Текст книги "Дорога на простор. Роман. На горах — свобода. Жизнь и путешествия Александра Гумбольдта. Маленькие повести"
Автор книги: Вадим Сафонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 43 страниц)
В юрте Бурнашки Баглая очнулся Гаврила Ильин. Долго не закрывалась рана; он то лежал в тяжелом забытьи, то метался в горячечном бреду; жизнь и смерть спорили в нем.
Дни и ночи без сна сидел около него великан. Он никому не позволял подолгу быть возле Ильина, выслал вон пятидесятника, явившегося от атамана, и самому атаману, когда тот зашел и замешкался в юрте, объявил:
– Иди, тебе пора.
Огромной своей рукой он удерживал раненого, чуть тот начинал биться и метаться; после укутывал его зипуном и овчиной. Со дна своего мешка доставал какие–то травы, собранные то ли на Волге, то ли еще на Дону, сухие, истертые в землистый порошок, распаривал их в воде, прикладывал к ране, поил отваром. И когда восковое лицо Ильина покрывалось смертной истомой, Баглай отирал ему лоб и струйку пенистой крови в уголке губ и, покачиваясь, кивая сам себе, бормотал, что–то неведомо кому рассказывая, и тонким голосом запевал диковатые песни без начала и конца.
И вь 1 ходил того, кому, казалось, не жить.
Ильин проснулся, как бывало в детстве после ночи со страшными снами.
С того самого мига, как, точно при молнии, увидел он широкую, тревожную площадь, двух мальчиков, конную женщину и признал Савра, – с того самого мига давно отжитое неотступно и связно вставало перед ним и будто вело свою вторую жизнь.
Но теперь она стала для него как бы единственной настоящей жизнью.
Миновавшая ночь показалась короткой худенькому подростку Гаврюше, Рюхе. Он знал, что он не кто иной, как этот худенький подросток. И он проснулся, выпростал руки, помотал головой, чтоб согнать страшные сны, зная, что увидит белый поворот дороги, теплый, летний, насквозь озаренный солнцем подъем улицы, – там лежала мягкая, нагретая пыль и росли кусты татарника, оттуда открывалось – он и это знал – широким. полукружием синее сверкание реки. И громадная, такая же, как вчера, но опять, всегда опять новая жизнь, жизнь–радость, горящая и зовущая к неведомому счастью в степях за Доном, стояла на пороге.
Счастье сразу нахлынуло на него. Он потянулся – еще в полудреме – с куги, где спал, к месту матери, которая, он слышал, за дверями ломала хворост и готовила кизяк для очага.
Вот она закончила свое дело, и пар заклубился в дверях, и в клубах пара вошел с охапкой дров, щепы и сушняка громадный человек. И то ли заиндевели его волосы, то ли чернь их смешалась с сединой. В дверь увидел Ильин, что белизна улицы – от снега, а глина слепых юрт и заборов холодна; и была незнакома огромная пустота за тем местом, где будто обрывалась улица. И он понял, что это не Дон, а Иртыш и что это и есть то самое, куда звало его золотое горение в задонских степях, то самое, куда он ехал, и шел, и плыл по дорогам своей жизни – и вот доехал.
Он сразу охватил это сознанием, но подробности оставались темны ему. И теперь он, точно наверстывая, жадно с каждым мгновением впитывал эту новую жизнь; песня же радости не смолкала в нем.
Он хотел спрашивать, говорить.
– Кашлык?
Он подивился, что выговорил только одно слово, да и оно с таким трудом далось ему.
– Вот поспал, – сказал Бурнашка. – Чисто как я; так я‑то хоть после дувана. Ты ж дуван царства Сибирского проспал. Меня слушай, жди, пока скажу. Чего не скажу – знать тебе нечего.
Отчего б ему не ждать? Но была какая–то помеха, заноза в нем. Он все время ощущал ее. Она сидела где–то и под песней радости – сидела и мешала, не давала ждать. Вытащить ее долой, освободиться. Она торчала… как боль между лопатками… как нож в спине!
Вдруг он вспомнил. Сказал, прошептал, умоляя:
– Савр?
Великан покривился, испустил залп непонятных восклицаний. Сел и, грозя кому–то толстым пальцем, забалагурил:
– Твоя мать заарканила гада. Теперь ты. А как же? Не свое сделал, а довершил материно. В оный день на Дону–реке началось, а вон когда день тот кончился! Так это ты и понимай.
Как раз это и понимал Гаврила. Словно прямо в мысли его смотрел великан, торжественно мотая головой, чтоб утвердить сказанное.
– А мне кто она, Махотка, твоя мать? Жена. Вот и понимай, значит…
Побалагурив, «выдержав» Ильина, он стал рассказывать. Рассказал, что все большие атаманы, и сотники, и пятидесятники битком набивались в избу: живой ли, мол, Гаврилка Ильин, простой казак, узнавший Савра и словивший Савра?
– Тебя–то я подхватил, немного ты пролетел, да и легок ты, как перышко. А он упал аж в дол с горы. Костей бы не собрать у другого. Да, прах его возьми, целехонек. Костей не было у него, верно слово говорю. Паром надут – как животное кошка: нипочем не расшибется, хоть с колесницы Ильи–пророка скинь. А почему? Костей настоящих не имеет, один кошачий пар – душа ее, значит.
Нового суда не наряжали, новых вин не высчитывали. Исполпили по старому суду, будто все длился тот давний донской день, оборвавшийся в лихой час. Столб вбили под горой. К столбу прикрутили Оспу. Ровно ополночь, как велел донской суд, совершилась казнь. Казаки выстроились. Грамотеи, по памяти старых казаков, написали давнопрежние вины Савра, как в донском приговоре. Вышел донской казак Родион Смыря и снес голову с жирного тела ордынца из крымской Кафы, служившего еще Касиму–паше и атаману Козе, тайному дивану Бухары, князю Сейдяку, хану Кучуму и многим иным, чьи имена уже никому не перескажет эта голова с лицом в оспинах, покрытым как бы серой пылью.
На другой день Гаврила встал. Хотел выйти.
– Ветром сдует! – прикрикнул Баглай.
На третий день доковылял до улицы, прислонился к невысокому глиняному забору и с радостным удивлением смотрел, как толкутся неизвестно откуда взявшиеся крошечные мошки, вспыхивая против солнца.
Забор ограждал просторный двор юрты за все войсковое добро ответчика Мещеряка. Он сам стоял на дворе, в татарской распахнутой шубе. Перед ним сидел Брязга, держа между коленями обеими руками рукоять длинной сабли.
Атаман Матвей руки сунул за кушак, ногу заложил за ногу – хером и, пребывая в этой затейливой позе, отчитывал пятидесятника.
– Голубь ты. Голубиная твоя душа, – услышал Ильин.
Брязга открыл и закрыл рот, точно словил муху.
– Городим тын, держась за алтын, – продолжал Мещеряк, глядя сверху вниз немигающими бледно–голубыми глазами. – А бирюк ходит за Иртышем.
Брязга ответил:
– На бирюка есть огненный бой.
– Это что наши мужички таганками селнтерку с серкой таскают? Ничего, за год натрем пороху, на одну пищальку достанет.
– Ну, – сказал Брязга, – батька не крив.
Мещеряк пропустил это мимо ушей и продолжал:
– Царевать приобыкаем. Оно просто. Мягко да лестно. Сладкоречием сыты, мужицкая сошка сама в руки прыгает… А вот я тебе открою кладовые: гляди, что там – мышиная свадьба или воинский припас?
Разговора Ильин не понял – слишком светло и радостно было у него на душе, – но, вернувшись, пересказал Баглаю. Великан сморщился, закрутил головой, что–то забормотал, сердито, недовольно двигая ноздрями.
А про «бирюка» и в самом деле забыли. Казаки ездили по татарским селениям. Там завелись у них кунаки и побратимы. Шенки завелись.
Перед Николой зимним двадцать казаков отправились ловить рыбу подо льдом в Абалацком озере. Пала ночь, рыболовы уснули у горячей золы костра.
Ночью вышел из лесу таившийся весь день Махмет–кул. Татары перерезали сонных. Только один казак не дался ножу – отбился и в ту же ночь прибежал в Кашлык, к Ермаку.
А в городе гуляли, пели песий – готовились встречать день казацкого покровителя. Никто не ждал черной вести.
Поднял Кольцо людей: как были в праздничных кафтанах, вскакивали в седла.
– Сам, – сурово сказал Ермак и сел на коня.
Низко дригнувшись под хлеставшими ветвями, летела казачья лава. Пар поднимался от конских крупов.
У Шамшинских юрт казаки настигли шайку Махмет–кула.
Только немногие татары ушли живыми, но с ними Махметкул.
На обратном пути Ермак подъехал к Абалацкому озеру. Рядком, как спали, лежали зарезанные казаки. Кто спал на левом боку, не успел перевернуться на правый. Только голова, чуть тронь ее, откатывалась от тела.
Ермак похоронил мертвецов на высоком Саусканском мысу, среди ханских могил.
Еще двое князей явились с повинной. Ишбердей из–за Яскальбинских болот и Суклем с речки, павшей в Иртыш ниже Тобола. Княжеские нарты с добровольным ясаком стояли у ворот Кашлыка.
Ермак принял князей так же, как Бояра. В их честь трубили трубачи и стрелки налили нз пищалей. Атаман богато одарил обоих князей, и никто бы не узнал по его лицу, что вот только отошла кровавая ночь у Абалацкого озера.
– Служить буду тебе, – сказал Ишбердей. И назвал Ермака: – Рус–хан.
– Служи. Берио служи, – ответил Ермак. – А я не хан и не царь…
Узкий след прочерчивали на снегу лыжи и нарты.
Казаки в волчьих шубах длинной плетью погоняли упряжных собак. Ели конину, в земляных городках пили травяные настои, прокисшее запененное молоко и мед. Волжская песня будила дремучую тайгу.
Пятьдесят, тридцать, а то и двадцать человек приводили в покорность целые княжества. Товарищи–побратимы чуть не сам–друг пускались в дальний путь и открывали неведомые земли.
Страна сбрасывала ханскую власть, как ветхую одежду с плеч долой.
А Ермак, устраивая сибирскую землю, уже эвал грамотками к себе на торг бухарских и русских купцов.
Дорога из Бухары в Кашлык – пусть не заносит ее снегом, пусть бурьяном не зарастет она. И пусть лягут новые дороги – с Руси в город Сибирь.
На великом перепутье станет этот город…
Но еще задолго до весеннего разлива вод, всего через месяц с небольшим после занятия Кашлыка, когда пи облачка не омрачало казачьей удачи и победы, – разве только ночная резня под Абалаком, – в счастливом декабре 1582 года Ермак спросил атаманов, как они мыслят: слать ли послов сейчас или обождать?
Долгое молчание было ему ответом. Они сидели все вместе – шестеро атаманов и с ними Брязга. Они сидели у деревянного дома на юру, на темени горы. Под горой – Иртыш в сизоватом льду. А дальше – лески, похожие отсюда на камыш, черные боры на белой равнине до самого неба.
Атаманы молчали. Ермак не торопил с ответом. Кой–кто курил. Другие сидели, откинувшись, расстегнув ворот.
Был мир и ясный свет кругом с чуть вплетающимися золотыми нитями того поворотного часа, когда день начинает неуловимо склоняться к вечеру.
За муравьиной кучей города не видно холма по ту сторону оврага, за Сибиркой. А там, на оголенном погосте, с которого ветер выдул снег, все прибавлялось крестов, сбитых из жердей, – сверху две дощечки, сходящиеся острой крышей. А в закромах убывало пороху и свинца. За каймой лесов, в южных степях, залечивали раны Кучум и Махметкул. Там стрела, призыв к священной войне, летела от кочевья к кочевью.
Сколько пути отсюда до сердца далекой Руси? И сколько обратного пути – не для казачьих гонцов, а для медлительного тяжеловесного стрелецкого ополчения?
Михайлов прикинул все это и спросил коротко:
– На год вперед считаешь?
Кольцо ожесточенно поежился.
– Матвейки Мещеряка отходная… слышали уж.
А Мещеряка будто ничего не касалось. На атаманских собраниях сидел брезгливый и полусонный. Сейчас он только чуть шевельнул глазом на красном, обветренном лице.
Ермак чертил прутиком по земле. Опять спросил, не подымая головы:
– Так что, браты–товарищи? Как мыслите?
Брязга вдруг сорвался с места:
– А так мыслю, братушка, что не пожили вольной волею. И не попробовали…
– Та ни, ноздрею нюхнули, – с усмешкой вставил Пан.
Брязга дернул шрамами на лбу, на щеках:
– И чего же шли – с Дона, значит, слетели, с Волги слетели, со всей Руси, вошь твою так, слетели! И где же те казаки–товарищи, два ста, почитай, побитых?
Костлявое лицо Грозы с широко расставленными глазницами медленно багровело. Он несколько раз втянул воздух, будто порываясь что–то выговорить, то было для него тяжким трудом. Наконец он выдавил:
– Строгановым Сибирь… купцам, значит.
Невнятно буркнул яростное ругательство, и снова посерела кожа на его лице.
– Строгановым? – злобно переспросил Ермак, но тотчас сдержался. Сказал мягко: – Ты, Яков, что сосчитал?
Он все чертил прутиком.
Ровно, спокойно, обстоятельно объяснил Михайлов:
– Счет мой нехитрый. Торопишься. И перезимуем, и перелетуем еще. На досуге и обдумаем. Прикинем так, прикинем и этак – как способней, так и отрежем. Сгоряча горшков наколотишь… А Мещеряк, курицына мать, хозяин скаредный. Ему все – ой–ой–ой, мало, рундуки пусты, подавай еще!
– Ты про меня? – отозвался Мещеряк. – Я что? Мне еще в этом деле до тебя как до неба.
И замолк.
Молча слушал и Ермак.
Мысли, давние, смутные для него самого, тяжело вращались, но больше он не отпускал их от себя неузнанными, он смотрел им в лицо, и наконец они прояснились. «Что мимоходом урвали…» Тот, кто этого ищет, пройдет по земле бесследно, как вихрь. Вихрем бы и развеяло золу сожженных казачьих хижин, славу недолгого казачьего царства в Сибири.
Оя отшвырнул прут.
– Хоть день, да наш? Казакам не детей качать, пожили – и чертополох на могилках?
Примирительно вступился Михайлов:
– Да кто про это! Не за то головы клали, путь небывалый с Дону отомкнули. А думать надо. Не с маху. Рассудить надо, как крепче стоять.
– Вот и рассудим, – опять остыв, согласился Ермак. – Рассудим. Посидим, браты.
Но все молчали, ждали.
– Думаю так, браты–атаманы. Ты, рогдан, коренной донской. Грозой тебя, Иван, прозвали под Перекопом. А притопал ты откудова? С Мурома, глядь. Матвей – из боров заокских аль с речки Казанки, а то с пустоземья северного – под сполохами повит; сам–то молчит, свои думы бережет еще пуще войсковой казны. Колечко по всей по матушке Волге каталось. Никита… А сошлись мы, атаманы, вместе. Попы, что ль, нас в купель одинако окунали… Сошлись все – в одну силу сложились. Людей же в войске нашем шесть сотен было, как с Камы тронулись. Половины пет, браты–товарищи. Силы достало Кучума воевать. Поминки, ясак собираем ноне, – вам, что ль, кланяются князья да мурзы? Аль мне? Нам поклонились – да завтра подмяли. Руси–царству кланяются – при дедах их, помнят, стояло и при внуках стоять будет.
– А мы, – бухнул Гроза, – сами русские и есть.
Брязга пожаловался, скосив глаза:
– Словечка родного другой год не слышим! Хоть матерка бы русского…
У Кольца блеснули ровные зубы:
– А мы клич кликнем. Бирючей разошлем: мужиков, мол, да баб поболе на простор зовем.
– Новый народ зачинать? – перебил Ермак. – Песен из Москвы привезть? Вторую Русь ставить? – Он досадливо, нетерпеливо поморщился. – Языки чесать собрались, что ли?
Снова не спеша заговорил Михайлов:
– Сибирь взяли, а поднять не подымем, то дело ясное. Да чело нетто свербит, что бить челом собрался уж нынче? Обождем, говорю. Обдумаемся – как ловчей мосток через Камень перекинуть.
– Не шутейное дело, – Ермак нетерпеливо топнул ногой, – на крови нашей оно! Сделали его своими руками. Девки мы, что ли, теперь глаза долу опускать? Коль сами молчите, я скажу, атаманы, чье дело: не донское, не волжское, не строгановское – вона как повернуло, слепой видит. Шли на простор и отворили простор. И щитом Русь защитили со всхода солнечного. Ждать, Яков? На год загадал?
Ясней, ясней смутные мысли…
– Таиться нам нечего. Не позор, не стыдобушка перед всем казачеством, перед народом, то, что добыли мы. Полцарства прирастили смертными трудами своими. А пить захотели – чего сухим, ковш держать? Что день, что год продержи – а все напиться придется.
Годами меряется жизнь одного человека – втуне она, как не была, если не останется начатое – расти сквозь годы. Немереная темная даль грядущих лет!
Сидели, думали атаманы.
– Вины–то перед царем выслужили, что правда, то правда, – опять первый начал прикидывать вслух Михайлов. – Про старые дрожди не поминают двожды.
Кольцо сказал:
– Он те посохом и благословит и помянет!
Рассудительно возразил Михайлов:
– Мимо двора сколько не ходить, а в ворота зайти – и то верно. Ты размысли: не с Дону, не с Волги повинная твоя – со столичного города Сибири.
– Голова твоя, Яков, на сто лет вперед обдуманная. А по моей топор у тезки скучает – дожидается, пока надоест ее мне носить.
Ермак прервал их спор:
– Крут царь Иван Васильевич, горяч, а земли ради простит, не боярский угодник.
И прибавил раздумчиво:
– А не простит – сама земля простит: ей послужили.
Опять, борясь со своей неотвязной мыслью, Гроза тяжело проговорил:
– Были вины – смыли. Свято дело наше. Не идолам Строгановым Сибирь!..
Пощипывая ус, Яков Михаилов напомнил еще:
– А Никитушка что же молчит?
Пан отозвался:
– Песни ваши слухаю, да чую – те песни давно уж хлопцы спивали: кохали дивчину, да не себе.
С нарочитой простоватостью почесал в затылке.
– Блукали по свету – притулились до места. Чего балакать? До царя так до царя. Ото же и я кажу: пид самисенъку пику.
И снял шапку; мягкий воздух облек его непомерный лысоватый лоб и сивую голову.
Тогда снял шапку Ермак, и все атаманы стащили шапки; последний, точно дремал до того, – Матвей Мещеряк. Ермак истово перекрестился.
– Ну, браты–товарищи! Во имя отца и сына и святого духа. Со Христом…
Кольцо спросил:
– Сам поедешь, Тимофеич?
– Тебе ехать, не иному, – подтвердил Яков Михайлов.
Мещеряк сказал медленно:
– А как батька послом уедет, верно, тебе, Яков, с войском управляться – не иному?
Никита Пан неожиданно:
– Кумекаю так: Кольца послать. Для таких, как он, кого плаха ждет, царь дуже ласков. Да правда: краше его, як вин схоче, никто у нас сказать не может.
Кольца послать?! Кого плаха ждет?!
Но и Гроза поддержал это: Кольцу ехать.
Тогда Ермак как отрубил:
– Тебе и ехать, Иван.
Усмехнулся, вспомнив, может быть, давнишний ночной разговор, в смутный час, на одном острове в – синем море – Четыре Бугра зовут тот остров:
– Ты и вправду ведом там. Со знакомцем встретишься.
Кольцо вспыхнул, выкатил белки и без того выпуклых глаз на смуглом лице. Не вскочил, не крикнул – с вызовом, задорно тряхнул волосами.
– Я, бурмакан аркан, не отказчик. Спытать задумали – не испужаюсь ли? Сыщите страх, чтобы испужать Кольца!
Дерзкое, озорноватое, но, как подумать, не простое – с хитрым расчетом замышленное посольство! Заговорили о том, что повезти, сколько взять народу.
Ермак сказал:
– Слышь, Иван, и Гаврилу возьми Ильина.
Кольцо свел мохнатые брови. Атаман коснулся его плеча.
– Легкая рука у него… И пусть увидит, что не сошелся свет на Дону, на Волге, да и на Сибири…
Двадцать второго декабря 1582 года собачьи упряжки тронули нарты с атаманова двора в Кашлыке.
С Кольцом – пять казаков. На нартах – шестьдесят сороков соболей, двадцать черно–бурых лис и пятьдесят бобров. Князь Ишбердей со своими вогуличами проводил казаков прямой дорогой, волчьей тропой через Камень.
В Сибири казачье войско, ожидая с Руси царской помоги, продолжало единоборство с Кучумом. Шайки ханских людей кружили возле казачьего стана, выжигая аулы за то, что их жители отступились от хана и стали держать сторону русских. Ермак не давал хану копить силы в пустынных кочевых степях. После Абалака следил за каждым шагом Кучума и отгонял его все дальше и дальше.
И та земля, которая еще недавно была достоянием Кучума, теперь горела под его ногами, чуть только он пробовал ступить на нее.
Двадцатого февраля 1583 года не простой татарин, а мурза Сенбахта прислал Ермаку известие, что Махметкул пришел на Вагай, верстах в ста от Сибири.
Шестьдесят удальцов поскакали к месту, указанному Сенбахтой.
Ночью вблизи озера Куллара они напали на врагов.
Кровь товарищей, сложивших головы на холодных берегах Тобола и Иртыша, казацкая кровь, пролитая у Абалацкого озера, кровь русских мужиков из уральских сел и замученных жителей вогульских и остяцких земляных городков была на Махметкуле.
Но Ермак и тут не дал отуманить себя гневу и мести. Оп с почестями встретил пленника в Кашлыке.
Некоторое время Ермак выжидал. Быть может, в Кашлык прибудут ханские посланцы для переговоров о Махметкуле и мире. Мир очень важен – все меньше становилось казаков.
Но посланцы не приходили, и долго ничего не было слышно о Кучуме. И тогда Ермак отослал Махметкула тоже в Москву – в дар царю; с Махметкулом поехал Гроза.
А Кучум стоял в это время на дальней луке Иртыша, в диком месте. Первый гонец вошел в ханский шатер с вестью о пленении Мах метнула, батыра, того, чьп шаги бесшумнее шагов крадущейся кошки, кто настигал врагов быстрее ястреба и отвагой превосходил вепря.
Второй гонец явился к хану и сообщил, что «думчий» – карача со всем оставшимся татарским войском оставил его и ушел вверх но Иртышу, к реке Таре.
А третий гонец принес весть, что князь Сейдяк уже знает о поражении похитителя отцовского престола и с войском выступил из бухарских пределов, чтобы добить Кучума.
Тогда во второй раз согнулся неукротимый дух хана; старческие слезы потекли из его незрячих глаз, и он произнес персидское двустишие:
От кого отвратится аллах, честь сменится ему на бесчестье.
И любимые други оставят того…
Миновало лето, за ним и осень.
Присоединились еще к русской Сибири Белогорье и Кода, самое большое остяцкое княжество на Оби.
Но казаки все оставались одни в Сибири.
Жестокие морозы снова сковали землю.
Между серебряными лесами легли мертвые дороги рек.
Ясная ночь. Полог, шитый звездами, раскинут над лесными верхушками. Звездный отблеск на снегу, на ледяных иглах. Поднимается и ползет по ярам, стелется по холодной пустоши волчий вой.
Поздний свет пролился с востока. На высоких розовых крыльях застыли летучие облака. И стали далеко видны во все стороны волнистые снега, синеватые на западе, розовеющие на востоке. Только ветры, гуляя, тронули их на открытом месте мелкой рябью да от примятого сугроба бежит стежка следов. Тут потоптался и потом ускакал сохатый или олень. Мягко вдавились отпечатки лап прыгнувшей с ветки рыси.
Света прибыло. И в брызнувшем блеске, вся в хрустальной паутине, сияла темная зелень кедров и елей, кидая синие тени на снег.
Наступал 1584 год.