пала. С крутизны.

– А за той крутизной какие есть реки–речушки? Велики ли? Куда им путь на стороне сибирской?

– Водяной путь через Камень? Конные тропки по гольцам и те кружат, день проедешь, а где вечор был – вон оно, глазом видать…

– Голышом докинешь? То и не с руки нам – вкруговую плясать да голышами перекидываться. Путь войску должен лечь – как стрела летит.

– Никто тебе такого пути не укажет – ни русские, ни вогуличи, ни сами татары. Чертеж в светелке помнишь? Что ж, человечек есть, кто чертил его. Мой человечек. С ним разве потолкуй. Да послушать–то его послушай, а вникать во все, что наплетет, особо не трудись; старичка, впрочем, не огорчай.

Под лестницей в строгановских хоромах ютился чертежный человек. Книги заваливали весь его закут. Огромные, чуть не вполпуда, старинные пергаменты в телячьей коже; малые, на немецкой бумаге; книги, крытые бархатом, книги с серебряными застежками, книги с фигурами зверей… Лежали развернутые темные круги арабских землемеров, генуэзские портоланы со звездами компасных румбов. Тощий человек в подряснике жнл среди горькой пыли, носившейся над вязью скорописи, над неровными новопечатными строками московского дьякона Ивана Федорова и Петра Мстиславца, – над ярью, киноварью, золотом заставок, похожих на тканые ковры.

– Чертеж, что в верхней горнице, истинно сотворен мною, – сказал он. – Не скудоумам изъяснить его. Зримое видят в нем и прелестное. Сорок лет затворяюсь я тут от суесловия мира. И зпай: я один скажу тебе о стране Сибирь!

Он воздел руки, перепачканные в черной и золотой краске.

– Тремя поясами препоясана земля. Где пролег пояс хлада, там все обращено в твердый камень. Под горячим ноясом текут реки свинца, там гибнет всякое дыхание. На середнем поясе рождаются люди и звери, прозябают злаки.

И, втянув во впалую грудь затхлый воздух, он воскликнул, ликуя:

– Слушай! За Каменем, в азиатской стране, стоит царство попа Ивана. Три тысячи шестьсот царей покоряются ему. А живут в нем одноглазы и шестируки, псоглавцы, карлы и великаны. Бродят звери леонисы и уриш и зверь бовеш о пяти ногах. Лежит море золотого песку. Камень кармакоул огнем пылает ночью. Текут там белые воды – белая река Геон. Не слыхивали в том царстве о татях, о скупцах, о льстецах, ниже о лжецах. Как идет поп Иван, несут перед ним блюда с землей, чтобы помнили люди – от земли взяты и пойдут в землю. И нет там ни бедных, ни богатых. Подвизаются жители того царства Мафусаилов век, не ведая болезней. Ибо горесть, кривда и болезни – то прельщение людское. Скажи: «Тьфу, блазнь!» – и нет их.

Он задохнулся, мучительный кашель потряс его тщедушное тело.

– Доволен? – усмехнулся Никита Григорьевич. – Полегчило тебе? А ведь золотой был старик… Все книги и все чертежи – в лобастой той голове. Был, да весь вышел. Крышка. Видел? Помощи от него, как от лекаря латинского: не боле, чем и от нас с тобой. Медикус… наука. Всяк в жизни на чем–нибудь своем утверждается, ноге опору ищет; выбей опору – трясина засосет. И стоит одноногой цаплей целитель, арц, дохтор. Я не помеха. Пусть: дядю тешит; ему тоже, дяде Семену Аникиевичу, лекарь веку прибавляет, лечит.

Странно, не как с прочими разговаривал с Ермаком Никита Григорьевич. Даже начавши с досады, вроде забывал и про досаду. Точно недоставало ему как раз такого разговора. Точно нашел в Ермаке то, чего не находил в других. Странно, непостижимо! Ведь ни черточки же, кажется, не было общей у него, властного, неутомимого, расчетливого пермского хозяина, с казачьим атаманом!

Все же Никита Григорьевич пожал плечами, будто стряхивая зыбкий этот разговор, и снова настойчиво повернул на главное:

– Чего нужно тебе – нет в голове старика. Пет и не было. В книгах такого не найти. Ни с него, ни с меня спросу не жди. Тут сам ты, помни. Делай с береженьем – дурак кидается очертя голову; но знай: своей головой, своей становой жилой ответишь. Верный час угадаешь – твоя взяла. Дед Аника жил так все годы свои. Нам не достать до него – пожиже вышли. Но и я не забываю дедовой заповеди. Пока жив, не забуду.

Назидание, упрек. Ермак ничего не ответил, наклонил голову. Не подумалось ли ему: есть правда в словах твердого, быстрого человека, который и сам умеет и другого учит схватывать жизнь, как тура за рога?

Вечером говорила красавица жена Максима:

– Реки увидишь не как наши: береги–яры крутые, вода ясная, где быть супротивному берегу – только туман пал… По морю плавал?

– Плавал.

– Плавал… А я – нет. Там каждая река – что море. Одну минуете – другая на пути, широка, величава. И за последней на горе стоит шатер, хан–царь Кучум сидит в шатре. Закрывает путь к иной горе, к белой; а за белой – желтая гора. Высока, верха не видать. Серебряна гора – белая. А желтая… Татаровья зовут: Алтын–гора.

Разузоренные от скуки россказни, вроде тех, каких полон короб притащил на Волгу, к атаману Ермаку дорожный человек с Камы, – уж не она лн, Максимова жена, и собирала ему короб? Воображение, придумки… И все про богатство, серебро, золото!

Но по последнему слову Гаврила Ильин вскинулся:

– Алтын–гора?!

Женщина подтвердила спокойно, закат бил в стоячие озера ее глаз:

– Злата–гора. Лишь низом зверь рыскает, птица летает. Верхов ее, говорю, никому не коснуться… Ты счастливый?

Он никогда не думал об этом.

– Счастливый, – опять утвердительно кивнула она головой. – А я?

Что ни говорила, все будто примеряла на себя. И слова у ней былп какие–то чужие, словно подслушала их где–то и прибрала себе.

– Чему завидуешь? – спросил Ильин. – А завидуешь – снимись отсюда. Поехала бы с нами?

– Еще бы!

– Ваши люди тоже пойдут. Вот – хозяйкой при них. Ведь на чем захочешь, на том и поставишь. Все в твоих руках.

Засмеялась:

– Баба?!

Конечно, он не говорил всерьез. Наверно, его подмывало вывести ее на чистую воду. Она взялась рукой за щеку.

– Не смею я. Ничего не смею. Сенные девчонки – каждый день все одни смешки, тары–бары про одно и то же: чего они видели, чего знают? Дуры! Лотошат – точно кашу не прожуют. Скоро и я так… забуду, как речь вести. А выйдешь – то ли человека встретишь, то ли росомаху. Максим смеется: явись Христос к росомахам, доныне бы царствовал, не распяли бы, лесной зверь – самый лучший человек… Так и живем – против неба на земле.

Они сидели на пригорке, среди урмана, подступавшего к городку. Она пришла, как всегда, внезапно, за ней – сенная девушка с кошелкой. На Руси бы дело неслыханное, а здесь, на Чусовой, еще нету, не выстроено, видно, для нее теремов.

Вначале шли розно, он поодаль, она болтала и смеялась с девушкой. Смело шла в глушь. Попадались по пути зола костров, обломанные ветки, будто кто–то ломился напролом. Крестьянские девушки и бабы, забредя с лукошком в этакую недобрую дебрь, не решались даже аукаться и уносили что есть мочи ноги.

Она не боялась…

– Ягод сбери, – приказала девушке, совсем молоденькой, явно было – преданной своей госпоже.

– Измараешься, – остерег Гаврила, когда она выбрала место сесть.

Не ответила, села. Спелая коса двойным венком лежала на ее голове. Ни серег, ни румян, ни белил. Гаврила видел, как ровно опускалась и поднималась ее пышпая грудь. Красота лица ее казалась ему неправдоподобной. Высока была почти по–мужски; и это изобилие тела непонятной женщины также подавляло его.

– Против неба на земле, – еще раз протянула она. – И про наши места, про Камень, тоже ведь только от тебя, от гулевой головы, и слышу. От своих, выходит, не от кого.

Точно и не говорила сама о реках–морях, о шатре Кучума, о златых верхах, до которых не досягнет птица!

– Дурье! – осудила она и тут же похвалила: – А про горушку–облак, про самоцвет с полымем и дымом – хорошо ты… А еще?

Так всегда бывало. Усевшись, велела: «Слушаю, начинай». Слушала внимательно, ей он рассказывал и такое, чего не умел рассказать товарищам. Когда заканчивал, ненасытно требовала: «А еще?» Но вдруг перебивала своим, неожиданным. Говорила складно, но всегда будто пробуя, примеряя – для чего–то впредь, – как оно получается. Сидела рядом, а уже словно неведомо где; и он с болью и обидой ощущал, что должен все время приманивать ее былью и сказкой и еще тешить чем–то ему непонятным, чтоб не ускользнула вовсе.

Вдруг вспомнила о Семене Аникиевиче (Гаврила и не думал спрашивать):

– Дядя что? К дяде зелен змей повадился. Гроб завтра, а ему в мыслях только одно: зелен змей. С утра пьяп, а вечером и руки поднять не может – лоб перекрестить. Никите Григорьевичу прямо мерзит это. Знал бы ты, како–ой он – Никита Григорьевич! – опять протянула она задумчиво. – Один он и есть. Один на всю Пермь. Нету других таких… А Максим Яковлевичу я и дорогу бы рада заказать на ту, дядину половину.

И тут мысли ее снова перескочили:

– А он мне, Максим, всё утешения. «Савушка…» – говорит. Выдумал, будто я царица Савская, про которую у попов в Библии писано, что с Соломоном–царем она; так и зовет Савушка. А то еще кликнет: «Радуница!» Знаешь, это когда русалок, мертвых душ поминают. Выдумщик… «Савушка, говорит, не скучай, вот погодь, болярин князь–воевода приедет, как свою епархию… воеводство то есть, объехать решится, забава тебе будет. Али мы к нему в Чердынь». Али что… Жди да погодь. Утешенья… Обещает: «Да я тебя, жар–птица, и на Москву свезу». Как во сне это – попасть в Москву…

– А я тебе на что? – с нежданной злостью сказал Гаврила. – На что тебе? Любопытствуешь? Тоже забава?

Чуть дрогнули, как бы удивленно, ее извитые ресницы.

– Вот ты как… Тогда, в верхней горнице, и не приметила тебя. Приметила только, что уставился какой–то… Прямо как крапивой ожег, без стесненья, без вежества всякого… Ты то есть. А теперь… Гляди, гляди, Гаврюша. Сколь хочешь, гляди. Сама дивуюсь: отчего стало так между нами? И не слышу в себе ответа. Как услышу – беспременно тебе перескажу. Мало тебе? Все мало? А что псарям меня отдадут, если дознает кто, кок мы с тобой сидим тут, – мало тебе?

– Что ты? Кто отдаст тебя? Красоту такую…

Она неприметно, мимолетно улыбнулась. И вдруг заспорила с тем, чего вовсе и не было в словах Гаврилы.

– Дикие вы, страшные, говоришь? А пущай дикие, пущай страшные. Не видала таких… как ваши, как ты… Ну и смотрю. Будет с тебя и такой причины! Да какой ты дикий? Прикажу: «Влезь на дерево, гнездо разори, птенцам головки скрути – хочу», – ведь влезешь? Вот… Да постой, ты и сам признавался, – по какой–то своей, ей одной ведомой ниточке разговора опять изворотливо вильнула она, – признавался ты: пред тобой я – нужна тебе; а нету меня – и не вспомнишь даже.

Поднялась, малое время ее вышло, кликнула девушку, оправила платье, – из–под подола мелькнула над низким сапожком, надетым по–простому, на босу ногу, молочно–белая икра с черными волосками на ней.

15

Легкой синью на небе возникли горы.

Воздух двигался и переливался вдали.

Вот уже в прозрачности погожего осеннего полудня видно, как зеленая пена взбегает по склонам и, словно разбившись о каменные гряды, отпрядывает обратно.

Казаки выступили. На тесном кругу шумел Кольцо и добился–таки своего. На стругах проплыли Чусовую и повернули в Сылву. Тут кончались строгановские владения и начинались «озерки лешие, леса дикие».

Плыли не спеша, с частыми привалами. У реки появились городки зырян и вогулов. С одного из привалов выслали отряд. Он воротился через малое время.

– Люди эти оружья не ведают, – сообщил ходивший с отрядом Бурнашка Баглай, – зелья слыхом не слыхивали. Такой кроткой да утешной жизни, что им да веру христианскую – с ангелами б им говорить. Как овцы беззлобные, – сами все богатства свои нам предоставили.

– Большие ли богатства тебе достались?

– Мое, друг, от меня николи не уйдет. Но великого сокровища жажду – иное без надобности мне. Жизнь–то свою я чуть почал, – пропищал великан.

Был он полунаг, длинные громадные руки его торчали по локоть из рукавов рубища с чужого плеча.

Казаки гребли дальше, мимо городков, уже не высылая отрядов.

Суровая непогода поздней осени опустилась на ущелья.

И тогда понял Ермак, что «обмишенились», что по Сылве выхода в Сибирь нет. Под самым Камнем жили Строгановы, а не умели указать прямой, войсковой дороги за Камень!

Уже коченела земля; салом подернулась вода; белая муха зароилась в воздухе.

Где застигла беда, там и остановились. Насыпали вал, нарубили лесу, построили городок.

Вскоре голод подобрался к городку. Люди, посланные Ермаком, на лыжах прошли ущельем и – в мути, в колючей снежной замяти – разглядели черную тайгу заторной страны.

Выпадали дни удачи.

В берлоге взяли медведицу. Убили сохатого, и двое отважились из жилы напиться горячей крови.

Все круче приходилось казакам. По утрам находили обмерших на ночном дозоре. Мертвых выволакивали за тын, зарывали прямо в снег.

Мутным кольцом облегла метель, выла над ледяным ущельем Сылвы.

Не все возвращались с охоты.


 
Бережочек зыблется,
Да песочек сыплется.
Ледочек ломится,
Добры кони тонут,
Молодцы томятся,
Ино, боже, боже!
Сотворил ты, боже,
Да и небо, землю;
Сотвори же, боже,
Весновую службу!
Не давай ты, боже,
Зимовые службы!
Зпмовая служба —
Молодцам кручинно
Да сердцу надсадно.
Ино дай же, боже,
Весновую службу!
Весновая служба —
Молодцам веселье,
Сердцу утеха.
И емлите, братцы,
Яровы весельца;
А садимся, братцы,
В ветляны стружочки;
Да грянемте, братцы,
В яровы весельца,
Ино вниз по Волге!
Сотворил нам боже
Весновую службу!
 

И не выдержали слабые духом, бежали по сылвенскому льду.

Тогда снова на страже лагеря Ермак поставил суровый донской закон.

Строго справлялась служба. Артели отвечали за казаков, сотники – за артели, есаулы – за сотников, казачий круг и атаман – за всех.

Недолго сочился мутный свет, и снова тьма. Дым и чад тлеющих головешек в избушках, в землянках, тошный смрад от истолченной коры, которую курили в огромных долбленых трубках, похожих на ложки; тяжкое дыхание тесно сбившихся людей. Опухшие, с кровоточащими деснами, молча, недвижимо лежали. Только охнет, застонет в забытьи да грузно повернется человек. Долгий, нескончаемо долгий вечер; ночь. Иногда, как бы очнув шпсь, кто–нибудь распластанный на шкурах подымется, пошатываясь, толкнется к выходу, – там сугробы выше человечьего роста, оттуда влетит, рассыплется белесый обжигающий столб.

Голос атамана:

– Уныли? Рассолодели? Не мы первые, не мы последние. Грамотеи! Хоть что, хоть сказку расскажи. Чего так сидеть? Послушаю.

Колыхнулась черная масса, стало различимо, что сложена она вдвое: сидящее туловище и перед ним ноги с поднятыми коленями, и колени и макушка одинаково чуть не упираются в потолок. Тонкий голос пропищал:

– А вот хоть я… Да сказки из головы давно вымел: сорока на хвосте принесет, в одно ухо вскочит, в другое выкину. Быль скажу.

– В книгах прочитал или люди передали?

– Было. Вот слушай.

БЫЛЬ КАЗАКА БУРНАШКИ БАГЛАЯ

Про свои дела не стану рассказывать. Не терплю похвальбы. Я и так всему войску ведом. Может, я не только что тут – и в Сибири бывал. А расскажу вам не про себя, а про казака, который в здешних местах бродил и не хныкал, не то что вы.

Собрался тот вольный человек на охоту. Взял щепотку соли и наговорил на нее: «Встану, не благословясь, пойду, не перекрестясь, в чистое поле. И пущай сбегаются ко мне белые звери, зайцы криволапые и черноухие, со все четыре стороны, со востоку и с западу, с лета и с севера».

В лесу встречу ему – медведь. Сытый был, не кинулся, захрапел и наутек. Долго гнал его казак. Слышит бег медвежий перед собой, треск ветвей, на ветвях видит клоки шерсти, а нагнать не может. Распалился.

Вдруг смолк топот, шатнулись дерева. Показался медведь – голова с пчелиный улей, встал на дыбы, пасть, как дупло, дымом курится.

У казака и сердце зашлось. Шепчет: «Ставлю идола идолова от востока до запада, от земли до неба и во веки веков, аминь».

Сгинул медведь, будто и не было. Глядит казак – место неведомое. Дубы трехвековые, черные, топь в гнилушках. И ничего у казака – ни ножа, ни ружьишка, – где девалось!

Сорвал можжевеловой ягоды – да кисла, бросил. Видит: уже смерклось, вышел в вышине пастух рогат на поле немерено – пасти овец несчитанных.

Звезда одна скатилась, пала на землю и, как свечка, горит. Нагнулся к ней казак. Да обернулся вовремя: видит – катит к нему в черной свитке по трясине, как посуху. Казак и ударь его наотмашь. Звякнул и рассыпался – куча злата жаром горит!

Мне что, я своего часа жду. Навороти передо мной чего хошь – и не колупну. А казачишка хоть храбрый был, да тороплив. Пал на ту кучу, в полы гребет.

Только захлопало вверху – птица села на ветку. И говорит ему птица человечьим голосом:

«Ты кинь все это золото и серебро кинь. А возьми, слышь, простой малый камень».

Подивился. Место черное. Не слыхивал, чтобы птицы говорили. Золото и серебро жаль кидать. Но поднял камешек. Что, мол, такое?

Так, кремешок. А глянул – глаза протирает. Будто солнце горит в камне, и зеленая трава по пояс, и листочки шелково шелестят. А в траве – пестрые шляпки грибные. И не шляпки грибные – крыши изб и теремов, окна резные, верхи позолочены. И народ травяной снует – с ноготок и того меньше. Бороды зеленые, ножки – стебельки, глаза – маковы росинки. Рос Там желтый цвет – козлобородник, раскрылся – стукнул, как воротца распахнулись. Выглядывает будто княжна или царевна, сама желтая, волосы желтые, нагнулась, вниз чего–то кричит. А там возы едут, плотники топорами стучат, бревно к бревну подгоняют, дом ставят.

А из самого большого терема выбежали слуги, расставили на дворе столы и скамьи, покрыли скатертями. И народ повалил – откуда взялся! Из щелей, из–под корней, на челнах – по луже, как по озеру, – а челн – лист, жилами сшит. И все разодеты – прямо бояре или, сказать, стольники. А столы полны. Печенья, соленья, и птица, и рыба, и ковши с медами да брагами. И трубы трубят, выговаривают: ту–ру–ру!

Помутилось с голодухи у казака. Пошел он по улице. Красота, строганые доски настланы вдоль домов, девки поют по теремам. Только идет, а народ вовсе его не замечает. Он к одному, к другому – даже не поглядят, будто и нет его.

Приходит на площадь. Бьет там водомет двумя струями: направо струя – чисто золото, налево – каменья самоцветные. Бери кто хочет! Да никто и не подходит. Зачерпнет разве кто ребятишкам на забаву.

А кругом сидят портные и шорники. Из маков да лопухов кафтаны и порты кроят, нитки сучат, длинными иглами шьют, седла чинят. Утомятся или оголодают – выкинут изо рта язык в поларгаина, полижут угол дома, губы оближут – и опять за иглу.

Пришел к большому терему. У ворот – стража. Хохлы из перьев на голове, сами в белых рубашках, стоят на одной ноге. И то ли копья держат, то ли не копья это, а просто клювы.

Пропускают – и эти не видят его.

Он – во двор да к столу. Пир горой, ковши вкруговую; песни орут, служки в платье цветном бегают, суетятся, еле гостям подносить поспевают. А уж запахи сладкие да сдобные – за версту у сытого слюни потекут.

Никого не стал спрашивать, хвать серебряное блюдо с вареной щукой. Ап перед ним на черепке лягушечья икра. Ого, братику! Лебединое крыло потянул в рот. Выплюнул: оса изжеванная. Хлебнул браги из ковша: гнилая вода болотная. черви красные извиваются и в руках его – мертвая собачья голова.

А кругом – едят, не нахвалятся, пьют до донышка. Гам, звон. *Иные уж и в пляс под музыку. И пар, примечай, духовитый: карасп там в сметане, зайчатина плавает в соку.

Тут уж разобрало. Как брякнет казак, как гаркнет, скатерть долой, блюда оземь. Вот переполошились! Сбились в кучу, пальцами тычут, будто впервой увидали. Девки сбежались, тоненькие, как тростинки, тоже уставились. И все галчат, как галки. Галдят то есть.

Тут он чует – опутало его будто нитками, тонкие, не видать даже, а не разорвешь. Поволокли в терем, Стража копьями стук, растворила двери. Темно, как в домовине. Дорога тесная, то вверх, то вкось, то вниз, как в кривом суку. Прошли еще через двери. По сторонам их – летучие светцы. И видны вдоль стен какие–то сидни с мерзкими морщинистыми харями.

А за третьими черными дверями – пенек, весь в сморчках и поганках, трухлявый. Выходит из пенька старенький старичок, лицо в кулачок, на бороде мох, на одной ноге берестяной лапоток.

«Ты кто, говорит, с какой земли по наши души?»

А казак отвечает: нашего, мол, царства человек, вольной–де жизни сыскать хочу, лиха на вас не мыслю, отпустите, Христа ради.

Древесный старичок весь застрясся, руки в боки, хохочет, лист на башке прыгает, и бояре хохочут, пуза под кафтанами ходуном ходят, и стража – влежку.

«Тысячу лет, – говорит старичок, – я в Муравии державу держу. И богов твоих не ведаю и царства твоего не знавал. Хо–хо, говорит, твой царь–государь… Да вон оно, понюхай, вольное царство. Худо же, говорит, ты искал его. Одно наше вольное царство и стоит на свете, никакого другого нет. А ты его и не приметил. И какая такая у вас скудность и теснота, ты потешь, расскажи нам. Места, что ль, на земле не стало?»

Тут он сморщился и как чихнет! Черная пыль из поганок полетела.

«Эй! – сипит. – Мертвым духом пахнет. Сведите–ка его в погреба да попытайте, откуда он такой взялся и какое такое его царство. Чтой–то не пойму».

Потащили казака в кротовину у корня дуба. Стали под ногти загонять колючки – подноготную выпытывать. Крепится, только шепчет: «Небо лубяно, и земля лубяна».

Да не вытерпел, крикнул и уронил камень.

Оглянулся – ночь, топь, и нет ничего. Пошарил – и клада нет.

Как и выбрался с того места! Пришел – одежонка в клочья. Только срам прикрыт. Отощал, одичал, как зверь лесной. А рука синяя, до плеча раздулась.

После три дня вином душу отмачивал да похвалялся, будто сам атаман подносил. И я с ним пил, да что с него спросишь! Мне б доведись до того старичка–сморчка, я б с ним не так поговорил!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю