355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » В. Галечьян » Четвертый Рим » Текст книги (страница 17)
Четвертый Рим
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 17:35

Текст книги "Четвертый Рим"


Автор книги: В. Галечьян


Соавторы: В. Ольшанецкий
сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 48 страниц)

Книга первая. СУМАСШЕДШИЙ ДОМ
1. ПАЛАТА

Каждый попавший в сумасшедший дом в результате нарушения мозговой деятельности или в силу каких-то иных причин проходил вполне регулярный ритуал. Сначала пациента приводили в регистратуру, как в обычной поликлинике, хотя в последние несколько лет таких в Москве никто не наблюдал. Седая старушка со всеми признаками вяло текущей шизофрении встречала, как в добрые прежние времена, пациента-добровольца или приведенного принудительно в большой, плохо освещенной приемной и, согнувшись за облупленным столом, честно заносила в компьютер те анкетные данные, которые потенциальный идиот хотел или мог ей сообщить. После производства всех анкетных фиксаций добрая старушка брала горемычного за руку и вела в небольшой закуток справа от громадного зеркала, занимавшего целую стену вестибюля. Весь закуток оккупировала громадная, почерневшая от отсутствия эмали ванная, рядом с которой был втиснут деревянный табурет. Потрясенный видом антиквариата, пациент безропотно позволял старушке снять с себя одежду, которая аккуратно складывалась на табурет. Тут же бабуля так ловко, невзирая на сопротивление, мылила клиенту лицо и голову, что он никогда не успевал залепленными мылом глазами уследить, как исчезала его одежда, а на ее месте появлялся рваный больничный халат выморочно-серого цвета. Чисто вымытый и переодетый клиент доставлялся сияющей старушкой в смотровую комнату.

Никодим, который считал себя в некоторой степени старожилом, до сих пор с содроганием вспоминал, как он впервые попал в смотровую комнату. Комната эта собственно таковой не была, а представляла собой стеклянный прозрачный стакан высотой в два этажа с устланным остатками ковра полом. Когда юноша решил избрать своим временным жилищем именно неврологический диспансер, в нем сохранялась еще видимость порядка. И персонал еще не весь растерялся и не впал в удрученность и тоску, и кормили тут лучше, чем повсеместно в Москве, и даже у сверхсекретных комнат стояли посменно часовые, охраняя каких-то хоть и съехавших с ума, но очень опасных государственных преступников. Так вот тогда, еще впервые перешагнув порог сумасшедшего заведения, после помывки, одетый в дырявый халат Никодим был препровожден в смотровую, где вслед ему был брошен тонкий скатанный матрас и одеяло с подушкой. Кроме него в смотровой было еще два пациента: старик и мальчик, которые были посажены в стеклянную клетку значительно раньше Никодима и, видимо, поэтому были более похожи на настоящих сумасшедших, чем он.

Никодим пришел в сумасшедший дом по хорошей рекомендации и планировал пожить тут столько времени, сколько понадобится, чтобы о нем забыла распадающаяся и запойная московская контрразведка.

Обещали ему отдельную палату и много книг для самообразования, но вместо этого, по недоразумению, покойная старушка с уютными очками на круглых выпученных глазах проводила его в стакан. Поначалу на новом месте Никодиму понравилось. Особенно потому, что двое других пациентов его не касались и не заговаривали с ним. Расстелив себе в уголке матрац, он прикрылся жиденьким одеялом и остался совсем один. Тишина стояла как под толстым слоем ваты, и только каждые пять минут мелькающие в смотровой какие-то любопытные рожи в белых косынках портили впечатление полного одиночества. Он заснул, как давно не спал в полных беспокойства коммунальных квартирах или в номерах, а когда проснулся, его тихих, как хорьки в сметане, соседей уже не было. Три дня просидел Никодим в смотровом стакане, ни с кем не общаясь и получая три раза в день в открывающуюся на мгновение дверь кружку ледяной воды и ломоть черного хлеба. От такой кормежки где-то на третий день блатник спятил всерьез. Только тут до Никодима дошло, что его по ошибке сунули к чужому врачу, а это сулило ему серьезные неприятности.

– Как же это с вами случилось? – сочувственно спросила врач. – Вас привезли к нам с работы или забрали из дома?

"Да я абсолютно здоров!" – воскликнул было Никодим, но вовремя сдержался. Привыкший рассуждать решительно и здраво, он сразу прикинул, что все его попытки оправдаться только усилят подозрения юной врачихи. Тактику своего поведения он выработал буквально за доли секунды.

Умиленным взглядом посматривая на налитые груди врачихи, он разыграл смущение рубахи-парня, у которого все в жизни просто и понятно, и, взъерошив волосы, заявил:

– Хоть меня убей, не пойму, когда я успел так надраться. Просыпаюсь, и, можете себе представить, не только не подняться с постели, но и лежать в покойном положении невозможно – страхи гложут душу. Видимо, напрочь сбил всю нервную систему.

– Вы хоть знаете, где вы? – спросила доктор небрежно, а на самом деле задавая один из самых значимых и коварных вопросов.

– Конечно, – не растерялся Никодим, – и дураку ясно, что в психушке. Где еще тебя будут трое суток, словно бактерию-туфельку, держать под микроскопом?

– Так много, говорите, выпили? – переспросила врачиха и, не дожидаясь ответа, вдруг поднялась со стула, распрямляя длинные упругие ноги. – Сейчас вас проводят в самую лучшую у нас палату, отлежитесь малость и домой. Дома-то ждут небось, – добавила она безо всякого интереса и звякнула в легонький бронзовый колокольчик, который лежал на ее письменном столе рядом со шкатулкой из чароита и бронзовым прибором в виде кальяна.

Прибор этот был странен и представлял интерес для здравомыслящего историка. Искусно вырезанная голова основоположника социализма, отца и брата горских народов, держала под волнистыми усами трубку с изображением на конце другого, лысого основоположника, так что дым выходил у него прямо изо рта, а голым задом он касался губ прекрасного грузина. Оценив про себя эту скульптурную композицию, Никодим только хотел спросить о судьбе рекомендованного ему врача, который должен был пристроить его в тихий, непроходной кабинет, как вдруг на плечо ему легла тяжелая рука санитара.

Самая лучшая в устах медицинской дамы палата, в которую доставили Никодима, была удивительно многолюдной и тесной. Народ, правда, был здесь весьма схожий с оставшимися на воле: наркоманы, пьяницы и мелкие жулики, так что атмосферу можно было назвать привычной.

Положили Никодима между двумя идиотами, один из которых был известный поэт, обнаруженный матерью голым перед зеркалом, а второй – рок-певец и музыкант, который несколько лет назад, выпрыгнув из вертолета на крышу атомной станции, устроил там концерт в защиту окружающей среды. Поэта прозвали Нарциссом, а композитор величал себя Орфеем. Идиотизм обоих поначалу не оставил для наблюдательного Никодима сомнений, и только после некоторых контактов стал он думать, что идиотов в психбольнице вроде и нет.

Настоящей целью Никодима было сделать из больницы постоянное для себя пристанище, чтобы мог он по своему желанию, когда хотел приходить и уходить, а между тем, чтобы была у него каждый день теплая койка и гарантированный обед. Однако сразу же оказалось, что ни выхода, ни входа у идиотов нет, а есть лишь злые санитары с красными рожами и арбузными кулаками у дверей.

Утром Никодима разбудили психи-соседи и повели в туалет знакомиться с народом. На корточках тут курило разного сброда человек двадцать, а то и двадцать пять.

– Вот это Владимир, – рекомендовал Нарцисс крупного шестидесятилетнего мужика с окладистой бородой и невинными голубыми глазками, в которых разгорался уже явный огонек безумия. – Володя уже троих укокошил, – не без гордости расхвастался своим знакомцем тщедушный Нарцисс, – очень он человек горячий.

– Не горячий, а больной, что ты, сука, городишь, – разволновался Володя, – психопатия меня проклятущая душит, из-за нее полвека по тюрьмам да сумасшедшим домам скитаюсь... В последний раз сижу себе тихо в кабаке, вообще никого не трогаю, мне, кстати, и жена запретила с нехорошими людьми связываться. Вдруг в пивную кентяра заваливается, двадцать пять лет на ушах, где-то половину этого срока мы и не виделись. Стуканулись от взаимной радости кружкой о кружку, чтобы пена перехлестнулась через край, а потом с чего-то он мне сказанул дерзкое, а может, и не мне, а соседу через стол. Все равно, повел себя грубо, я и саданул ему ножичком под нужное ребро, благо, опыта и духа не занимать. Говорю я этим сукам: лечите меня, бляди, ведь сам от вспыльчивости страдаю. Никак не могут меня ввергнуть в хладнокровие. Месяца три али пять подержат взаперти, а потом, как ветошь, выбрасывают на волю и мне приходится там кого-то обязательно шваркнуть, и жизнь моя от этого идет наперекосяк.

– Ты, кстати, умеешь таблетку на кадыке держать? – спросил его заботливый Нарцисс, который, как оказалось, и сам не ангел: то ли он мать придушил в пьяном экстазе от самолицезрения, то ли старушка сама честно умерла от старости, а он утром, обнаружив ее недвижимой, сдался полиции.

– Я на суде требовал для себя высшей меры, – гордо рассказывал поэт, – но суд меня оправдал и отправил сюда для перевоспитания медперсонала на примере моих стихов. Так вот, – продолжал он без перерыва, – умение держать таблетку на кадыке – это одно из основных умений в нашей сумасшедшей жизни, без которого ты окочуришься за две недели. Так как со слов ты все равно ничего не поймешь, я для начала покажу тебе одного пижона, а ты уразумей.

И, не ленясь, поэт отвел Никодима обратно в палату, где показал на крайнюю койку. На койке этой поверх одеяла лежал, скорчившись, закутанный в необычайно узкую рубашку с завязанными сверхдлинными рукавами тихо стонущий человек, который корежился и изворачивался на своем мягком ложе, как будто ему в зад вставили зажженную свечу.

– Стреножили на все четыре копыта, – представил барахтающего в судорогах человека поэт-всезнайка. – Если бы не крепкая рубашка, он бы мог переломать себе кости ног и рук, так его выкручивает после уколов. Наказан за пререкание с лечащим врачом, будет так лежать три дня. Правда, до уколов мы с тобой не дойдем, но каждые три часа все должны принимать хуеву тучу таблеток, среди которых львиную долю занимают сверхвредные для мозга аменозин и галлопередол. После трех месяцев приема уже ничего не восстановит твою память. А после шести ты можешь занимать свою койку пожизненно с полным правом самого крутого дебила в клинике.

– Неужели и отказаться нельзя? – спросил Никодим с естественным ужасом.

– Вот этот отказался, – кивнул головой поэт в сторону стонущего и извивающегося в судорогах человека, – результат перед тобой. Пошли-ка, брат, тренироваться.

В результате они снова вернулись в туалет, который был вроде мужского клуба для психов. Там к ним подошел некто Жора, который был как бы инструктором для новичков. Из кармана своего халата он достал засохшую корку, отщипнул от нее кусочек и протянул Никодиму.

– Представь, что ты глотаешь таблетку, – сказал он Никодиму, – но не до конца, а так чтобы сестра воображала, что ты ее проглотил. Глотай!

Никодим сделал усилие, и ему удалось, как принято в психушке выражаться, "поставить крошку на кадык". Правда, потом он закашлялся и выплюнул мнимую таблетку, но главное, суть, ухватил. Целых два часа после того тренировался он на шариках, скатанных из хлеба, пока не научился удерживать мнимые таблетки глубоко в горле, а потом выплевывать в кулак.

Целое утро он промучился мнимым страхом затеряться на больничной койке, покинуть которую можно было только со справкой, заверенной лечащим врачом, и горько проклиная себя за то, что выбрал столь стремное жилище, а днем произошло нечто, с чем клиника в своей истории не сталкивалась. Разрушение, в котором пребывала вся страна, докатилось и до этого до сих пор относительно нетронутого островка благополучия и стало подмывать его.

Сначала куда-то исчезли краснорожие санитары, в любое время подпирающие стены и двери клиники. Пропали они как-то в одночасье, и уже позднее Никодим узнал, что всех их мобилизовали, невзирая на состояние здоровья, во внутренние войска и отправили охранять границу с Атаманским государством. Вооруженные отряды атамана войска Донского и Кубанского Григория переходили границу через реку Волгу и грабили приграничные села, а некоторые совершали даже отдаленные рейсы в глубь страны, вплоть до Валдайской возвышенности. Как собиралось правительство при помощи лодырей-санитаров защищаться от вторжения казаков трудно сказать, разве только при помощи знакомых им таблеток. Мобилизованные, видимо, должны были засовывать медикаменты в рот вооруженным грабителям и тем самым вызывать у них временную амнезию. Вывод этот напрашивался сам собой потому, что вскоре после пропажи медбратов куда-то подевались и таблетки. Так что естественно было подумать, что санитары забрали их с собой в качестве единственного хорошо знакомого им оружия. Дольше всего, как ни странно, из привычной жизни клиники сохранялись сестры-хозяйки и запасы питания в столовой. Между этими двумя вовсе разнородными феноменами даже образовалась неоспоримая связь, потому что только стоило истаять припасам на кухне, как стал таять младший и средний персонал. В отличие от медсестер врачи держались до конца, похоже, в другие места их уже не брали, и постепенно заменяли исчезающий обслуживающий персонал. Дошло до того, что на воротах стояли и разносили подносы с продуктами на кухне кандидаты психологических и медицинских наук, а так как с каждым днем все-таки часть научного коллектива безвозвратно таяла, то наступил тот знаменательный день, когда государственная клиника душевнобольных превратилась в товарищество растерянных идиотов с ограниченной ответственностью.

К этому времени Никодим уже занял вполне авторитетное положение среди дураков, нашел ходы к сердцу еще всесильной сестры-хозяйки. Вместе с прежними соседями он спал в единственной четырехместной палате. Четвертым был какой-то безликий псих из разграбленной таджикскими наемниками деревни, с которым никто не разговаривал и который попал в привилегированную палату как экстраинтересный случай маразма. Юноша имел доступ ко всем библиотечным фондам (а библиотека была одна из лучших, которую только можно представить) и шлялся по всем этажам клиники за исключением секретного отделения, у которого так и стояли истуканы в форме и белоснежном халате поверх нее.

В этот день Никодим впервые проснулся не от криков медсестры, требующей встать и застлать кровати, а просто потому, что выспался. Он открыл глаза, несколько секунд еще понежился, глядя в потолок, а потом перевел взгляд на расположенный между койками стол, где как обычно уже стыли стаканы с вкусным кефиром и горкой лежали в соломенной хлебнице давно уже исчезнувшие на воле кренделя и сушки. Поднявшись и опустив ноги на покрытый потертым ковриком пол, он обвел взглядом окружающие стол койки и с удивлением увидел, что все они пусты. Часов в клинике у больных, естественно, не было, но по яркости света, бившего в окно, можно было предположить, что время завтрака давно прошло и наступило уже время обеда. Не было и металлического пузатого чайника с кипятком, и кастрюльки с кашей, и вообще все как-то было неправильно.

Никодим надел халат, влез в войлочные расхлебанные тапочки и отправился искать истины в коридор. Туда вели двери сразу из всех палат, обычно открытых и полных гомона, но сейчас он наткнулся на полную тишину.

Осторожно просунул он голову, приоткрыв дверь внутрь палаты, и не обнаружил в ней пациентов. Во второй была та же пустота, и только оглянувшись, он заметил какое-то движение возле двери своей палаты. Быстрыми шагами Никодим вернулся назад и обнаружил унылого психа, который с поразившей юношу наглостью набивал карманы больничного халата сахаром и сушками. Крысятничество вовсе не поощрялось в психушке, и даже самые буйные психи знали, что их ждет в случае поимки. Тем более удивительным было то равнодушие, которым встретил деревенский псих появление Никодима. Он вяло повернул голову в его сторону и продолжал набивать карманы до тех пор, пока его бока не стали похожи на бедра жирной куртизанки.

Обозленный и недоумевающий, Никодим подошел к соседу вплотную, посмотрел на стол, на котором, кроме пары обглоданных бубликов, ничего не осталось, и спросил:

– Ты что, зараза, последнее соображение потерял, чьи ты порции крадешь, горилла деревенская!

– Так все ушли, – невозмутимо отозвалась "горилла". – Ты что, не знаешь, что сегодня сняли караул у ворот и никто более никого не пасет?

– Свобода, брат, свобода нас встретит нагишом у входа! – загадочно продекламировал псих явно не им сочиненные стихи и, схватив со стола последний надкусанный бублик, невозмутимо вышел в коридор.

Забыв о голоде, Никодим гигантскими прыжками побежал вниз в раздевалку. Конечно, своей приличной одежды он не нашел, но, врезав пару раз доктору психологии Морозу, уже две недели исполнявшему роль каптерщика, все-таки получил пару туфель, светло-серые поношенные брюки и скрученный как сосулька пиджак, который при рождении был коричневым.

Никодим за время вынужденной изоляции растерял свои многочисленные связи и знакомства, поэтому в тот день ему пришлось хорошенько побегать по городу, чтобы вновь заявить о себе. С другой стороны, во время многообразных своих контактов он убедился, что никто уже за ним не надзирает. Наладив самые необходимые связи, он вернулся в психрезиденцию одетый в свой излюбленный наряд: черный свитер и потертые джинсы, неся в пакетике взятые в каптерке напрокат шмотки. Думал он при этом, что застанет больницу опустевшей и темной, однако, напротив, во всех палатах горел свет, слышались оживленные голоса и смех, и более того, за некоторыми запертыми дверьми раздавался даже звон стаканов. Поднявшись к себе в палату, увидел он, что оба его интеллигентных друга тоже материализовались за столом и пусто было место только деревенского "чайника", который за такой короткий срок еще не мог и до дома добраться.

Грустный певец поведал ему, что за время политической ссылки пропали не только его жена и теща, но и само жилье, в которое теперь вселился какой-то жлоб с большим животом и многочисленным семейством. Этот тип, будучи полным нулем в искусстве, с радостью вернул Орфею его любимый музыкальный инструмент – звуковизор, но наотрез отказался вернуть квартиру. Не сказать, что бедному поэту повезло больше. Его бывшая жена, которая после суда развелась с ним официально, не только не исчезла из квартиры, но, напротив, привела себе нового мужа и родила от него ребенка, так что благородный поэт вернулся в казенное жилище.

Едва несчастные душевнобольные обменялись своими печальными историями, как в палату самовольно вселился какой-то никому не известный китаец, с порога заявивший, что он носит в себе эдипов комплекс и поэтому должен занять свободную койку. Беспомощные поэт и певец посмотрели на Никодима и высказали в один голос мысль, что только вшивых китайцев им в палате не хватало. Никодим встал, посмотрел на старика, который был ниже его на две головы, и жестом показал на дверь. Китаец, худощавый и темный лицом, безропотно подошел к порогу и, скрестив руки на груди, сказал шепотом, так что его мог услышать только Никодим: " Когда заходит солнце, начинают квакать лягушки".

Ужасная своей банальностью фраза произвела на Никодима прямо чарующее воздействие, он распростер руки и весь засветился, как будто бы на пороге стоял не сморщенный китаец, а очаровательная женщина вроде его лечащего врача. Взяв китайца за руку, он вывел его в коридор, а возвратившись, без объяснения довольно сухо предупредил, точнее уведомил творческую элиту, что китаец сам известный поэт, к тому же певец-аккомпаниатор и будет жить с ними.

Несмотря на презрение к нему, китаец оказался весьма удобным и воспитанным сопалатником. Вставал он раньше всех и к подъему остальных уже успевал вскипятить на кухне им же добытый вместо исчезнувшего чайник и заварить в большой фарфоровой чашке одному ему известным способом душистый и густой чай. Кроме того, он в самом деле неплохо разбирался и в музыке и в литературе, правда, со странным для европейцев подходом, где детали значили более целого, и один удачно найденный образ или звук приводили его в больший восторг, чем целая поэма или симфония. Правда, общаться с ним можно было только глубокой ночью, после его ежедневных таинственных отлучек вместе с Никодимом.

2. ПРЕКРАСНАЯ НЕЗНАКОМКА

С каждым новым днем все ярче светило весеннее солнце, и все меньше влияний из большого мира доносилось до психбольницы. Основная жизнь психов постепенно смещалась из больничных корпусов во двор. Если раньше вовсю свирепствовали надсмотрщики-врачи и медбраты мучали несчастных психов регулярной уборкой, а не соблюдающих графики били, то теперь исчезли даже нянечки, об экзекуциях никто и не смел заикнуться и порядок, к радости психов, был совершенно забыт.

Если отсутствие наказаний и лекарств радовало больных, то, к сожалению, с исчезновением порядка в палатах стал скапливаться мусор, а больничное белье из белого превратилось в серо-черное. Постепенно сумасшедший дом организованно или стихийно перешел на одноразовое питание. В определенное время между больничным завтраком и обедом подавали овощную похлебку с добавлением залетных ингредиентов вроде кусочков мяса или рыбы да кипяток, который добывали в редкие паузы между перерывами в подаче электроэнергии и газа.

Безропотно выполнялся всеми пациентами только график мойки посуды, ибо порция лентяя просто съедалась более энергичными сопалатниками. Поэтому некоторые светлые умы стали вынашивать идею обедать во дворе, с тем чтобы каждый мог ополоснуть свою миску в фонтане.

Надо сказать, что светлых умов среди психов было немало, а были и просто выдающиеся. Среди них первое место несомненно занимал некий монах. Свое имя он никому не открывал. Ведомо лишь было про него, что в недавнем прошлом был он служителем Московской отдельной церкви с поэтическим названием "Эзотерическая", которую покинул после таинственного исчезновения ее настоятеля отца Климента.

Что это за чудная эзотерическая церковь и с какого хрена монах съехал с ума и попал к ним, остальные психи не знали. Касательно других случаев каждый точно знал, что безумны все окружающие, кроме него самого, но неведомая церковь с таинственным безымянным служителем была вещью непонятной и вполне возможно, что входили в нее люди необычные.

Высокий, черноволосый и кареглазый монах с острой испанской бородкой и длинными баками мало походил не то что на русского, но и на любого нацмена. Наиболее наблюдательные психи решили между собой, что человек с такой внешностью вряд ли будет православным, а скорее он католик и не иначе как агент самого... Папы Римского. Эта мысль поднимала их собственный статус и монаха звали не иначе как Иезуит.

Монах все-таки не был вполне нормален, так как признавал только два состояния: или молчал, или проповедовал сам себе. То ли он обращался к своим духовным противникам, то ли наставлял анонимных страждуших, но в любом случае говорил он так горячо и непонятно, что психи, как один, сбегались его послушать. Одно время больные пытались обнаружить, каким образом Иезуит передает донесения патрону из Рима, но вскоре, не найдя никаких специальных приспособлений связи, оставили эту затею, решив, что сеансы шпионской связи проводятся каким-то образом во время длительных молчаний Иезуита.

Обычно психи подтягивались во двор ближе к полудню, когда весеннее солнышко уже порядком нагревало землю и можно было с блаженством на ней растянуться. Они примерно представляли, какой великий бардак творится за стенами их плохо охраняемого убежища, и старались кучковаться все вместе, особо не решаясь разбредаться по всей территории двора. Как всегда перед кормежкой все были готовы потешиться дежурной перебранкой историков, которые заменяли бормотание Иезуита.

Многоопытные профессора истории прежде были непримиримыми соперниками на ниве науки, но почти одновременно выставленные из конкурирующих университетов и оставшись без средств к существованию как-то неожиданно превратились в пациентов сумасшедшего дома. Здесь их, как и всех, бесплатно кормили и, кроме того, предоставляли любопытствующую аудиторию, которая с удовольствием выслушивала исторические бредни.

Как монах, всегда одетый в черную, похоже, перешитую из портьеры сутану, так и оба профессора остались верны нарядам их прежней жизни. Они были облачены в некое подобие темных вечерних костюмов-троек, а на ногах имели перевязанные веревочкой штиблеты, чем удивительно выделялись среди пациентов, особым шиком для которых было разодрать свою синюю униформу в клочья и как можно живописнее драпироваться в лохмотья.

– Как вы считаете, уважаемый коллега, какими факторами была предопределена победа варваров над римлянами? – интересовался профессор Губин у своего коллеги профессора Тойбина.

Всякий раз историки начинали свою беседу вполне воспитанно, что вначале умиляло малоинтеллигентных психов, но вскоре озлоблялись и переходили на площадную брань. К сожалению, выбор собеседников отсутствовал, а желание обменяться бурлящими в головах идеями было выше прошлых обид.

– Ни одна граница не устоит между обществами разного уровня цивилизации, – важно отвечал импозантный профессор Тойбин, сжимая в крепких еще зубах трубку, набитую жмыхом. – Менее культурный сосед обязательно победит.

– Значит, дурно пахнущие националисты свалят нашего душку императора? – хитро прищурился скуластый и низкорослый Губин.

– Несомненно и исторически неизбежно.

– Похоже, – согласился неунывающий Губин. – Все равно как мы с тобой и эта урла. – Он обвел взглядом развалившихся на солнышке психов. – Сначала мы их учили по контракту с дирекцией, и что в результате. Не они отсюда вышли в цивилизованный мир, а мы к ним пришли и здесь прописались. Не они стали учеными, а мы сумасшедшими.

– Про тебя я никогда не сомневался, – распетушился Тойбин. – Даже в те далекие времена, когда ты был молодым хамом-аспирантом. Но как ты мог сказать такое про меня? – И он возмущенно схватил коллегу цепкими пальцами за ухо.

Внимательно слушающий диспут монах вскочил с места и мигом разнял дерущихся. Когда же профессора отдышались, он обратился к ним с давно мучающим его вопросом:

– Так что, богопротивные компатриоты и на этот раз победят?

– Безусловно, батенька, – хором отвечали историки. – Да и какая разница, кто победит. Для истории любая ваша заварушка – плевок на мраморном полу человеческой культуры.

– Плевать на мраморный пол по меньшей мере неэлегантно, – услышал Тойбин чарующий голосок за своей спиной.

Историки и Иезуит разом обернулись, и перед их глазами предстала совсем юная девушка с дерзким взглядом и чуть выпяченными свежими губками, по цвету напоминающими июньскую клубнику. Если еще при этом упомянуть щеки и шею, которые по свежести и чистоте можно было уподобить парному молоку, то неудивительно, что любому мужчине хотелось съесть ее с первого взгляда. Несмотря на то, что одета она была в стандартный белый халат, туго перетянутый цветным кушаком, пациентам было ясно, что такие цветы в гнилом болоте психбольницы не произрастают и, значит, очаровательница явилась из внешнего мира. Историки расступились, как бы принимая незнакомку в свой элитарный круг, предварительно выпихнув из него Иезуита, который задумчиво отошел к самой ограде, переваривая умные мысли наставников.

Но тут вмешались притянутые незнакомкой, словно магнитом, Орфей и Нарцисс.

– Как же теперь жить? – тихо произнес Орфей, испытывая неведомое ранее чувство жжения в груди.

Нарцисс же открыл было рот, чтобы спросить: "Откуда появилась эта таинственная незнакомка?", но несвойственная застенчивость остановила его, и он только посмотрел искоса на девушку.

Однако прелестница, улыбнувшись, сама рассказала свою историю. Оказывается, последние три года она провела рядом с ними, можно сказать, на соседней койке, только под специальной охраной, за бронированной дверью.

– Что же вы такого натворили? – выдавил из себя Орфей, не в силах понять, как можно было обидеть этакое создание.

Девушка действительно была больна, причем болезнью социально опасной и трудноизлечимой. С самого детства, как только начала юная Анита лепетать, она затруднялась скрывать свои мысли. То есть говорила то, что думала. Причем болезнь ее прогрессировала с годами, и если в нежном возрасте она еще могла скрывать свои отрицательные эмоции, то после седьмого класса вовсе потеряла способность лгать. Эта черта характера, может быть, терпимая в зрелом обществе, в императорской России привела ее к заточению в психушку. Лечили ее, правда, щадящими методами, в основном полной изоляцией, и она смогла сохранить свежесть своего лица и интеллекта.

Услышав ее удивительную историю, Губин решил не терять времени даром и, убежденный в своем превосходстве, спросил:

– Скажите, Аниточка, кто из нас вам больше понравился?

– Вот они, – не колеблясь ни секунды, показала девушка на двух замечательных друзей Нарцисса и Орфея. – Они чистые души с верой в себя и в жизнь. Еще подождите, Орфей в самом деле запоет, так что мертвые из гробов восстанут, а Нарцисс своей красотой нас спасет.

Обе "чистые души", ошеломленные пророчеством, несколько секунд стояли неподвижно, переваривая сказанное. При всей шизофренической вере в свою исключительность в самых затаенных уголках души друзей коренились некоторые сомнения в собственных талантах.

Тойбин прищурился на девчушку, а потом, отведя ее в сторону, спросил, чуть понизив голос:

– Может быть, уважаемая дама кроме порока говорить одну только правду и ничего, кроме правды, еще обладает даром прорицания. Потому что я человек вполне дюжинный и поэтому мыслящий реалистически, – легким нажимом на слове "дюжинный" он дал девушке понять, что на самом деле все совсем не так обстоит, – так вот я вижу перед собой два деградирующих огородных пугала. – И с вовсе не присущей ему дипломатичностью вкрадчиво продолжил: – Понимаете ли вы, что своим неосторожным заявлением вы лишаете бедолаг последней возможности войти назад в собственный разум и увидеть мир и себя в нем такими, какие они есть?

– Зачем? – спросила Анита и рассмеялась. При звуке ее голоса что-то ударило Тойбина в грудь, отчего сердце его замерло и сладко заныло. С трудом удержался он, чтобы не схватить девушку в охапку, но классическое образование его удержало.

– Душевные превращения, – продолжала девушка, будто не замечая волнения очарованного историка, – не нами придуманы и не мы за них несем ответственность. И что это за разум такой, если он от двух-трех неосторожных слов срывается, словно камень с обрыва. Ничего вам не стоит отменить вами же придуманные законы и вместо них другие накатать. Я же подоплеку вашего вопроса вижу: "Как же так, подумали вы, ну ладно, вот он, – и тут Анита указала на Губина, – мелкий прохвост, но я мощный интеллект, оригинальный ум, да и мужчина еще хоть куда, несмотря на поношенный костюм, а рядом два, как вы выразились, огородных пугала. И кто-то, не важно кто, этим пугалам предпочтение отдает". Разве не так вы подумали? Ладно, молчите, соврать неудобно, а правду не высказать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю