355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Сафонов » Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести » Текст книги (страница 8)
Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести
  • Текст добавлен: 23 мая 2017, 14:30

Текст книги "Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести"


Автор книги: Вадим Сафонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 43 страниц)

14

Душная темь. Дрожит, расплывается звездный свет – ни облачка, а нет ясности, чистоты в воздухе, точно поволока в нем. Низко звезды. Не выдержит бессонного душного жара какая–нибудь, оплавится и скатится. Скатится туда, где льется и плещет вода, моет берега.

Черная ночь.

Масляным пятном расползается по холстине шатра тусклый свет изнутри. Два голоса слышны.

– …Где приткнутся, там и присохнут. Отдирать – оно и больно. Спокон веку так, .знаю. Легче, что ль, человеку, когда голова у него не вперед смотрит, а назад поворочена? Да не раки мы – пятиться.

– Крутить чужие шеи по–своему – ой, и открутить недолго…

– Не поп ты, и похож ты на попа, как… А говорю с тобой, ровно стою на духу. Старому время вышло. Сам пойми. Все вышло. Ни часу не осталось. Срок настал за новое браться, Иван!

– Воля – и старей всего, и новей ее нет.

– Какая воля? Малая воля. Нынче пан, завтра под кустом – господи пронеси, хоть листом укрой… Ватаги, ватажки… Гляди: в одно дыхание дышит гулевая Волга!

– Не слепой…

– Сказать про это на Дону в те поры, как собйра–лпсь мы сюда, – кто поверил бы? За смех бы почли. Дорош потому щедрот своих не пожалел, снасть дал, что и в черпых снах ему такое не снилось. Москва… Москва–то теперь знает; чего не знает – догадывается, а все и теперь до конца не верит. Разве ж так, спрохвала, собирал бы рать царь Иван? Волга десять разов у него меж пальцев утечь успеет. Он на старую Волгу собрался…

– Указать ему, что ль: гляди в оба, тезка, дела тут, вишь, какие – с гору, раздувай и ты кадило, поспешай, мол? Да не бойсь: и встречусь с ним – глаза отведу, я не я, рта не раскрою.

– Эх, что ты знаешь, Иван! Дела, говоришь, с гору… А каки дела? И полдела нет.

– Полдела нет? Ищешь… Чего ищешь?

– Себя самого попытай: воинство это, дыхание одно – зачем? Слышь: зачем? Тут оставаться? Сгинет Волга. Вся сгинет. Теперь уж вся: и смерть ей всей будет общая, заодно. Как и жизнь. Слышь? Так что? Что, Иван? Вот что: сиять ее отсюдова, целехонькую, как ость, ни в чем не расточив, но пролив. Вот что! Одно это! Затем и сплочена, И я сымаю. Царь Иван ратью своей в руку подтолкнул. Полымю этому в ином месте разгореться дам.

– Смотрю я на тебя: кременный ты али так перед людьмп себя выставляешь?

– Каменных людей на курганах росы моют. Других ие видал…

Замолчали. Потом другой голос спросил:

– Молодой у тебя там дожидает. Кто таков?

– Ильин Гаврюшка. С Жигулей гонец. В трубачи его хочу.

– Казацкое царство! Соловьиное слово…

Колыхнулась пола. Кольцо вышел, пригнувшись, потянулся, разминая плечи, затем шагнул к Ильину, посмотрел на него сверху – чуть блеснули в темноте белки глаз, коснулось Ильина его дыхание – и шагнул в темноту.

Исчезло масляное пятно на холстине шатра. Загашен светец внутри.

Уходить? Но горело в мозгу: «Соловьиное слово!» Нынешним днем и вечером Ильин забыл про сон, хоть и немного довелось поспать в пути…

Да и кругом не спят люди. Доносится еще разговор:

– Ты погляди на меня. Хорош парень? Ты не нюхал каленого желаза. А я в гроб с собой тот запах понесу! Не забуду, как клещи рвут тело… Куда тянете? Царство сулите – не прельстите. То мужицкое ли еще царство? На Жигулях станем. Все крестьянство будет к нам.

Злой голос:

– А ты струпья мои считал?

Третий негромкий:

– Не пойдем! Слышишь? Мужики не пойдут. В лесу утаимся. В пески зароемся. Нет – в омут головой.

Первого и третьего узнал Ильин. Филька Рваная Ноздря, Филимон Ноздрев, мужичий «атаман», и тихий обычно Степанко Попов. Говорили с кем–то из казаков.

Ильин не услышал, как подошел к нему человек. На голову легла рука.

– Волги жалко? А ты не жалей…

– Я не жалею.

– И добро. Гулял ты, гулял, а знаю, нагулял…

Ильин догадался, что атаман усмехается. Усмехнулся и сам:

– Михайловские сколь обозов гоняли на Дон, в курень его…

– Завидуешь? – жестко оборвал атаман. – Чьими словами говоришь? Запомни: нету михайловских. В войске нет михайловского куреня. – Но опять смягчился голос: – Ты, Гаврила, мои сундуки сочти: много ль начтешь?

Плеснет внизу – и снова тишь. Ермак грузно опустился на землю, рукой охватил колено.

– Вести свои, верно, ты все уж выложил. Нету у тебя новых вестей… Расскажи так чего.

«Соловьиное слово!» Горячо заговорил Гаврила Ильин:

– Батька, народ–то прибьется к нам… там, в царстве твоем… аль одни отваги, охотники?

– Что спрашиваешь? Смыслишь ли?

– Народ–то, мужики?

– Что ты видел? Руси не видел. Жизнь ходи по ней – не исходишь. Век считай мужиков – не сочтешь. Я видел… Ночь черпая, безо дней. Не одну неделю ночь, не две – от самой осени за ползимы все ночь, только огнем полощется небо. Горы ледяные на море…

– Где же это? У Зосимы и Савватия наши бывали.

– Подале, подале Зосимы и Савватия.

– Сам ты видел?

– Говорю – слушай… Русь и там. И там она, Русия. Степи казачьи – краю им нигде нет. Восходит солнце в степях и заходит. Скачи по земле с полудня – кончатся степи, лес встанет. И ему краю нет. Ан город стоит. Город не такой, как… Что ты видел? На заре выходи, дотемна шагай – избы и хоромы, дома и подворья, человеческими руками бревна в каждом притесаны, камень к камню уложен. Сколько рук–то клали? Сколько людей живет? Со счета собьешься. Войско… Сила кесаря и королей, сила ханов об него обломилась. А ты – перетянуть все к себе! Своего простора ищи, нетронутого…

– На просторе нетронутом царство строишь, – опять быстро зашептал Гаврила. – Знал я ране, давно уж знал про то. А спрошу тебя: ищут дороги на Реку кабальные, на Волгу бегут. Отчего же, батька, не хотят с нами, простор не манит их?

Тишь. Умолкли голоса. Потом:

– Пустые слова слушаешь. Вижу, нечего тебе рассказать. На трубе сыграешь, а рассказывать… Ляг поди. Маешься…

А сам атаман не встал, остался сидеть. Выдалась у него, видно, одинокая долгая ночка.

Жаркий полдень. Накаленная земля, песок между горькими кустиками полыни – даже черную, даже выдубленную босую пятку привычного ко всему гулебщика прожигает. Не шелохнет на море. И будто нет его – белесоголубоватый туман реет между берегом и небом.

– Ты змея убил. А жачем убил? – шепелявит Селиверст.

– Вредный он человеку, – отвечает сивобородый Котин.

– Мозга в башке твоей есть? Сдунет тебя отсюдова поганым ветром – еще што годов человека здесь не будет.

Котин – вдвое старше. Но он только терпеливо повторяет:

– Все едино. Всякий дракон человеку вредный. Вредное завсегда уничтожать надо. Потому – трудится человек, земле он работник, сам господь поклонился человеку за труд его…

– Тебе от жилана[13]13
  Ж и л а и – змея (ногайск.).


[Закрыть]
лихо, а жилану ты лихо.

Лицо Селиверста с остреньким подбородком высмуглено загаром, на щеках – пятна, вовсе обесцветились, выгорели глаза. Он повернулся к шатру – никто не входил туда, атаман, как сморил его сон, так де поднялся до сих пор, а прочие шатры уже убраны, стан разорен, у берега суетятся, догружая ладьи, готовя последнее к отъезду.

– Обротал вас, – со злобой выговорил Селпверст. – «Одна голова». Слышали? Зевы раззявили. Какая же воля, раз одна голова на всех! «Войско»… в стрельцы вас верстает, божьих коровок. Холуйское царство оборонять бредете… ловко! И чем взял? Что сказал вам, чего не ведали и сами до сладких его речей?

Люди ушли. Взрыта земля, трава потоптана, пятна и кучки золы, ямы с обсыпающимися краями, следы босых и обутых ног, волоком протащенных тяжестей. Ветер развеивает мусор. Ветер темной полосой заходит на безмерную морскую гладь. В одном месте море вскипает, точно там, близко под поверхностью, мели и перекаты. Но мелей нет, усеянное вскипающими пенными завитками море лилово–черно и глубоко, роем носятся чайки: идет исполинский косяк рыбы. Парус вдали, то блещущий на солнце, то, при отвороте, мглисто–белый. Мимо… Ушел, врос в море.

Подземный быстрый звук – что–то царапает, скребется. комочки земли волнуются, вспучиваются, – из прочищенного отверстия норы выходит грызун. Водит ноздрями с волосками возле них, взбегает на кочку, становится на задние лапки, а передними тонкими ручками торопливо чистится, плещет перед мордочкой. Уверившись, что пусто, спокойно вокруг, грызун свищет.

15

Всадник взмахнул шляпой с белым пером.

– Вольга! Знаменитый река! Почему он Вольга, стольник?

Стольник Иван Мурашкин передразнил его:

– Вольга! Вольга! Эх ты, Вольга Святославич!.. Человек в шляпе с белым пером весьма обрадовался:

– Русски конт Вольга Свептославич на русски река Вольга! Я занесу это в мой журналь.

Но когда всадник проехал несколько шагов, ответ стольника показался ему обидным, он ударом кулака нахлобучил шляпу и внушительно произнес:

– Я слюжиль дожу в Венпс и слюжиль крулю Ржечь Посполита, вот моя шпага слюжит крулю Жан.

Войско приближалось уже к Жигулям. Ратники иноземного строя грузно и старательно шагали в своем тяжелом одеянии.

Следы казачьих станов были многочисленны, но нигде ни живой души…

– Смердят смерды, – с пренебрежением сказал Мурашкин: его конь наступил на разбитую винную посуду. Сам стольник потреблял только квас.

Всадник с пером не разделил негодования стольника.

– Вопит vinuni cum sapore, – возразил он, – bibat abbas cum priore[14]14
  Доброе пенное вино пьет аббат с приором (лат.).


[Закрыть]
, Русский человек пьет порох и водка и живет сто двадцать лет.

И всадник захохотал.

– Шпага капитана Поль–Пьер Беретт на весь земля прославляет великий руа Анри! А воровски казак, ви, стольник, должен понимать, есть замечательна арме. Один казак приводит один татарски раб в Москва и получает серебряну чашу, сорок зверь кунис, два платья и тридцать рубль.

Мурашкин был озабочен. Оставалось неясным, как выполнит он свою задачу – одним ударом уничтожить не в меру размножившиеся разбойничьи ватаги. Надо срезать ту опухоль, которая закупоривала становую жилу рождающейся великой Руси, волжскую дорогу – путь на Восток, путь на сказочно богатый Юг, тот путь, который открыли русским казанская и астраханская победы. И Мурашкин не считал себя обязанным выслушивать болтовню этого попрыгунчика, – довольно того, что, по воле царя, приходилось терпеть его, похожего на цаплю, около себя.

Беретт продолжал разглагольствовать:

– О, Русь – негоциант! Он покидаль пахать земля. Он прекратит глупство и дикость. Я занесу это в мой журналь.

Стольник ожесточенно посмотрел на него. Так вот что он понимает, этот навостривший свою саблю и торгующий ею в Венеции, в Польше, на Москве!

А Беретт вспомнил о фразе из одного письма: «Если расти какой–либо державе, то этой» – и подумал, что дороги здесь дики и невообразимо длинны и что гарцевать перед своим полком и бесстрашно вести его в атаку на врага – это красиво и подобает прекрасному рыцарю и мужчине, а трястись вот так в седле – и даже без хорошего вина – через леса и степи, в которых уместились бы три королевства, подобает скорее кочевнику. Он потер свой зад, отметив в душе, что если московская держава еще вырастет, то, пожалуй, ему, капитану Полю–Пьеру Беретту, придется позаботиться о новом переходе на службу в государство более уютных размеров.

И он незаметно отъехал от стольника, у которого не хватало любезности внимать самым остроумным речам, и поравнялся с проводником отряда.

– Ти был ermite и был prophète[15]15
  Отшельник и пророк (франц.).


[Закрыть]
, – сказал капитан проводнику. – Я зналь много занятий. И пошшаль еще больше. Этих занятий я не зналь. Я есть восхищен. Но почему ти не может найти воровски казак?

Проводник глухо пророкотал из своей проволочной бороды:

– Слушались бы меня – выступили к Ильину дню. Всех накрыли бы.

– Победить в баталия целый флотилия с царски орел и царски злото! Подвесить ambassadeur… как говорится?.. посёл персидский шахиншах на рее его собственный корабль, как… как святой Енох, летающий в небо! О, это есть неслыханно! Это достойно бессмертия в анналах истории!

– Я говорил, – буркнул проводник. – Упреждал. Крылья резать надо было на Дону. На Волге стал воровской царь.

– О!

– А что «о»? Не–бывало, так и не будет: по такому рассуждению живем. А его голова – вон она: меж Москвой и шахом всунулась. Где воры? На Персию ринулись, верно говорю – вот хоть на плаху лечь. Опробовали сперва: на царские орленые суда с казной посягнули! Жалованье в Астрахань пропустили, а казну, что государь шаху послал, всю пошарпали. Я вперед говорил: и орел воров не остановит! А после что? Послов побили, что от шаха вверх плыли, к государю, в Москву, – вон что! Меж двумя державами воры переняли Волгу. Не бывало, а вышло, вишь: переняли.

Беретт похвалил:

– Ти умный человек. Ти уважаль анналы истории.

Проводник разговорился:

– Воры супротив свово государя. Супротив персиянской державы великой! Вона какой разбег взял! А дальше? Уж не поманит ли и сама Москва–река? Не нынче, не завтра – и мечты такой, может, ласкать еще не смеет, лишь разбег берет… Но попомните: поманит. Я говорил – на посмех приняли мои слова, – сказал он жалобно. – Как потянутся воры к царскому венцу, царевать на Руси, – тогда, верно, на Москве поверят. Да не поздно ли?

Беретт не все понял, да, в конце концов, не настолько уж его занимали сами по себе все эти домашние московские тонкости и счеты, весь этот разбор причин экспедиции на Волгу, где выросло нечто, что еще не стало жакерией, но тем не менее грозило жакерией. Не настолько занимало это Беретта, чтобы он обрек себя на роль безмолвного слушателя. Он оглянулся. Стольник даже не заметил, что капитан Поль–Пьер Беретт больше не гарцует рядом с ним. И, полный обиды, Беретт ответил проводнику:

– Ти мудрый человек. И ти плаваль на Дон–река – это мелкий плаванье. Вот тп плывешь Москва и Вольта – о, это достойно! Но есть знаменитый плаванье для большой корабль: ти должен покидаль этот страна – ти вирос больше его, – и vous allez au слюжба[16]16
  Вы отправитесь на службу (франц.).


[Закрыть]
его величества султан et puis[17]17
  И потом (франц.).


[Закрыть]
его величества романский имперер. Это есть дорога des hommes de génie[18]18
  Одаренных людей (франц.).


[Закрыть]
. И ти станешь добрый католик. Потому что твой большой дорога доведет до город Пари, и капитан Поль–Пьер Беретт отворит тебе дверь шато Лувр. И там ти будешь понималь, что человек чести слюжит целый свет, чтоб заслюжить умирать в город Пари.

Он произнес эту длинную речь с жаром, но не без затруднений. Проводник отбился от отряда, и теперь Беретт скакал вместе с ним по кручам и буеракам. В лощине с отвесными склонами пришлось даже сойти с коней. Клочья туманной мглы волоклись по вымокшей траве. Была глубокая осень. Ноги скользили и вязли в глине. Мокрое белое перо упало со шляпы Беретта. Он чертыхнулся, увидев на воткнутых палках какие–то облезлые перья. Валялся проржавевший казан, похожий на железную шайку, сшибленную мечом Роланда с головы сарацинского великана. Проводник шевельнул казан ногой – он глухо звякнул.

– Ти заставлял меня карабкаться, как кошка за попугай… как четверорукий обезьян за орех кокос… как похититель за диамант Коинур… чтобы показать вот этот дырка в гора? – рассердился Беретт. – Но воровски казак не суть барсук или ночной крылатый мышь. Почему ти не лечил твои глаза? В них есть морбус трахома, человек будет от него слепой…

Он так и не понял, чего искал проводник в этом месте или что напомнило оно ему.

Оба сели на лошадей и пустились догонять отряд. Вскоре послышались крики и голоса.

Ратники толпились вокруг чего–то на отлогом склоне, поросшем молодыми дубками. Видно было, как Мурашкин дал шпоры вороному и въехал в толпу.

Два обнаженных тела привязаны к стволам. Они уже тронуты разложением, со многими следами сабельных и ножевых ударов; голов нет. Стольник долго глядел на них, потом перекрестился широким крестом, спешился и простоял без шапки, пока их зарывали.

– И кто бы вы ни были, – истово, как молитву, сказал он над их могилой, – гости ли, купцы аль простые хрестьяне, за все, пред господом и государем, воздам вашим мучителям.

Он не знал, что то была месть и кара атамана вольницы тому, кто тогда на Четырех Буграх, выкатившись вперед, помянул про донской закон и затем укрылся в толпе, и тому, кто потребовал дувана казны. Их схватили, чуть только отплыли с острова. На Жигулях, в казачьем гнезде, совершилась их казнь.

– По коням! – негромко, сурово велел стольник стрельцам.

В рыбачьей деревеньке Мурашкин собрал жителей.

– Были; куда делись – не ведаем, – сказали они о казаках.

– Никто не ведает? – повторил Мурашкин и оглядел толпу.

Тогда отозвалась женщина с круглым набеленным лицом и высокими черными бровями:

– Я скажу.

Мурашкин по–стариковски мешкотно опять слез с коня, подошел к ней, взял ее за руку.

– Звать тебя как?

– Клавдией.

– Открой, милая, бог видит, а за государем служба не пропадет.

– Не надо, я так…

Неделю ли, месяц назад это было, она не помнила. Стояло это перед ней – точно только вчера…

…Зеркальца, коробочки с румянами, бусы, обручи, подвески, сапожки, бисер, летники, шубки – все она упихивала, уминала в укладки с расписными крышками. Разоренное гнездышко – горница…

– Улетаешь, Клавдя?

Это Гаврек, казачок.

Она порхнула мимо, засмеялась в лицо ему, принялась горой накидывать подушки, почему–то взбивая их, пропела:

– Далече, не увидимся!

– К старикам на Суру?

Взялась пальцами за края занавески и поклонилась.

– К старикам – угадал, скажи пожалуйста! Строгановыми зовут. Не слышал?

– О! Значит, берет? Берет, Клава?

Тряхнула головой так, что раскрутилась и упала меж лопаток коса.

– Ты берешь! Ай не схочешь?

– Трубачам одна баба – труба.

Так грустно сказал казачок, что даже пожалела его (не одну себя) и улыбнулась ему.

И опять засмеялась, приблизив к нему свои выпуклые глаза, – знала, что трудно ему делается от этого. Но вдруг почувствовала, как покривился, стал большим, некрасивым ее рот, отскочила, начала срывать, мять вышивки: цветы с глазами на лепестках, птиц, которые походили на нее-Крикнула:

– Уходи! Федьку–рыбальчонка только и жалко.

– Клава…

– Уйди! – взвизгнула она и притопнула.

Вечером искала его в стане.

– Когда плывете? Завтра? Вчерась только прибыли… Аль еще поживете?

Ластилась:

– Гаврек, ты скажи… Он говорит – не к Строгановым.

Он отозвался тихо:

– Сама понимай…

И на эти слова она опять взвизгнула истошным, исступленным, бессмысленным визгом. Визг этот сейчас снова (будто и не умолкал он) встал в ее ушах, и, сама не понимая как, она закричала в лицо стольнику:

– Как собаку? Со двора долой, ворота заколотить – околевай одна, собачонка? Кровь родную кидать?

– Что ты? Про что ты? Чья кровь? – забормотал стольник.

– А Федька? – Дух у нее захватило, словно падала она с высоты – и теперь уже все равно, теперь уже летела вниз, на землю, о которую через миг насмерть разобьется ее тело. – Его, Кольцов, Федька – до меня еще, сиротинка, без матери… – Низким, грудным воем стал ее крик. – У, волки–людоеды, лютые, косматые! Упыри! А, собака я? На дне морском след ваш вынюхаю!

– Ведом след, – перебил этот вой проводник. – Нам и без тебя ведом. За Астрахань подались, на Хвалынь–море, в Персию. Чего крутишь? Ну! – с угрозой повысил он голос.

Но неловко опять коснулся ее полной руки стольник, погладил с грубоватой лаской, сморщился и сказал вдруг нежданное слово:

– Детка…

Она ничего не видела, точно очнулась сейчас, и, серьезно глядя на доброго, стоящего перед ней старика, быстро сказала:

– К Строгановым уплыли, в Пермь Великую.

– Красавица, – причмокнул губами Беретт.

– Что говоришь? К Строгановым? Мыслимо ли? Подумай, – не поверил стольник.

– Лгу? – метнулась женщина. – Не одна я тута, остались ихние… по ямам… у них спроси, услышишь…

Все с тем же доверием смотрела она в глаза Мурашкину, словно что–то соединило ее с воеводой.

– И спросим. Этих? – раздался опять глухой бас проводника.

Грязных, в изодранной одежде, гнали стрельцы пятерых мужиков. На руках, на заросших лицах их чернели кровоподтеки. Стрелецкий отряд извлек их из земляной ямы в скрытом месте, указанном проводником.

А женщина не замечала проводника, и голос его долетел до нее словно из отдаления.

– Этих! Этих! – ответила она не ему, а Мурашкину (близко, близко земля, и конец, и смерть!).

Один из мужиков повернул голову.

– Ребя, гляди, ведьмачка! Тая самая ведьмачка! Чтобы утроба твоя лопнула, окаянная! Подавиться тебе сырой землей!

Она провела рукой по лицу, точно что–то стряхивая, стирая с него. Увпдела мужиков, стрельцов, а рядом с собой–мясные голые подушки щек над жесткой, смоляной, проволочной бородой, сближенные, страшноватые, красноватые глаза, и зрачки ее расширились.

– Красноглазый… Ты? – с трудом выговорила она.

– Узнала? – усмехнулся он.

– Волк ты, – по–прежнему тихо сказала она. – Людоед… Косматый. Ничего я ни про кого не знаю. Где были, куда ушли – не знаю. Не ведала и не ведаю. Солгали мне. А этих – николи не видела… Николи. Слышишь?

– Ну, ты… – Он грязно выругался. – Затрепала подолом! Забыла? – Сближенные по–птичьи, тяжелые глаза ощупывали ее, она поникла под властью этих глаз господина. – И так скажешь. Скажешь, как миловалась с Ивашкой Кольцом. Скажешь, как стелила Рюхе Ильину, чтобы пригревал тебя, пока каталось то Кольцо по разбоям. И куда проводила воров–душегубов, зачем оставили они тебя здесь – скажешь. А не скажешь – как подкурят тебя снизу, и руки твои в суставчиках хрустнут, и клещиками ногти вырвут, заговоришь.

Она отшатнулась, вскинув обе белые, полные руки, точно заслоняясь ими, точно спасая их от невыразимого ужаса; рот ее приоткрылся.

– Не скажу! – выдохнула она, не помня себя.

И кинулась прочь. Стрельцы подхватили ее.

– А заговоришь, – почти ласково проговорил проводник. – Пытать!

Видно, не простой он проводник, но имел такую власть, что вот велел и без стольникова спроса. Но тут он перехватил.

– Пустить! – вдруг фальцетом заорал стольник •– Ослобонить! Без нее обойдется…

И, не глядя, гадливо отстранив проводника, чье опущенное лицо, подушки щек, недобро вспыхнувшие глаза еще больше налились кровью, Мурашкин неловко сунул ногу в стремя, шумно дыша, лег животом, сел и, согнувшись, грузно протрюхал рысцой к мужикам.

– Воры? – спросил Мурашкин.

– Нет, – ответил тот, у кого были рваные ноздри.

– Казаки?

– А казаки.

На дыбе, корчась, Рваная Ноздря хрипел:

– Молчи, Степапко, собака!

– О! – проговорил Беретт. – Но ведь он молынит. Он знай: ex lingua stulta incommoda multa[19]19
  От глупого языка много неудобств (лат.).


[Закрыть]
.

Капитану было очень не по себе, мужчина – это рубака и солдат, но не кат (необходимый, впрочем, настолько в благоустроенном государстве, что великие короли сами не гнушались исправлять эту должность); все же латинская фраза показалась ему остроумной.

– Когда я биль в Бордо, – отворотившись, стал рассказывать Мурашкину, проводнику и прочцм Беретт, даже не следя, слушают ли его, – когда я биль в Бордо, парламент этот великий город украшал мессир Мишель де Монтень. Он обладал душа до того прекрасный и нежный, что кавалер не мог вынести никакой дурной запах. И он не имел волос на темя, но самый тонкий разум в свой голова. Я занес в мой журналь его сентенции. Никого не называй счастливый, пока он не достиг своей смерти. А еще так: для шефа осажденной доброй фортецца, крепости, не будет удачной мысль, как дурак, покинуть свои стенки и выйти на поле для любезный разговор с вражеский шеф. И еще: предавать себя истинной философй – что есть? Предавать себя истинной философии есть учиться умирать. Этот простой мужик–казак – философ, ma foi1[20]20
  Ей–богу (франц.).


[Закрыть]
.

Так и не понял воевода Мурашкин, куда девались Ермак и его люди. Мужики не сказали ничего. Из окрестных жителей многие, верно, и сами ие знали, несли чушь: ушел в Астрахань, побежал к ногаям, подался воевать с поляками.

И Мурашкин двинулся восвояси, уводя с собой в колодках пойманных казаков и еще кой–кого из тех двух деревенек, что и столетия спустя прозывались Ермаковкой и Кольдовкой.

Но темной ночью один из колодников, который несколько суток до того не спал, когда спали другие, а перетирал, корчась от боли, цепи на своих искалеченных ногах, сбил накопец эти цепи и ушел, шатаясь, черный, в лохмотьях, страшный.

То был Филька Рваная Ноздря.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю