355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Сафонов » Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести » Текст книги (страница 2)
Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести
  • Текст добавлен: 23 мая 2017, 14:30

Текст книги "Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести"


Автор книги: Вадим Сафонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 43 страниц)

4

Мальчики пробирались прямиком, через камышовые плетни, ограждавшие курени домовитых казаков. Ощущение голода, который нельзя насытить рыбой и съедобными корнями, – особенного голода: тоски по хлебу, по раскатанной твердой с пыльно–мучным запахом лепешке, по крошеву в воде, по хрустящей на зубах корке, – не покидало их.

Дважды взошло солнце с тех пор, как у Гаврюхи во рту побывал землисто–черный, свалявшийся, как седельная кожа, кусок, который отломила мать от лепешки, спрятанной в золе. Но подводная охота, о которой напоминал перекинутый через плечо сом, потряхивая головой и хвостом при ходьбе, свежесть глубокой воды, оставившая сладкий холодок между лопатками, и теперь ожидание того нового, небывалого, что (Гаврюха уверен был) сделает нынешний день не похожим на все прежние дни его жизни, наполняли его ликованием.

В куренях людно; говор, ржание, звяканье оружия раздавались оттуда. Курился кизячный дым, женщины хлопотали в хатах с растворенными дверями и возле очагов, из грубых камней сложенных посередь дворов. Невольники–ясыри охаживали запаленных лошадей.

Всю станицу знал Гаврюха как свою ладонь, каждый куст татарника рос, знакомый ему. Но вот эти двое – кто же они? А сидели они по–домашнему, в исподнем, с непокрытыми головами среди подсолнухов, неподалеку от пчелиных колод нырковского куреня. Лица у обоих были изборождены глубокими, почерневшими от долгих прожитых годов морщинами…

Несколько поколений родилось, оженилось, да и отошло с тех пор, как молодыми казаками уехали они с Дону. А теперь вернулись оба – один с западного, другой с восточного поля, – вернулись на Дон, и мало кто узнал их… Да и они мало кого узнали, кроме друг друга.

Один говорил:

– А медом я и сыт. Бабоньке толкую Антипки–внучка: «Ты б чуреков альбо чебуреков напекла». А она, бабонька Антипки–внучка, не слушает ни в какую: турмен[3]3
  Турмен – мельница (татарок.).


[Закрыть]
, бает, сломался, а скрыни зайцы прогрызли. Так я давай того меду – и ополдень, и в вечер, и с третьими петухами. А проснулся: что–то мухи пуп весь засидели? Колупнул – мед!

Другой отвечал:

– Меня ж, сват, так рыбой отпотчевали, что заместо людей все чебаков да суду[4]4
  Чебак – лещ, карп; суда – судак.


[Закрыть]
вижу. И на тебя, сватушка, погляжу – гуторишь, а ровно рыба хвостом махает.

– А привезут же!

– Привезут. А как же!

– Казачий корень не выморишь. Кто не даст Дону, к тому мы, Дон, сами пожалуем, приберем!

– И на пашу, и на крымцев с янычарами укорот найдем.

– От века непокорим Дон–река.

– И до века непокорим!

Радуясь единомыслию, старики вместе крякнули.

Тут рыба сом встала на хвост над стенкой меж подсолнухов и, разиня рот, трижды поклонилась.

Схватив палку с крючком, побежал к стенке старик, окормленный рыбой.

– Шайтан, нечистый дух!

Мальчики улепетывали за угол.

Шумел и шумел майдан, хоть не видно было уже лихого вестника.

Врозь пошли и зашатались казачьи мысли, как челны без руля, затомились души, смущенные грянувшей с юга бедой и непонятным безмолвием севера…

– Что делать будем?

– Свинца, пороху нет. Камчой обуха не перешибить…

Мелколицый парень шепеляво выкрикнул, будто хотел достать голосом на тот берег реки:

– Етпеку с вешней воды не ашали![5]5
  То есть хлеба не ели (искаж. татарок.).


[Закрыть]

Грузный казак с птичьими глазами сидел уже бос, без кафтана; но шелковый кушак все еще опоясывал его. Никто больше не хотел играть с исполином, и он сам для себя бросал кости, внимательно следил, как они ло жились, кивал головой без шапки, цокал языком и все рассказывал, не заботясь о том, слушают его или пет:

– Пульнет, а я под чепь… Ты слушай, братику. А я под чепь, а я под чепь. Так и пробег весь бом у Азове. А после – к паше в сарай. Караул мне что? Я их–как козявок. Яхонтов да сердоликов в шапку, а тютюну в ко шель. А на женках пашиных халатики поджег. То они и светили мне на возвратный путь.

Кинул опять и, пока катились кости, ласково приговаривал:

– Бердышечки, кистенечки, порох–зелье – веселье…

Сивобородый казак Котин, глядя на нестерпимый блеск реки, тихо говорил трем казакам, сидевшим подгорюнившись – кто обхватив руками колени, кто щеку подперев ладонью:

– А хлебушко – он простор любит, в дождь растет, подымается, колос к колоску, зраком не окинешь, в вёдро наливает зерно…

Мелколицый шепелявый парень Селиверст улегся рядом – бритым затылком на землю, выцветшими глазами уставясь в небо. Будто ужалили его слова Котина.

– Не шути, шут! Соху на Дон зовешь? – Вышло у него не «зовешь», а «жовешь». – Тля боярская, не казак!

Вдруг странно стих конец майдана. Что–то двигалось там в молчаливом кольце народа. Женщина, верхом на коне, медленно волочила голяка; он силился приподняться, жирный, белый, и валился на живот, сопротивляясь волокущему его аркану змеиными движениями всего тела.

Сдвинув брови, женщина направила коня к есаулову куреню. Она подала есаулу кусок бумаги, исписанный арабскими буквами, и чугунок.

Вот так Махотка, вдова безмужняя! Муж, все знали, кинул ее, ушел на восток, жил с рыбачкой на Волге и сгинул. Цокнул языком, головой покрутил отчаянный игрок и, забыв про кости, встал, вытянулся во весь свой немыслимый рост – чудо–казак. Баба, черная, здоровая, ничего, что худая в грудях. Ай да баба!

Гаврюха же перебросил товарищу рыбу, быстро шепнул:

– Подержи. Матка–то!.. – И шмыгнул в кольцо народа.

Уже слово «измена» прокатилось по майдану. Было оно как искра и иорохе. Голый, в кровоподтеках, Савр Оспа валялся в ныли. Но кто писал, кто мог написать ему турецкое письмо для Касима–паши? Измена в станице!

Три казака схватили Оспу. Гаврюха видел, как ясырн потащили к столбу под горой. Обернулся к товарищу:

– Гнедыш! – А Гнедыша с сомом и след простыл.

Слышно было, как Оспа визжал и бился до тех нор, пока казак, прикручивавший его к столбу, не сорвал с себя шапку и не заткнул ему ею рот.

5

Ударила пушка – черный клуб вспучился на валу, отозвались пищали.

Сверху на речную дугу выбегали стаей суда. На головной каторге трубят, будары[6]6
  Каторга – гребное судно; будары – грузовые барки. Бывали и очень большие будары. Каюты назывались чердаками.


[Закрыть]
сидят низко, бортами почти вровень с водой, отяжеленные грузом. Из чердака каторги вышел желто–золотой человек, стоит прочно, расставив ноги. А вокруг вьются струги, стружки, ладьи; там палят, поют и трубят, плещут весла. Целый водяной городок пестро бежит вниз мимо черных шестов учугов – рыбных промыслов.

Ударили в ковш на майдане. Весь город тут как тут; бабы поодаль, не их то дело. На пустых улицах остались копаться в мягкой пыли самые малые ребята, голопузые сорванцы.

По крутой дороге шли с реки атаман с булавой, есаулы с жезлами. И рядом с атаманом, впереди есаулов, шел длинный, весь парчовый человек. Он искоса поглядывал по сторонам – верно, занимательно было ему поглядеть, – но воли себе не давал, шел осанисто, откинув назад красивую мальчишескую голову.

Все прошли в середину круга. Там он снял шапку–башню, и, когда на все стороны кланялся честному казачеству, рассыпались русые кудрявые волосы.

Круг на миг замолчал, потом сдержанно загомонил:

– Небывалое дело!

– Стариков принимали.

– Поношенье Дону – мальца слать…

Гость невозмутимо надел шапку и, кивнув дьяку, властно откинул голову. Дьяк развернул грамоту и стал читать:

«От царя и великого князя всея Руси Ивана Васильевича. На Дон, донским атаманам и казакам. Государь за службу жалует войско рекою столбовою, тихим Доном, со всеми запольными реками, юртами и всеми угодьями. И милостливо прислал свое царское жалованье…»

Жаловал тем, что и без него имели. Но это был торжественный, по обычаю, зачин. Самое важное: хлеб, порох, свинец – тут, в бударах; борта их еле выдаются над водой.

Дьяк не остановился на милости. Длинную грамоту московскую наполняли бесконечные «а вы бы», «а мы бы». Казаки не все понимали в приказном велеречии. Но поняли: за милостью шла гроза. Царь корил донцов: по их винам, буйству и своеволию султан Селим и хан Девлет–Гирей двинулись на Русь.

И дьяк повысил голос, когда дочел до того места, где царь требовал схватить главных заводчиков и смутьянов.

Круг загудел. Между степью и турецким султаном стоял мир, приговоренный московскими дьяками. Но непрочно стоял этот мир.

Азовцы, торговавшие в ближнем казачьем городке коней, кончили торг тем, что выхватили кривые сабли. Выехали казачьи дозорные станицы, да так и не воротились. Нашли казаков посреди степи, уши и носы отрезаны, глаза выколоты, иные же станичники и вовсе сгинули – верно, в Кафе, под желтой горой, возле старой генуэзской башни, где тесно фелюгам у причалов невольничьего рынка, ищи их…

Сети казацкие на реке Дону изодрали азовцы, крича: место–де наше, а не ваше, вам больше не ловить рыбу, где лавливали, а убираться восвояси вверх по реке.

«Размирная!» – раздалось в городках. Азовцев, правда, шуганули и сети вновь поставили на старом месте. Но только и всего…

А султан Селим решил по этому случаю перевести казачий корень. Москва–то теперь не вступится – не до того Москве.

Касим–паша выступил с япычарами, а хан Девлет–Гирей пригнал ему пятьдесят тысяч крымцев. Царь же виноватил казаков и клал свой гнев на заводчиков смуты.

Дьяк дочитал.

– Любо ли вам, атаманы–молодцы?

Так, по обычаю, спросил атаман Коза и выступил вперед.

– Что же, мы царю не противники. Поищем, поищем смутьянов да забияк.

Помолчал, подергал ус и прибавил:

– Только, слышь, господин, с Дону выдач не бывает.

Хвост белого коня висел на шесте рядом с атаманом.

Этот хвост на шесте – бунчук – означал волю.

Царский посланец упрямо тряхнул головой. Звонким еще не по–мужски, но сильным, твердым голосом он крикнул, впервые открыто разглядывая гудевший круг:

– Вы, низовые! Воровать оставьте. Верную службу великий государь помнит. Ослушники да устрашатся государевой грозы!

Смелые слова, непривычные для здешних ушей. Внизу на реке стояли будары, полные хлебом. Он и не думал еще разгружать их. Хлебный караван посреди голодного своевольного люда! Но настала пора скрутить Дон, смятенный турецким нашествием.

Понимал ли этот посланец, кого дразнит, с каким огнем играет? Не о двух головах же!

А он, сказавши, спокойно выжидал и, длинный, поверх толпы разглядывал, теперь уж не таясь, крыши, улицы, желтые подсолнухи.

Какая сила была за ним, что позволяла она ему, беззащитному, разговаривать с Доном так, как не посмел бы паша со всеми своими крымцами и янычарами?

– Кто же таков? Какого роду? – спрашивали в толпе.

– Волховской, что ли. Князь Семен Волховский…

Дед Антипки–внучка, тот, что добыл мед из собственного пупа, сказал:

– Из новеньких. Древних и не слыхивали таких. Волховской, может?

– Волхов–ре«а в Новегороде, – запищал птичьеглазый исполин. – Оттель, значит. Князь из Новагорода. А князей–то там не жаловали.

И, убеждая, таинственно нагнулся к соседу:

– Ты мне верь. Я сам боярский сын. Не знал?

– О! Бурнашка? – захохотал сосед.

– Эге. То для вас – Бурнашка. Имя скрыл свое. А я Ерофей. Ерофей Ерш, Ершов. А вы—Бурнашка Баглай!

И задние захохотали, в то время как все громче гудело в передних рядах.

Посланец перевел глаза на Козу: огромный, рыхлый, с бритой головой. Для атаманов привезено цветное платье, да неизвестно, налезет ли оно на такого.

Коза юлил. Он заговаривал неторопливо, долгий опыт подсказывал ему, что, живя не спеша, выигрываешь время, а это во всех случаях бесспорный выигрыш. Коза пошучивал, крутил ус.

Он был немолод, жизнь не прошла даром; ему хотелось в спокойствии и достатке, в чистом курене, у тихой воды беречь атаманскую булаву. От Москвы идут службы и выслуги. Не холопьи службы, а вольные казачьи, с почетом, с торговлишкой при случае и тоже с добрыми дарами, – он ведь догадался об укладке с цветным платьем, что стояла на боярской каторге.

Но не следовало прямо об этом. Слишком голодными глазами смотрит голытьба в кругу; не у всех просторные курени, табуны да учуги, и вовсе не для них привезена укладка.

Он говорил, а гул и гомон росли в толпе. Ловок гость! Всю реку подмять задумал. Коготки–то железные… Не все родились на Дону, многие вдоволь хлебнули смердовой доли. И где же царево жалованье? Ведь не посланцу оно дано, а войску. Что же хоронит он хлебушко в своих плавучих гробах? А Коза, атаман, – почему не выложит он все мальцу прямиком?

Кто–то заливисто свистнул. Передние подались вперед, круг глухо сжался, стало слышно дыхание людей.

– Зубов не заговаривай. Режь, что мыслишь, на то тебя атаманом становили.

– Шапку, князь, с головы перед казачеством! Товариство, разгружай будары!

Князь нахмурил тонкие брови и вдруг шагнул вперед.

– Вы что, мне обиду чините? Не мне – великому государю! Вот он я. А ну хватай! Руси не схватишь – то попомните.

И помолчал, глядя в лицо передпим. Потом как о деле решенном:

– А про заводчиков – выдавать ли их или своим судом осудите – думайте.

Между молотом и наковальней почувствовала себя бедомовная, сбившаяся сюда из низовых городков и из степи буйная толпа, но не покорную робость, а ярость родило в ней отчаяние. Не от крика, а от бешеного рева шатнулся теперь весь круг, и уже страшное, бесповоротное «сарынь, веселись» голытьбы вплелось в рев, и десятки глоток готовы были подхватить это, как, расталкивая, распихивая сгрудившихся, вырвался в тесное пространство внутри круга казак в сером зипуне.

6

Все узнали его. И, видимо, многие как–то по–особому знали его, хотя был он невзрачен, недомовит, в станице появился недавно, неведомо откуда, и живал в ней мало, исчезая неведомо по каким делам, а то, что живал, держался в особицу, вовсе один, не касаясь будто ни разбойного своеволия гулевых, пи казацкой старшины.

И таким внезапным, как снег на голову, оказалось и самое его появление, и выход в круг, да еще как раз в момент, когда вот–вот – и все бы смела бушующая буря, что утих рев и опало напряжение, найдя временный выход в любопытстве, сразу разбуженном у подвижной, не знающей сдержек степной вольницы. И только пчелиное жужжание круга показывало, что пламя не потухло, а просто на несколько мгновений приглушено.

Чернявый казак в кругу кинул шапку оземь, ударил в ноги казачеству, поклонился атаману и посланцу.

– Бобыль!

– Вековуш!

Блестя глазами и белыми зубами в бороде, казак вирусу сказал:

– Дело тут на крик пошло. Ты, господин, молод, ломишь, а нс гнешь; казачество соломиной не переломится.

11 весело, не замечая хмурого лица князя:

– Да не дивись, что хлопцы, не обедавши, шумят. У нас на Дону сытно привыкли жить, не взыщи. Так уж дозволь, атаман, покормимся хлебушком и варевом. Без пирога какая беседа!

И тотчас, словно по этим словам, распахнулись ворота куреня неподалеку на улице. То был курень Якова Михайлова. За воротами на дворе виднелись лари, запорошенные мукой – будто побеленные. И еще больше ахнули в толпе, когда вышел за ворота человек со страшно посеченным лицом, вестник, и отчаянно, как утром на майдане, выкрикнул:

– Заходи, казачки, давай торбы и чувалы, Яков – казак богатый, избытка не жалеет!

Иные казаки, из тех, кому особенно подвело животы, кинулись с майдана. Бабы заспешили к михайловскому куреню с ведрами, с торбами, с ряднами, с горшками – что первое попалось под руку.

У ларей оделяли с разбором. Иных ворочали: «Пошарь дома в скрыне».

Казалось, что до всего этого не было никакого дела чернобородому казаку в кругу. Про свои слова он, видимо, вовсе забыл, а может быть, ничего такого те слова и не значили – просто так сказалось да случаем к месту пришлось. А Коза тоже если и дивился чему–нибудь, то все же остался невозмутим. Недаром же он был атаман и знал, что править казацким кругом – это не то, что вести каторгу по тихой воде. Дик и своеволен круг, точно конь, не ведавший узды, – зачем становиться ему поперек? Да и доискиваться смысла иных удивительных его скачков – не к чему, пусть скачет туда и сюда. Отойди в сторонку – в том и есть мудрость. Только, как скакнет в ту сторону, какую выбрал ты, надо подойти и незаметно обротать – так, чтобы пошел он дальше туда, куда ведут атаман и старшина.

И Коза сонно поглядывал узенькими, прищуренными глазками поверх одутловатых кирпичных щек и неторопливо сплевывал. Вон этот прикидывается серячком, а по слову его отворяются неведомо откуда взявшиеся лари на дворе спесивого Якова Михайлова. Муки там, конечно, нс так уж богато, да и откуда взялась она – тоже известно: что ватажка на запаленных конях на рассвете задами въехала в михайловский курень, какая же в этом тайна для атамана! Богат Михайлов, но зоркому давно видать: не одним своим богатством богат; ему бы к старшине льнуть, а он и к гулевым тянет – неспроста! Да и то подумать: не дешево стало в такое–то голодное время нашарить по верховым станицам хоть сколько–нибудь хлебушка. Уж, верно, не одно свое серебро выкладывал, а еще чье–то. Так пусть же Бобыль прикидывается серячком: чего бы ни хотел он и чего бы ни хотел задорный мальчишка–князь, куда бы там в кругу ни гнули, но крик стих, и время выиграно, а это то, чего хотел Коза.

Молодой царский посланец (и любит же молодых царь Иван!) не научился еще владеть собой, как мудрый атаман Коза. Князь все больше хмурил тонкие, красиво изломанные свои брови и покусывал короткий ус. Что удивительные лари спасли, может быть, самую жизнь его, про это он вовсе не подумал и даже в душе не благодарил того, кто этими ларями отвлек толпу. Сколько там было муки и откуда она, князя не интересовало. Он только с сердитой досадой соображал, что хлебная раздача оказалась ловким ходом: много ли значат сейчас в глазах этой легковерной, минутой живущей толпы все неразгруженные будары на реке!

А зипунник, весело осклабясь и блестя глазами, как ни в чем не бывало говорил:

– Слышно, господин, верховые казачки землицу ковырять зачали. И уж будто воеводы лапоточки напасли для них. Только напрасно поспешают воеводы… Еще и другое говорят: немало–де смердов подаются на Дон, от бед освобождаются, а животишки боярские жгут, приказных же… – Тут он совсем озорно подмигнул дьяку: «не про тебя молвить, дьяче», – за ноги подвешивают приказных. Клязьма, мол, подымается. Ока, Тверца да Унжа.

Вон про что скоморошит смерд–зипунник! Година неимоверных страданий пришла для родины, для Руси. Тяжко метался дивно светлый разум царя, чтобы найти исход из бед, часто изнывал в тоске царь, надрывались в непереносимом боренье его силы, темный гнев омрачал его… Гибли на западе, в Ливонской войне, русские рати. Паша и крымцы шли не только на Дон, но и на Астрахань: верно, решили, что самое время ударить по становому хребту новой Руси, по реке Волге. В сердце же страны страшную, неслыханную крамолу ковали княжата. Вот от нее зашатался Новгород… А мужичий люд – руки государства. В суровую годину работать, работать рукам – в том спасенье, помимо того – гибель. Г олову ль тут винить? И о чем скоморошья радость зипунника: о бунтах? Праздные разбойные души, сытые чужим хлебом!..

– …Не знаем, господин, верно ли то, от нас далеко, мы степняки. Только, думаю, не время вам с Доном переведываться. Низовые, сам смекаешь, вор на воре, чуть недоглядишь – ищи–свищи бороду под мышками!

И он присвистнул и, расставив ноги, захохотал, играя раскосыми глазами.

С высокого майдана через шедший ниже по кручам вал в речной стороне князь видел часть огромного, словно приподнятого по краям круга земли, у дальней черты бежали струи воздуха, где–то поднялся ветер, и медленно двигался столб праха. Ярким солнечным светом залиты очеретяные крыши, подсолнухи в рост их, землянки–копанки. Человек мало построил на земле, строение его непрочно, вот на ней, как искони, пустота, тишина, и ветер, и порождение их – эти люди, живущие в норах, как суслики, ярые, как вепри.

И с юношеской нетерпимостью высоким, дрожавшим от гневной обиды голосом князь крикнул:

– А вы не Русь?

Зипунник вдруг погорбился:

– Как же не Русь? Эко слово сказанул… Аль мы без креста?

И сразу неузнаваемо выпрямился, скинул долой, к шапке, и зипун.

– Твои, что ли, полки стерегут поле? Не–ет! Мы стережем! Мы оборона вам. И вам бы встать на защиту нашу!

Поднял сжатый кулак, оборотился к народу, затем, в два шага подойдя к князю в упор, зычно, как бы от всего народа, не прося, а точно веля, сказал:

– Вооружи войско. Всю реку подымем! В степях заморим Касимку!

И сразу же опустил плечи, тихо, ласково прибавил обычное на Дону присловье:

– Зипуны на нас серые, да умы бархатные.

Чуть заметно поморщился Коза: дикий конь опять готов скакнуть в сторону, настала пора его обротать.

Коза сплюнул в последний раз.

– Ии ладно. Казаки – под рукой государевой. Нас не обидьте, а мы отслужим но обычаю своему, ты, князь, не бойсь. Вы – нам, а мы – вам.

Он сказал ото как раз вовремя. У михайловских ларей народ смешался, бабы орут. Звонкий юношеский выкрик: «Сыночков оделяешь, а пасынков – вышибать со двора!»

А пока Коза говорил, чернобородый казак незаметно вышел из круга. На улице худенький парнишка вскочил – шапчонка так и осталась на земле, – кинулся к нему, видно долго ждал, да оробел, остановился.

– Ты что?

– С собой возьми! – выговорил парнишка.

– Куда ж брать–то? Я – вот он!

Парень проговорил быстро–быстро, как заученное:

– Язык пусть вырвут – молчать буду… Тесно мне. В отваги возьми.

Казак с любопытством смотрел на пего.

– А мне вот не тесно. Марьин сынок?

– Ильин! – Парень вспыхнул. С вызовом спросил: – Мать, что ли, знаешь?

– Знакома. Где гулять собрался?

Мучительно покраснев до корней вихрастых волос, сердито сдвигая белобрысые брови, пролепетал:

– Алтын–гору сыскать…

Казак щелкнул языком.

– Далече!.. Разве ближе службишку?.. – Но так засияли глаза парня, что казак вдруг серьезно сказал: – Ноне сбегаешь к деду Мелентию. Ныркова Мелентпя знаешь?

– Дед «Долга Дорога»! В станице он, как же!.. Бродяжит… Нырков? – вдруг смутился парень. – Да я же…

– У меня: говорю – слушают. Отвечают – что спрошу. Передашь Мелентию: хозяин работничков кличет. Быть ему… – Казак глянул на небо, прикидывая: – Засветло – не сберем, до утра прохлаждаться не с руки… В полночь в Грсмячем логу! Укладки мне нужны да юшланы. Понял?

Парень поднял горящее лицо. Казак досказал с ударением:

– Что ныне перемолвим – завтра ветру укажем по полю разнести. Тайны тут нет. А тебя – пробую. Лишнего не выпытывай и болтать не болтай. У меня рука, гляди, во!

– Всё, как велишь…

– Постой, не бежн! Огоньки пусть засветят в Гремячем – половичкам виднее. Повестим их, значит. А Мелентий пущай… тебя, что ли, пущай с собой приведет. Только уж в мамкин шалаш до ночи – ни–ни, гляди!

– Дорогу в курепь забуду.

– Эк ты! Дороги домой николи не забывай, парень. Шапку возьми.

Казак остался один. Рукавом отер пот с лица, оно было пыльным, усталым. Сел. Снял расхоженный сапог, размотал подвертку, – на ноге кровоточила ссадина.

Протяжный, унывный, послышался вдали женский голос:


 
Ой, там, да на горе зеленой…
 

Встрепенулся казак. Вскинул голову, глаза сощурились. Лилась песня и сливалась со стрекотней кузнечиков – широкая, как сожженный солнцем степной круг.


 
Мураву–траву вихорь долу клонит…
 

Слушал неподвижно, окаменев лицом, сжав губы. Потом обулся, разом поднялся, поправил шапку и сильным, твердым шагом зашагал прочь.

А на майдан донеслись плеск и хохот с реки. Вся она была в ладьях и стружках, парусных легкокрылых и весельных. Табун коней шумно вошел в воду, голые люди сидели на лоснящихся конских спинах. Вот оно, казачье необычайное конное и водяное войско!..

Князь поглядел на будары, которые сейчас он велит разгружать.

Вверху, в нетленной синеве, таяла легкая пена облачков.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю