355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Сафонов » Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести » Текст книги (страница 23)
Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести
  • Текст добавлен: 23 мая 2017, 14:30

Текст книги "Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести"


Автор книги: Вадим Сафонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 43 страниц)

10

Кольцо спешил с отъездом. Зажились. В целодневном сверкании небес шла весна. Пока еще она там, в вышине, небесная весна. Но спустится на землю, и затуманится высь, надолго забудется о сверкании света – чтобы без помех в тишине туман сгрыз снега. И тогда не станет пути.

Кольцо торопил в приказах. И там чуть быстрее скрипели перья.

А Гаврила затосковал. После того дня, когда, как во сне, мелькнула узорная изба и потом начался стыд на торговой площади, на Пожаре, а кончилось все в страшном кабацком чаду, – после этого он больше не хотел показаться за ворота и, когда все разбредались, оставался в доме.

11с раз приходила к нему веселая женка – та, что подняла его тогда и шапку дала. Но и ей не удавалось выманить его.

И вот – все ли написали приказные или чего не дописали, но у крыльца стоят сани. Несколько розвальней для поклажи, несколько саней, покрытых цветным рядном, для послов.

Тронулись. Скрипит снег, искристой, пахучей, как свежие яблоки, иылыо порошит в лицо. Едет в Сибирь из Москвы царское жалованье: сукна и деньги всем казакам, два драгоценных панциря, соболья шуба с царского плеча, серебряный, вызолоченный ковш, сто рублей, половина сукна – Ермаку; шуба, панцирь, половина сукна и пятьдесят рублей – Кольцу; по пяти рублей – послам, спутникам Кольца.

Когда, истаивая, засквозили над дальней чертой земли башни и терема Москвы, Гаврила Ильин запел:


 
Шыбык салсам,
Шынлык кетер…
 

Ветер движения срывал и уносил слова.

– Что ты поешь? – крикнул Мелентий Нырков, вынырнув из ворота справленного в Москве тулупа.


 
Кыз джиберсея,
Джылай кетер…
 

– Шалабола! – сказал Родион Смыря и сплюнул.


 
Если стрелу аущу,
Звеня, уйдет.
В далекий край
Если выдадут девушку,
Плача, уйдет…
 

Ильин пел ногайскую песню.

ВАГАЙ-РЕКА1

Воевода князь Семен Дмитриевич Волховской собирался, по указу Ивана Васильевича, в Сибирский поход. Он выступил из Москвы с пятьюстами стрельцов в мае 1583 года.

Ехали водой. На воеводском судне стояли сундуки и укладки с княжескими доспехами, шубами и поставцами.

Плыли Волгой, плыли Камой. К осени воевода добрался только до пермских мест. Там пришлось зимовать.

Еще и эту, новую, зиму казаки оставались одни в Сибири.

Весной 1584 года у остяцкого городка, на реке Назыме, пал атаман Никита Пан. Он лежал костлявый, седой, кровь почти не замарала его.

Некогда Никита пришел из заднепровских степей на Волгу. Были волосы его тогда пшеничного цвета, много тысяч верст отмахал с удальцами в седле и на стругах, искал воли, вышел цел из битв с мурзами, ханом и Махметкулом – и вот погиб в пустячном бою у земляного городка.

Ермак поцеловал Пана в губы, и кровь бросилась в голову атаману.

Казаки ворвались в городок и перебили многих. Назымского князька взяли живым.

Курились еще угли пожарища, когда Ермак покинул это место и отплыл вниз по Оби. Он увидел, как редели леса и ржавая тундра до самого края земли разостлала свои мхи. Тусклое солнце чертило над ними низкую дугу.

Пустою казалась страна. Редко раскиданы по ней земляные городки. Иногда, ночами, в сырой, мозглой мгле далеко светил костер. Преломленный и увеличенный мглой, он взметал искры; когда пламя охватывало мокрые смолистые хвойные лапы, мелькали тени, и дым медленно вращался, то оседая, то вздымаясь вверх, – мигающее веко красного ока. Но, добравшись после долгого пути до места, где горел костер, казаки находили головешки, уже тронутые пеплом…

Между тем тут, по Оби, как и по нижнему Иртышу, лежали княжества хантов. Жители их на лето переходили в глубь страны.

Далеко на севере, у самых обских устьев, находилось княжество Обдорское. Там стоял идол – та самая золотая баба, слух о которой прошел по Руси. Впрочем, была та баба вовсе не золотой, а каменной, очень древней и только обитой жестяными листами. В жертву ей закалывали отборных оленей.

Но от реки Казыма, где чумы Ляпинского княжества встречались в пустошах с Сосвинскими чумами, атаман поворотил струги обратно и вернулся в Кашлык. Ему не посиделось там; через десять дней он поплыл снова по Иртышу и Тоболу, мимо тех мест, где бился с Кучумом два года назад.

Ермак плыл к Тавде, по которой шел путь через Камень на Русь. Возле Тавды когда–то остановилось, поколебавшись, казачье войско. А теперь атаман сам свернул в нее и поплыл спеша, будто что–то гнало его, не позволяя остановиться.

Он хотел встретить запоздалых гостей – московскую подмогу – у порога своей земли. Но она кончалась на Тавде. Речная дорога терялась в глуши. И со своей горсткой удальцов Ермак решил расчистить путь для сильной царской стрелецкой рати.

2

Тут жили таежные люди. В чащобах властвовали вогульские кондинские князья.

За ходом рыбы и оленьих стад кочевали поселки и городки. И юртами вешними сменялись юрты зимние.

Теперь солнце долго свершало свой путь на небесах, мимолетная ночь была светла, и люди манси (вогулы), как и люди ханты (остяки) на севере, забыли на зеленеющей земле о зимних юртах.

Комары поджидали их у гнилой воды. Но они знали, что комаров создал злой и бессильный дух Пинегезе и что мраку не дано сейчас власти в мире. Прозрачная смола натекала и застывала на стволах сосен. Дятел не успевал засыпать ночью. Кора берез лопалась от сладкого и светлого сока, медово пахнущего луговой травой.

Вогул выходил из берестяной юрты. С собой нес накрученную на руках жильную веревку и сыромятный ремень. Охотник чувствовал гулкое биение своего сердца. И когда, расширившись, оно наполняло всю грудь, он запевал в лад шагам своим. Он хотел петь обо всем, что видел: о неспящих птицах, о березовом соке, похожем на жидкое солнце, о комариной зависти, о знойном тумане у реки и о том, как пахнет оленья шерсть. Но он не умел высказать этого. И слова его песни были только о том, зачем он вышел из берестяной юрты:


 
В широкой долине – семь оленей.
И один из них – мой рыжий олень.
«Убегу от тебя», – он сказал.
«Не убежишь от меня», – я сказал.
Подбежал я к нему, и набросил ремень на шею,
И веревкой опутал его.
 

Вогулы ушли за оленями на север от Тавды, и в летних юртах ничего не знали о войне и о русских. Там знали старшего в роде, главу кочевья. Людям отдаленных кочевий было мало дела и до своих кондинских князей.

Князья же со своими воинами держали водяную дорогу.

Близ реки Паченки князек Лабута осыпал стрелами казаков Ермака.

Ермак разбил и полонил Лабуту и в битве убил другого князька по имени Печенег.

Трупы убитых атаман велел побросать в маленькое озеро.

Пошел дальше, назвав озерцо Поганым.

Князь Кошук покорился после первых выстрелов. Он вынес все меха, какие нашлись у него в юртах.

Стояла удушливая жара, мгла и гарь ползли по земле.

В Чапдырском городке Ермак нашел шайтанщика, спросил его:

– Скажи – что станет со мной?

– Тебя никто не победит, – сказал шаман.

Ермак помолчал. Потом спросил тихо:

– А долго ль жив буду?

Шаман забил в бубен и с воем закружился. Он вертелся долго, исступленно, в рогатой маске. Костяшки у его пояса звякали. На губах выступила пена. Он схватил нож и ударил себя ниже пупа, будто вспарывая живот, и тут служки связали его.

– Спрашивай! – сказали служки.

И снова спросил Ермак о сроке своей жизни.

Неживым голосом, закатив глаза, быстро заговорил шаман:

– Могучие медведи будут служить тебе. Никто но станет против тебя. Хана привяжешь к стремени. Дети и дети детей увидят седой твою голову.

Ермак слушал, скучая, выкрики шамана, похожие на позвякивание костяшек.

Дети и дети детей… Где они? Вот лежит связанный человек и, пророчествуя, льстит и лжет новому русскому сибирскому хану, как льстил и лгал, верно, прежним татарским ханам, трясясь за свою жизнь. На губах его не просохла пена, его пришлось скрутить, чтобы он в исступлении не порешил себя, а он лежит и цепляется за свое гнилое ложе, чтобы отвратить смерть. Разве так страшна она? Разве так дорога жизнь?

Человек покосился глазом – веревки мешали ему повернуться – и вдруг сказал внятно:

– А через Камень, хотя и думаешь, не пойдешь. И дороги нет. А поворотишь, дойдя до Пелыма.

Горбясь, вышел Ермак из жилища шайтанщика.

Он ехал сюда затем, чтобы встретить рать Волховского на пороге, как гостеприимный хозяин. Только затем. Что же иное могло побудить его свернуть в Тавду, в ту Тавду, мимо которой он проплыл два года назад?

Большими шагами он дошел до воды. И тотчас по его знаку взмахнули весла.

Ночи уже стали темными, когда казаки добрались до городка Табара. Там, на взгорье среди болот, Ермак круто оборвал путь; долго и тщательно собирал ясак. Время было позднее: самая пора положить конец пути.

Атаман сложил собранное в ладьи. И вдруг, не щадя людей, не давая им отдыха, поплыл, заспешил в Целым.

Пелымское княжество укрывалось в лесах и топях; в нем росла вещая лиственница, которой приносили человеческие жертвы.

Отсюда, из Пелыма, князь Кихек ходил громить строгановские слободки.

Но сейчас грозного Кихека и след простыл. Смиренно встречали Ермака пелымские городки.

Вода уже стыла, облетала листва, птичьи стаи проносились на юг, и хвоя поблекла.

И все же Ермак медлил в пелымскпх местах. Он выспрашивал жителей о стрелецких полках и еще об одном: о том, как из Пелыма пройти на Русь.

Птицы, вылетавшие из пелымской тайги на позднем солпечном восходе, садились в полдень в Перми Великой.

А спрошенные жители говорили, что сейчас нет пути через Камень.

Но путь еще был.

Только обратного пути не будет…

Ермак же все колебался и медлил. И казаки роптали, заждавшись атаманского знака.

Богдан Брязга, пятидесятник, нежданно попросился у побратима отпустить его через Камень.

– Ты, Богдан?

– С Москвы–то не слыхать… не слыхать ничего. И Гроза–атаман позамешкался.

Думал и молчал Ермак. Брязга сказал:

– Москва мне что, братушка. Я и без тех калачей, сам ведаешь, сыт. – И не заговорил – сиповато зашептал: – Я живо. Глянуть только последний разочек… Весточку о нас подам – и сюда в обрат!

И после того как ушел Брязга, Ермак еще стоял в Польше – пока наконец решился поворотить к Иртышу.

Проезжая в Табарах мимо городков, жители которых знали земледелие, он по–хозяйски собрал ясак не шкурами, а хлебом – на долгую зиму…

3

Подошла четвертая зима после ухода из Гуси.

В землянке Гаврилу Ильина ожидала молчаливая татарка. Он глядел на ее жесткие косички, свисающие из–под частой сетки из конского волоса, на смуглые худые щеки и на глаза, притушенные тусклой поволокой, – он знал, что они иногда зажигались для него тем огнем, какого никому другому не увидать в них. Стены землянки завешивало бисерное узорочье. Сидя на дорогих шкурах, накиданных казаком, женщина кутала в пестрое тряпье его детей и пела им древние степные песни о батырах Чйнгиса.

Бурнашка Баглай ходил, сменяя, что ни день, пестрые халаты; они смешно вздувались на его непомерном животе и болтались, еле достигая до колен.

– Гаврилка! – кричал он пискливо, подмигивая круглым глазом.

И похвалялся, что нет ему житья от крещеной остяцкой женки Акулины и русской женки Анки – так присохли, водой не отольешь.

А потом, чванясь, рассказывал, как проплыл Алышаев бом на пяти цепях у Караульного яра, как первым вскочил в Кашлык и сгреб в шапку ханские сокровища!

Впрочем, никто не видал ни женки Акулипы, ни женки Анки, которая была будто бы в числе зазванных Кольцом с Руси. (Уже многие казаки были женаты. Котин, пахарь, – хоть бела борода, – «семью основал», «доступил напоследках домка своего». Сколько еще придется то рушиться, то опять воздвигаться этому домку!)

Начальный атаман сперва оставил за собою ханское жилище. Но неприютно стало ему за частоколом, в путанице клетушек–мешочков. Он переселился в рубленное из еловых бревен жилье кого–то из мурз или купцов. Там жил один.

Когда Ильин однажды вошел к нему, он сидел опухший, с налитыми жилами у висков под отросшими, спутанными, в жестких кольцах волосами. Даже не поглядел на вошедшего.

Вскоре жилье осталось пустым. С двумя сотниками Ермак объезжал иртышские аулы.

Вернувшись, осмотрел косяки коней, пороховые закрома, кузни, мастерские. Разминая мышцы, сам брался за тяжелый молот. Приплыв на плоту по высокой осенней воде к островку, травил зайцев в кривом сосняке. Русаки, забежавшие сюда еще по прошлогоднему льду и ожиревшие за лето, петляли и, обежав круг, останавливались, глядя на человека выпуклыми бусами глаз.

Казалось, всячески он отвращался от покоя.

Когда же снова призвал Ильина к себе в избу, оттуда пахнуло нежилым, прогорклым. Стыдясь, закрывая лицо, допоздна убиралась в избе татарка Ильина.

Сам же Ильин домой не пошел, ночевал у Ермака.

Он стал как бы ближним при атамане.

4

В том году тревожно жили люди на Иртыше. Гонцы в высоких шапках скакали из степей. Они привозили недобрые вести о Кучуме, о Сейдяке, о конских следах в степи, о коварстве двоедушных мурз. Казаки спали в одежде, сабля под головой. Их осталось совсем мало.

Иван Кольцо в который раз вспоминал за чаркой о том, что видел на Руси. Сотни посадов, тысячи сел. Народ в селах и посадах неисчислимый–мужики, бабы.

– Пушка Ахилка – ого, бурмакан аркан!

Майдан в Москве широк, и кругом – белые стеньг, орленые башни, главы церквей.

Тезка же, что тезка? Хвор, видно, но не хлипок, нет, встанет, не гнется. Мы ему челом. А он голосом мощным: «Прощаю вас, вернейшие слуги мои». Князи–бояре пыль метут перед ним…

Помощь же обещал. На волчий зуб попасть – не лгу. И не я один – все слышали. И в грамоте есть про то. Да, может, загинула помощь где в сибирском пустоземье… А шапку как надел тезка – ой, шапка! Полпуда, одних каменьев пригоршни две.

Он помнил сухость старческой руки у своей головы и душный тот, восковой запах – его он вдохнул тогда… Только про это что говорить?

Горячее вино – водку – казаки гнали сами.

– Яз пью квас, а как вижу пиво – не пройду его мимо…

От хмеля, мутная и веселая, поднималась тоска. И тогда становилось все трын–трава. И есаулы под гогот и свист первыми пускались в пляс.

– Эх, браты! Кто убился? Бортник! Кто утоп? Рыбак. Кто в поле порубан лежит? Казак!

Казаки набивались в есаульскую избу. Рассаживались по лавкам и по–татарски – на полу. Ермак, князь Сибирский, садился в круг:

– Чтой–то, братцы, и он пьян, атаман. Раньше – когда–никогда, а теперь вот и он. Ничего, братцы…

Это была пьяная осень в Кашлыке.

5

Гонец татарин бухнулся в ноги Ермаку. Он бил себя в сердце, рвал одежду и выл в знак большого несчастья. Карача просил о помощи против ордынцев.

– Скорее, могучий! Еще стоят шатры Карачи у реки Тары. Но уже покрывает их пыль, взбитая конями орды. Пусть только покажется у карачиных шатров непобедимый хан–казак со своими удальцами, чтобы в страхе побежали ордынцы!..

Ермак хмуро смотрел на вопящего, дергающегося на земле гонца.

– Почему я должен верить тебе?

Гонец снова завопил, что карача клянется самой великой, самой страшной клятвой – могилами отцов своих – преданно служить русским и всех других мурз и князей отвести от Кучума.

Приподнявшись, он указал на подарки.

– Выдь. Подумаю, – сказал атаман.

Когда гонец повернулся, Ермак понял, почему неуловимо знакомым показался ему этот человек, простертый на земле. У него была такая же худая, морщинистая, беззащитная шея, как у Бояра, старика с моржовой бородкой, который первый пришел в Кашлык служить ему, Ермаку.

Он окликнул гонца:

– Пожди! Что, много ли посечено ваших? И кони пали, верно? И земля пуста от злых наших сеч?

– В шатрах у Карачи довольно богатств, – осклабился гонец. – Он сберег все сокровища, не дал их расхитить лукавым рабам, чтобы еще вдесятеро одарить тебя.

И вышел, пятясь задом.

Сорок удальцов оседлали коней. С ними послал Ермак второго по себе, Ивана Кольца.

Но казаки не доскакали до Тары.

Карачина засада подстерегала их на пути.

В глухом месте татары окружили казаков. Ярко светила луна; не спасся ни один.

Два широких шрама пересекали лицо Бурнашки Баглая под птичьими глазами. А теперь кривая сабля сзади разрубила ему шею. И рухнул великан, рухнул врастяжку, не охнув, смявши телом куст можжевельника. Великан–силач, кто руками разодрал бы пасть медведю, да не попадались ему медведи на его веку…

Так погиб он в лесу, убранном в последний багрец, – человек, всю свою жизнь прошедший по краешку. Завтра манило его златой чарой, и, ожидая ее, он не пил из той, что держал в руках, а только пригубил края. Но кто знает, не досталась ли ему при этом мера счастья такая щедрая, какая редко достается человеку?

Он погиб с Иваном Кольцом, с красавцем Кольцом, с тем, на чьих плечах трещала царская шуба…

Люди Карачи поскакали по становищам и городкам.

– Во имя пророка! – кричали они. – Голова русского богатыря у нас на пике! Смерть русским! И всем, кто стоит за них!

Казаки не сразу поверили в гибель Кольца. Рассудительный, осторожный Яков Михайлов выехал собирать ясак, взяв с собой всего пять человек, как прежде.

Но и окрестные князьки, осмелев, поднялись, напали на шестерых казаков. Тут нашел свой конец донской атаман Яков Михайлов.

Троих атаманов потеряло казачье войско за лето и осень 1584 года. Четвертого, Грозы, все не было из Москвы. Ушел пятидесятник Брязга – ему начальный атаман разрешил то, чего не разрешил себе. Может быть, и разрешил ему вместо себя.

Только Матвей Мещеряк остался с Ермаком.

6

А Болховской добрался до Сибири. Он прибыл в ноябре, когда сало уже плавало по рекам. С трубачами выступили казаки за город встречать князя. Он первым сошел с ладьи. Следом головы – Иван Киреев и Иван Глухов – начали высаживать на берег пятьсот стрельцов.

В своей столице Ермак устроил пир для гостей. Песни и крики далеко разносились с горы над Иртышем. Казаки братались со стрельцами.

Князь ночевал в избе Ермака. Подняв брови, он оглядывал ее темные от копоти углы без божницы. Ночью он выслушал рассказ о покоренной стране. Свет загасили. Но князь не заснул. Тяжелые мысли, взметенные усталостью, все не хотели оседать…

Он ворочался. Наконец сказал:

– Ты теперь на государевой службе, помни.

И медленно, с расстановкой заговорил о том, как надо править новой страной.

Следует с осмотрительностью подводить народы под высокую государеву руку. Наложить небольшой ясак. Урядясь в цветное платье, воевода должен говорить государево милостивое жалованное слово. Одарить новых подданных бисером, оловом в блюдах и тарелках, котлами и тазами из красной и зеленой меди, топорами, гребнями, медными перстнями. Но не мирволить через меру. Это тут, в Сибири, конечно, было промашкой. Вона как отблагодарили: ножом в спину. Страху не ведают!

«Государевы поминки» собрать, может, по старинному обычаю, еще поминки воеводские и дьячьи – там будет видно. О данях, какие наложить, когда все утихомирится, после обдумаем. Ценная рухлядь, соболя. Для государства это богатство. За морем шкурка такая дороже золота. Царство ждет, казна истощилась. Вскорости обсудим это, не сегодня.

Мертво, тихо за стенами, в мертвой тишине слышен Иртыш – плеск волн, шорох сала. Мышь скреблась. Едко несло спертым духом, пером, горклым салом, отрубями. «Тараканий запах», – неприязненно определил князь.

– Что я тебя спрошу, Семен Дмитриевич: хлеб не ты пригонял на Дон?

Нежданный вопрос. Князь поднялся во тьме, присел.

– В тот год, как Касимка–паша шел к Астрахани? Хлеб, боярин, в станицу…

Станица названа.

Князь сжал тонкие губы. Память всегда безотказно служила ему. В душной, нечистой тьме он явственно, до мельчайших подробностей представил себе человека, с которым сейчас ночевал. Плотный, невысок, немолод, неказист – с обветренным, темноскулым лицом, с сивым, жесткими кольчиками волосом. Человек, который встретил его, потчевал и вот лежит супротив его в этой тьме. Человек, которого он не видел прежде никогда… Однако постой, постой… зипунник, неказистый со своим плоским (у монголов, что ли, так?) лицом… зипунник, сиротой горбатившийся в середке толпы, покато опустив плечи, опустив голову, – наверно, чтоб скрыть бешеный блеск глаз, оскал зубов, когда невольно осклабится его красногубый рот в черной как смоль бороде. И толпа, непостижимо, непонятно сразу покорившаяся ему, – хоть тут же и станичный атаман, хоть тут сам посол великого государя с грозой и милостью, хлебным караваном на голодной реке. Это он?! И это – тот самый?!

И князь увидел огромный, голый, словно приподнятый по краям круг земли, бурую степь под беспощадным солнцем, медленно движущийся столб праха. 11 в средоточии круга – высокую площадь, очеретяные крыши, землянки–копанки, глину, разбитую в пыль, на подъеме белой улицы. Давным–давно, казалось, забытое, то, чего никогда он не вспоминал, вдруг встало перед ним, будто не было протекших лет, – встало вместе с охватившей его тогда ненавистью ко всей той дикой, бессвязной жизни. И гак остро, юношески неистово пронзила его тогда ненависть, что и сейчас, в воспоминании, она обожгла ему сердце.

Нескоро, хмуро он ответил:

– Хлеб? Много я мотался по Руси, государю служа. И Дон велик. Не упомпю годов и станиц ваших.

Грузно лег.

– Ну, соснуть…

Но опять не пришел сон. Тихо. Тяжелый, шумный вздох казачьего атамана, – привык, конечно, один быть в избе, разве что с кем из младших своих. Не сппт. Лежит, верно, с открытыми глазами. Тоже вспоминает. Что вспоминает? Звонкий, твердый голос, тонкие губы, ястребиные глаза, гордо вздернутую красивую мальчишескую голову?

И Волховской говорит:

– Ночное бдение у нас с тобой.

Потом:

– Ия тебя спросить хочу.

(Зачем откладывать на завтра?)

– Спрашивай.

– Есть у тебя такой казак… вида, скажу, зверовидного…

Короткий звук, должно быть, смешок.

– Не обессудь, – жестко кидает князь.

Он объясняет: густая волосня, копной; грудь – вроде кузнечного меха; голос – зык медный.

Вопрос атамана:

– Эхо за что ж ты, князь, так невзлюбил его?

– Ноги коротышки, туловом громаден – медведь медведем, – так же неторопливо, с запинками (точно всматриваясь во чтО‑то и сверяясь, похоже ли) перечисляет князь.

Человека этого видел он тоже очень давно. Да и видел ли? Оттолкнув руки тех, кто хотел стащить его с кобылы, человек сам поднялся, и взгляд князя скользнул по лоскутьям кожи на сине–багровой спине.

Только скользнул, ничего не разглядел.

Но за годы, что он Тяжко, с укорами себе, думал об этом человеке, князь мало–помалу как бы собрал его образ, и теперь он стоит перед ним. В него всматривается, с ним сверяется князь. Но во тьме этой разбойной избы, рядом с разбойным атаманом, мучимый бессонницей, князь не просто рассказывает – он дает еще исход глухой тоске, тоске и старой ненависти, снова обжегшей его сердце.

– А мы вот что, – слышит он голос Ермака. – Заутра выстроим казачишек, ты уж сам и сыскивай, староват я в угадки играть. Вот только не обессудь и ты, князь Семен, многих недостает наших. Еще найдешь ли… дружка своего. Я так чаю: шубой ты его в особпцу жаловать хочешь?

Слова дерзки, задело атамана, «князя Сибирского»! Волховской пропускает слова мимо ушей. Он продолжает:

– Ноздри, палачом рванные.

Молчание. Долгое молчание.

И кровь горячо прилила к голове князя (почасту стало это делаться с ним за последнее время, чуть что). Здесь? Зпачпт, здесь?!

– Нет его.

– Как нет? Недостает? – неловко ухватил князь слово, сказанное атаманом, поправился: – В боях убит?

Торопливо спросил, жадно ожидая ответа.

– Не в наших боях. Не для него они. Свои выбрал. Не там ищешь.

– Нету… – сказал Волховский. Отлила кровь.

– Сколько нас? Одна, другая сотня. Мало ему. Слышишь, мало! Народ потянуть замахнулся.

Резко и язвительно Семен Дмитриевич бросает в темноту:

– Утухнет пламя. Утушат, не бойся. С державой тягаться? Теперь–то тем боле утушат. Не в землю, гляди, растем… Ты сам, ты кому покорил под поги новое царство? Силы новой, стало быть, кому прибавил? Ему, великому государю!

Молчание.

Голос Ермака:

– Жив мужик, значит?

– У Строгановых слышал – шкура цела покуда.

– Ив Усольях, значит, ведомо про него!

– А в Москве указывали – с тобой он…

– Живой, – протянул Ермак.

Ни тот ни другой не произнесли имени.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю