355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Сафонов » Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести » Текст книги (страница 24)
Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести
  • Текст добавлен: 23 мая 2017, 14:30

Текст книги "Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести"


Автор книги: Вадим Сафонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 43 страниц)

7

На другой день князь перешел в Кучумов дворец.

Вышел, стал у ханского частокола, посмотрел на Иртыш.

И казаки смотрели издали на высокого, чуть сутулого воеводу.

Казаки зазывали стрельцов к себе в гости. Вечерами угощали самогонной водкой. Похвалялись с прибаутками, и московские люди дивились:

– Иль, лисы, соболя сами под ноги валят!

Правда, прибаутки оставались прибаутками, а лис и соболей еще почти не видывали.

Кто–нибудь из стрельцов спрашивал:

– А как у вас пашенка?

– Наша пашенка, детина, шишом пахана.

То была тоже похвальба: пашенка уже завелась, только и ее было мало.

Старейшины окрестных аулов по–прежнему приходили к Ермаку.

Он же говорил им:

– Идите к князю Семену.

Князь ожидал атамана, не дождался, сам отправился к Ермаку.

– Что гоже у станишников, – объявил он, – у нас негоже. Все казачьи заводы и порядки надо сменить, – указывал князь, сидя на лавке и костяшками пальцев постукивая по столу. – Атаманы и есаулы пока пусть, но ие два войска в Сибири, а одно. Одно воеводство.

Ермак не перечил.

– Как велишь.

Волховской слал и принимал послов; изредка говорил в тяжелом, пышном боярском облачении «государево милостивое жалованное слово». В хозяйство не очень входил, а больше махал рукой:

– Ты ужо порадей…

И усмехался, как бы в оправдание:

– Страна–то мне чужая, голубчик…

Ни разу он, от отца еще слышавший: «Мы, Волховские, Рюриковичам чета, сами Рюриковичи», – ни разу князем не повеличал «князя Сибирского».

А Ермак по–прежнему целыми днями не слезал с коня, а то и с лыж. Радел, не переча ни в чем.

Между тем в Сибири с приходом стрелецкой подмоги стало не легче, а еще тяжелее. Кпязь полтора года ехал из Москвы. Припасу не привез. Домовит он не был, ехал на государево дело, а не стоять с весами–контарем в амбаре. Для амбара–то можно бы подыскать иного человека, попроще, а не воеводу славнейшего рода. О Сибири же во времена казачьего посольства в Москву разнеслось (а позже в Усольях еще и приукрасили), что нет богаче этого простора, Руси отворенного.

Особой веры этому князь не давал, но во время долгого пути приучил себя к мысли, что воля государя, указавшего ему дорогу в Сибирь, означает, что царь ждет от него обереженья, устройства новой земли и, возможно скорее, помощи оттуда всему царству в его главном деле – в боренье за великий простор Запада. Иначе и быть не может – все–таки не трезвонили бы, будь по–иному, московские колокола о русской Сибири.

Так он думал, и это помогало ему свыкаться с трудной, надсадной, нескончаемой дорогой, все дальше и дальше уводившей его от сердца страны и от тех рубежей, где кроваво решалась судьба великой страны.

Волховской ехал на время. Он сделает то, что не могли сделать казачьи ватаги; и после того, конечно, воротит его царь.

А пока что – не жрать же ворон зовут казачьи атаманы, запаслись, стало, чем встречать.

Семен Дмитриевич Волховской привез войско на легких, никакой – ни московской, ни пермской – спедью не обремененных судах.

А следом ударила зима. Не по–московски суровая. Поначалу ходили на охоту. Но пурга замела тропы. Над сугробами торчали деревянные кресты. Кусками льда затыкали оконца с порванными пузырями. В избах и днем темно.

Теперь стало тесно – по десять и больше человек жило в каждой избе. Спали вповалку. К утру не продохнуть.

Пятьсот лишних ртов быстро управились с запасами Мещеряка. Съели коней. Доедали мороженую рыбу – юколу. Отдирали и варили лиственничную кору. Обессилевшие люди, шатаясь, брели от избы к избе. Многие больше не вставали. Начался мор. Багровые пятна ползли по телу.

И зимой сибирское княжение выпало из рук Волховского.

У него в горенке горела лампада у божницы. Все реже подымался он с вороха шкур. Головы Глухов и Киреев по чину являлись к воеводе, он слушал пх внимательно, по слышал не их речи, а как кровь – теперь уже все чаще, уже безо всякой причины – варом обливает щеки ему, шею, лоб, темя. Он выжидал, пока отхлынет кровь, но тогда возникало какое–то ровное постукивание за дверью. Чтобы заглушить его, он, оставшись один, натягивал ва лицо лисью шубу. Тогда больше не видно темной мути за оконцем. Но постукивание продолжалось еще явственнее. Это билась жилка у него на виске.

И он вслушивался в ее биение днем и ночью, постепенно слабея. И беззвучно рассказывал самому себе всю жизнь.

Было в ней много дел, много смелости, много пройденного, проезженного, много бранного шуму и шума городов, надежд и дум, мечтаний о великом жребии – не для себя, для отчизны; были непочатые силы, которым не виделось конца – не страшная ли война съела их? Забелела седина, а не старик. Мало было покоя, хоть и хотел его, – деревенской тиши и покоя в семье, в красном тереме на Москве. Кому же понадобилось, чтобы кончилась его жизнь в черной глухомани? К морям видел великие пути – к турецкому полуденному морю и к западному, достославному. В глушь, на восток, – такого пути не искал, для того не жил. Что ж, может, и не хватило для того жизни, жизнь одна.

Но захотел царь – и вот тут, в дикой пустоши, близ разбойного князя Ермака, суждено, может, прерваться веку князя Боцховского, воеводы, искателя дорог в кипучий мир, любозрителя всяческого художества, усердного почитателя блистательной книжной мудрости – свидетельницы дед. человеческих на земле.

Он не смеется – нс дают вспухшие десны, да и нет сИл, а пожалуй, и охоты; только беззвучно усмехается в уме, чуть опустив уголок рта.

И подымает веки. Казак стоит. Казак принес припас от Ермака. Ермак нет–нет, а пришлет узелок Волховскому. Жалует мерзлой рыбкой, парой или троицей тощих хвостиков. А казак не уходит, он стоит у стола, наклонился, смотрит–смотрит на московскую забавку – Одноног, Нос, Лопухи, – прямо впился глазами с каким–то непонятным страхом и с радостью, точно себе не верит. Скажи пожалуйста, ни у кого никогда не видел князь такой радости. Из–за чего? Из–за деревяшки, чурбашки, забавки!

– Подойди… ко мне, – зовет он.

Казак подошел. А все оглядывается. Там еще чудо аль приснилось, явилось вдруг из сна и снова в сны ушло, растаяло? Не может же быть, чтобы тут, наяву, в руки взять, было это! И как спросить князя, «боярина лютого» (не забыл казак, в ушах его стоял захлебывающийся шепот мужичонки с медным крестом в кабаке, на заслеженном полу), как спросить про немыслимое, про диво: как, откудова, почему нашлось у него это диво, которое некогда, один лишь раз мелькнуло казаку в солнечной, радужно сверкающей горенке узорной избы? Такой не похожей ни на какую другую избы, что, потеряв ее в толчее московских улиц, за несчетными домами, теремами, толпами, не раз сомневался казак, да была ли она, не придумал ли он все сам!

– Нравится? – еле слышный голос князя.

И не ждет ответа князь, вдруг чувствует, как хоть слабая, но настоящая теплая улыбка шевелит его губы. А ведь он не думал, что сможет еще улыбаться! Он выпростал руку, протянул ее к казаку.

– Как звать тебя?

– Ильин Гаврила.

– Приходи, Гаврюша…

Говорить ему трудно, он передохнул, еще раз слабо улыбнулся и докончил:

– Поговорить хочу с тобой. А умру… себе возьми.

Теперь он ждал Ильина. Может, не так уж и темна муть за окном?

Ильин приходил. Какие у них разговоры, – Ильин все смотрел на те три воедино соединенные фигурки, а на радость его смотрел князь.

А вот Ермак, тот вовсе забыл дорогу к бывшему ханскому жилью. Волховской трижды посылал за ним. Только по третьему зову он явился.

Князь впервые назвал его Тимофеичем и, трудно выговаривая слова, все удерживал его; сказал и об Ильине.

Но совсем не такой Ермак, какого знал князь Семен до этой поры в Сибири, сидел возле него. Отчужденный, сумрачный, с недобрым^ огоньком в глазах, не помощник воеводы – атаман.

За ним пришли и сюда, постучались, не чинясь с больным князем, в дверь.

И атаман поднялся.

– Недосуг, – буркнул он.

И прошел с двумя казаками по делам, о которых не доложил воеводе, – по делам опять на себя взятого сибирского княжения.

Осенью атаман принял гостей, открыл для них кладовые. Но когда опустели кладовые, точно отрезал князя от себя. Как некогда в сылвенскую зимовку, все в казачьем войске подчинилось одному: дожить до весны. Десятники отвечали за свои десятки, есаулы – за десятников, атаман и круг – за всех. И снова донской закон встал над жизнью и смертью людей. Будто ничего не переменилось с той зимы на Камне и воды совсем не утекло за четыре года.

Охотники промышляли в лесах; случалось, и гибли, но когда возвращались, то с добычей.

Выпадали дни с одной лиственничной корой – делили кору. В лучшие избы снесли больных цингой; их отпаивали настоем хвои.

Матвей Мещеряк часами просиживал с Ермаком. И тому, что высчитает Мещеряк – какой пай дать на душу, сколько воинам, сколько женщинам, как поделить любую добытую кроху, – подчинял все войско Ермак, неумолимо отворачиваясь от свежих бугров на кладбище княжьих людей.

В ханском жилище под угасшей лампадой умер Семен Волховской.

Костром из кедровых поленьев оттаяли землю. Ломом и кирками вырубили яму.

В мерзлой сибирской земле закопали воеводу.

Голова Иван Киреев пропал. То ли бежал, то ли погиб где–то на Иртыше. Глухов ни во что не вмешивался. Выжившие стрельцы ходили теперь с казачьими сотнями.

8

Морозы спали, днем налегал густой туман, подъедая снег, просачивалась медленная вода и пахла, как белье у портомоек. К вечеру снег примерзал, покрываясь настом. Начались оленьи и лосиные гоны. Верные русским жители татарских и даже дальних остяцких и вогульских городков (там тоже были «дружипы», «женки» у казаков) пригнали в Кашлык тайком от карачиных соглядаев нарты с дичью, рыбой и хлебом.

И вовремя: еле стих легкий скрип порожних парт, как раздались топот копыт, лошадиное ржание, крики воинов. Двенадцатого марта карача с ордой подступил к городу.

Он думал легко взять его. Но Ермак хорошо укрепил бывшую ханскую столицу. Глубокий ров шел вдоль горы. За ним – валы и степы. Пушки стояли по углам.

В поле перед валом казаки пометали еще чеснок – шестиногие колючки из стрел. Кинутый чеснок тремя ногами впивался в землю, а три ноги торчали. Прикрытый снегом, чеснок калечил вражескую конницу, впивался в ступни воинам–пехотинцам.

Карача не смог взять Сибири. Но он стал станом перед городом и запер русских. Весна свела снег с полей. Берега Иртыша лежали в пуховом облаке распускающихся почек. Временами казаки видели множество повозок. Запряженные конями и быками, они двигались по черным дорогам к стану Карачи.

Мурза не торопился. Его орда стерегла все выходы из Сибири. Но сам мурза не хотел скучать под крепостными стенами. Он раскинул свои шатры поодаль, в молодой роще у ханских могил на Саусканских высотах. Сухонький старичок, он любил стихи, краткие мудрые изречения и свежесть природы. Оп жил «в зеленом Саускане» с женами и детьми, дожидаясь дня, когда ворота Кашлыка сами отворятся перед ним и гонцы поскачут по ближним и далеким городкам с вестью, что хан из нового рода сел на древний улус тайбуги.

Русских в городе осталось мало. Многие перемерли за зиму. Пали отважные атаманы и бесстрашная волжская вольница, громившая Махметкула. Пушечная пальба орду уже не пугала. Татары только отводили обозы немного дальше. А смельчаки подбирались к стенам и пускали стрелы. С некоторыми летели в город грамоты. Мурза хвастал. Он грозил посадить на кол обоих атаманов и набить чучела из кожи казаков и стрельцов.

Снова начался голод. И на этот раз гибель казалась неотвратимой.

9

– Повоевали. Вот и повоевали!..

Темно в избе, нечем светить. Он полулежал, опираясь на левый локоть. Ильин слышал, как сипло, несвободно, не по–молодому клокотало у него в груди.

– Царство искали… и сыскали. А был человек – он не верил. То давно, много годов назад. Он сказал: «Настанет пора – сам себе не поверишь, атаман…» Желтый глаз у него, круглолиц и жил крепко, подмяв под себя свою правду, – не вытянешь из–под него и с места его не стронешь. «Не себе сеял, чужие и пожнут», – сказал он. Дорош – звали того человека. И был еще другой человек… С нами шел, да отбился, свернул с сакмы, – тогда ты ночью, на острову, на Четырех Буграх, первым сказал мне про то. А думаешь, я и не знал? Отбился. На свою иа дорожку. Что на ней? Сласть? Полымя и дыба. А людей скольких манит туда! Тысячи людей. Филимоном звали этого другого…

– Уйдем отсюда, – быстро и горячо заговорил Ильин, словно прямо отвечая на сказанное. – Уйдем. Мы не кабальные. Свет–от велик. На белых морях, на островах и на отмелях влежку лежит баранта, а руно у ней золотое…

– Алтын–гору вспомнил? Все ищешь?

– Ты поучал: «Отдыху не знай, дыханья не переводи, ногам ие давай отяжелеть в покое».

– Ищи. Это хорошо. Ты легкий, и легко тебе. Где прибьет других долу, тебя сорвет, вскинет, и цел выйдешь. – Тихо усмехнулся: – А до бабы слаб. Богатырем, уж вижу, так и не станешь, пусть хоть на волос, а не вытянешь…

Помолчали. Потом опять медленная речь:

– Мне же иное. Один я. Всю жизнь прожил – и вот один остался. Кто есть Матвей Мещеряк? И смел и зол – да на бесптичьи атаман. Тебя люблю. А знаю: никогда тебе не атамановать. За то, может, и люблю. Вижу в тебе, чему воли в себе не давал я: люди на мне, их вел, за них ответ держу.

Смолк. Ильин спросил:

– Годов сколько тебе, атаман?

– Седина на темени? А был череп? «Дети и дети детей увидят седую голову». – Опять чуть слышно усмехнулся. – То шайтанщик в Чандырском городке. «До Пелыма, – сказал, – дойдешь, назад поворотишь». Брюхо себе вспорол, а потом провещал…

– Помер?

– Нет! Кровь–руду хотеньем унял, только пригоршню наточил.

– Как может это быть, батька!

– Эх, ты! Ничего нету сильнее человечьего хотенья. Ничего. Сколько ни будешь жить, помни про это.

– А ты сам, батька?..

Я? Что я?

Он оборвал сердито и грубо, верно хотел выругаться, но только сиповато засопел. Потом тряхнул головой, прямо глянул на Ильина, в темноте блеснули глаза.

– Слушай же! В земляной яме сгноили батяню. Двадцать годов гнил. Человечий язык забыл, стал псу подобен. Как пес, и подох в яме… И мамка не пестовала меня. Мальчонкой уж кормился у артельного тагана. Соль подземная поела тело. И плоты гонял для Аники… для Строганова. Кяутобойцы строгали мясо с хребта долой… у мальчоночки. Муку мирскую не слыхом слыхал – на себя поднял. Браток, старшой, искал доли, не сысканной отцом. Что вышагали сам–друг с ним! Светлую воду тоже нашел – из нее указали ему соль варить… из светлой воды. Да у печи запороли. Другой брат землю пахал. Зернышко свое, девять строгановских. Повидать его хотел, как на Каме стояли, – нету его, в колодках сгнил, тятьке вослед…

Дыхание его пресеклось.

– Никому про то не говорил я.

Через малое время он возвысил голос:

– Не съела меня мука мирская. Думал, есть оно во мне – это хотенье.

Негромкий возглас Гаврилы – он не слышал.

– Кто считал лета мои?.. Как на Дон прибег – сколько годов тому… Волей донской от всех бед спасаются. А тесно мне было во пустой степи. Не спасенья себе отыскивал… Еще по всей по Руси путь лежал мне. Ратную жизнь испытывал. Нод Могилевом–городом. На Ливонской войне под Ругодивом.

Прервал Ильин:

– Семена, князя, казнил за что?

Скрипнула лавка. Ильин был терпелив и дождался.

– Сам призвал его. Смирен был пред ним во всем. Ни в чем не перечил. Казнил?

– Зимой, – подсказал Ильин.

С угрозой проговорил атаман:

– Мало тебе того, что слышал?

Ничем, ни звуком не помог ему Ильин. И еще уступил Ермак:

– Понял, стало? Понял?.. – Он ие подметил – почуял быстрый кивок Гаврилы, яростно вскинулся: – Молчи!

Теперь впотьмах раздался прерывистый его шепот:

– А всего не понять тебе. Не знаешь счету моего с Болховским–князем, не ведаешь, что присчитано к этому счету в Сибири–городе… в избе вот этой, – ночевали мы с ним… А начался счет на Дону. Голодный круг собрал Коза. Под кручей – будары, хлебом полны. Оттоль взошел он на майдан – с гордыней, мальчишка, князь, каты на веки вечные не положили отметок на его хребте. Я оборонил его, распалился народ, по клокам его б разорвали… Да тебе не упомнить, несмышленыш в те поры ты…

– Я не забыл.

– Не забыл?! Вишь, не забыл. Вон они, «веки вечные», с тобой мы, Гавря… – Потеплел его голос. – Летучий ты пух, да носило тебя моим ветром!

И рука атамана легла казаку на плечо.

– Малых–то, ребятишек, много ль у тебя?

– Не ведаю, батька. Как знать мне?

– Эх, Гавря, пушинкой и пролетишь, следа не врежешь.

Долго ничего больше не прибавлял атаман. А Гаврила подумал о жизни о своей, о людях, носимых по миру, как перекати–поле, и ему стало горько. Услышал неожиданно:

– А у меня жена была и сынишка рос. Один сынишка.

Изумленный, переспросил Гаврила:

– У тебя?

– Давно… сколько уж тому. А закрою глаза – и слышу: журавль скрипит. Кры–кры, кры–кры. Колодезь там, подле самой избы. А за бугорком речка, песочек белый. Все кораблики пускал мальчонка; из осинки выдолбит, палочку приладит и пустит. Беленький рос, не в меня – в мать.

– Кто ж была она?

– Аленкой звали…

– Померла?

– Нет, сам ушел. Той речкой уплыл. Плакала, билась. Попрекала: иную избу, с иной хозяйкой искать иду. Слабое бабье сердце…

– Шалеешь?

– Жалеть… Что она – жалость?

– Ты не жалей, – сказал Гаврила.

– Только вижу, как вчера было: стоит – и уж ни слезинки, глаза сухи, ровно каменная. Ожесточилась сердцем… Мысок набежал, скрыл, одно слышно – журавль скрипит: кры–кры.

Он все возвращался к самому давнему.

– Жизни краю нет, пока дышит человек, так думал я тогда. Ищи свое! Иди, Ермак. Ночью лежишь тихо, на небо смотришь. Сколько звезд – и все будто одинакие, а приглянешься–разные. Прозваньям–то их прохожие, проезжие люди выучили, да мало тех прозваний: все больше вниз, под ноги, глядит себе человек – не вверх. Где я ни бывал, а ясная ночка – подыму глаза, узнаю звезды. Одни они кругом, значит, только чуть повыше аль чуть пониже на небе.

Он замолчал, не перебивал, не мешал ему Гаврила.

– И решил я тогда: везде путь человеку. Надо будет – далече пойду, где русская душа не бывала – и туда дойду. Дойду и сыщу, чего искал. И отмщение найду за все – и за слабые те бабьи слезы, и за глаза сухие Аленкины…

– Знаю, за тобой шел, ты вел. Чтоб на просторе жить, на воле – вольницей.

– Эх! – как бы с досадой отмахнулся Ермак. Долго молчал и, должно быть, хмурился. Вдруг сказал: – Города бы мне городить, Гавря!

Ильин тихо:

– Ты царство ставить хотел.

– Царство? – повторил Ермак. – Казачье мы вершили дело, а обернулось оно… Русь вот за ним. Сама пришла и стала – накрепко. Не та она, что при отцах, Москва – не та. Вот и свершили иное, чем замахнулись. Да только иным, не мне его видеть. – Он вобрал воздуху в грудь, и голос его окреп. – А пусть и побоку нас, пусть же – князи–бояре… На час они, как Болховской–князь: пришел – и уж зеленую мураву телом своим кормит. Как глазом моргнуть – вот что они. И над тем, что свершили мы, они не властны. И над реками не властны, над землей, над простором лесным и над народом, – ему же нет смерти. Великую тропу открыли мы, первые проторили. А он, народ, пойдет за нами. Дальше нас пойдет. Тыщи несчетные двинутся, землю пробудят, украсят. Помянут нас, Гавря, и в ту пору скажут, что не пропала пропадом наша кровь…

Он говорил быстро, точно торопился все высказать до того–, как загорится утро и откроет его лицо.

10

В последний раз воспрянула сила Ермака. То, на что он решился, было еще дерзновеннее, чем все прежнее.

Он выслал с Мещеряком почти все войско. Сам остался с горстью людей в городе, теперь беззащитном.

Выбрал для этого темную ночь (то было спустя три месяца после начала осады).

Поодиночке переползали казаки через валы и стены. Мещеряк выпрямился. Тускло догорали татарские костры. Торчали вокруг них поднятые оглобли телег. Потянув носом воздух, Мещеряк приказал:

– Пошли!

Беззвучно миновали стан под Кашлыком. Черная тьма поглотила обложенный ордой Карачи город Сибирь.

Мещеряк вел людей прочь от него, в Саускан.

Охрану у карачиных шатров перебили прежде, чем она успела схватиться за оружие. Казаки ворвались в шатры. Убили двух сыновей мурзы. Сам мурза едва ускользнул.

Шум боя донесся до орды под городом. Кинув стан, татары побежали на выручку к мурзе. Занималось утро. Казаки сдвинули повозки карачина обоза и отстреливались из–за них. Татарские лучники напрасно сыпали стрелами. До полудня татары пытались сбить казаков с холма. Но казаки били в упор, без промаха. Татарские воины падали у могил древнего ханского кладбища.

Тогда, не зная, сколько перед ними врагов, и боясь, что другое русское войско ударит им в тыл из Кашлыка, татары побежали.

Ермак вышел из города. Со всеми казаками и стрельцами он кинулся преследовать бегущих. Он мстил теперь за Кольца, Пана и Михайлова, за всех изменнически погубленных карачей.

Мурза Бегнш укрепился на высоком берегу озера, что тянулось вдоль Иртыша выше Вагая. Много карачиных людей пристало к Бегишу. Казаки взяли – городок яростным приступом.

– Отдай его на мою волю, – высокой фистулой, равнодушно глядя водянистыми глазами без ресниц, сказал Мещеряк.

От этого городка двинулись к Шамще и Рянчику, В Салах татары сдались после первых выстрелов. Из Коурдака население скрылось в леса.

Елегай, княживший в Тебенде, вышел к Ермаку с поклоном и подарками. Он вел с собой красавицу дочь, которую сам Кучум сватал за своего сына. Тебендинскпй князь привел ее, чтобы отдать казацкому атаману вместе с лежалыми рыжими мехами и полосатыми халатами.

Но Ермак отказался от живого дара.

Он сумрачно обернулся и пригрозил своим!

– Смерть тому, кто ее тронет!

Русские ни до чего не коснулись в городе Елегая, старика с лисьей душой, отдавшего на поругание дочь, лишь бы удержать в дряхлых руках малую свою власть.

В местности Шиштамак, недалеко от реки Тары, Ермак остановился. По выжженной степи, покрытой травами, похожими на серый войлок, кочевали туралинцы. Они были нищи и беззащитны. И шайки беглых людей Карачи угоняли их скот и жгли их убогие камышовые шалаши.

Туралицы принесли Ермаку все, чем богаты: лошадиные кожи, сыр и айран, грубое тряпье, сшитое из красных и бурых лоскутьев, шкурки желтых степных лисиц. Дети таращили черные глаза из плетеных повозок, полных лохмотьев.

А Ермак не взял ничего у нищих людей и освободил их от ясака, который они раньше платили мурзам и князьям.

Когда русские возвращались из земли туралинцев, им встретился татарин, покрытый степной пылью.

– Бухарские купцы, – сказал он, – уже на пороге твоей страны! Караван их велик.

И тогда Ермак вернулся в город Сибирь.

Здесь он ждал бухарского каравана.

Но гонец на запыленной лошади подскакал к атаманской избе в Кашлыке и закричал, что Кучум стал у Ваган и загородил дорогу бухарским гостям.

И Ермак с полусотней казаков бросился им на выручку.

Он поднялся по Вагаю более чем на сто пятьдесят верст. Но не было ни бухарцев, ни вестей о них. Около бугра, называемого Атбаш, что значит «Лошадиная голова», Ермак повернул обратно. Он понял, что весть ложная.

Хан Кучум издали следил за Ермаком. Когда тот плыл, хан скрытно шел берегом. Ермак делал привал – останавливался и хан.

Возле впадения в Иртыш Вагай очерчивает дугу. Но проток спрямляет ее; перекопью звали его; он сокращал на шесть верст путь плывущим по реке.

Небольшой островок зажат между рекой и перекопью. Струги Ермака пристали к нему. Лил дождь с грозой и бурей. Пала ночь. Люди не спали трое суток. Они заснули тотчас, очутившись на мокрой, холодной земле.

– А дозор, атаман? – папомнил Ильин.

– Иртыш, слышишь, ревет. Кому тут быть? Да и до стана близко…

На миг у Ильина беспокойно мелькнула мысль о Савре. «Ахтуба пуста, а без караула не гуляй», – сказал оп волжской пословицей.

– Мрут, Гавря, люди не по старости и не по младости живут…

Ильин не понял. «Выставь же дозор», – хотел было повторить он, по усталость смежила ему глаза.

То была ночь с пятого на шестое августа.

Кучум стоял на крутом берегу против островка. Татары знали место, где можно через реку перебраться на лошадях. Но и теперь, во тьме, хан не решался напасть на казаков. Таким страшным казалось ему имя Ермака.

Хан вызвал татарина, приговоренного к смерти, и велел пробраться на остров. Тот вернулся и сказал, что русские спят, а охраны нет.

Но хан не поверил ему. Татарин в другой раз кинулся в реку и принес три самопала и три лядунки.

Тогда перешли все татары. Они принялись резать и душить. Рев бури и шум дождя заглушали хрипение умирающих. Только нож–клыш, входя в тело, будил на короткое мгновение тех, у кого сон не сразу сменялся смертью.

Победители отрубили казачьи головы и вздели их на пики.

Но головы атамана не подняла Кучумова пика. Его не зарезали сонным. Вскочив, он прорубил себе дорогу к реке. И уже отбился от наседавших, не чуя ножевых ран, уже добежал до воды, но волна отогнала струги. Ермак прыгнул и оступился. На нем было две кольчуги, подаренные царем. Они тянули книзу. Волна захлестнула его.

Нечеловеческим усилием он вынырнул, глотнул воздух. И тотчас быстрая струя опять смяла его. Тогда, борясь со струей, он увидел на миг сквозь черную воду, сквозь непроглядную ночь широкие светлые реки, караваны у стен, опоясавших города, елки на высоком берегу, их вершины – как стрелы. Рябой мальчик в разодранной рубашке рвался прочь от реки, закатившись криком: «Не виноватый я!» В реке – вдруг стало видно – рогатый жук равномерно, упрямо, упорно двигал лапками, цепляясь за скользкую щепку, которая перевертывалась под ним.

Ермак все бился с волной, стремясь преодолеть железную тяжесть, и, ужо захлебываясь, искал, нашаривал дно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю