Текст книги "Уйди во тьму"
Автор книги: Уильям Стайрон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 33 страниц)
И такой момент настал. Пейтон убрала свою руку. Элен выпрямилась и с улыбкой повернулась к нему, а он – тоже с улыбкой – подошел к ней и взял ее за руку.
– А теперь, дорогая, – сказал он, – пойдемте-ка со мной.
Он чинно повел ее в Музей гольфа. Закрывая дверь, он увидел, что ситуация изменилась – весь период выжидания оказался навсегда исчезнувшей иллюзией: он увидел Моди, сидевшую, тупо глядя в пространство; рядом с ней – Пейтон, печальную и такую красивую; даже помощник управляющего с хитренькими любопытствующими глазками вернулся к своим стопкам монет, а музыка, которую Лофтис какое-то время вовсе не слышал, по-прежнему наполняла ночь безобидными раскатами.
– Ты подожди здесь с Моди, малышка, – крикнул он Пейтон и закрыл дверь за собой и Элен.
Он включил свет. Элен стояла под фотографией самодовольного чемпиона спиной к нему, закуривая сигарету. Он сел в кожаное кресло.
– Пожалуйста, послушайте… – начал он.
Возмущенная, она круто повернулась к нему.
– Пожалуйста, послушайте вы…
– Пожалуйста, не так громко, – сказал он, – мы по крайней мере можем быть дамой и джентльменом.
– Хорошо, – наконец произнесла она.
Крошечный намек на улыбку появился в уголках ее губ, поистине чудом заставив его смутиться, и она подошла и села на ручку его кресла. «А ведь в ней, – подумал он, – еще осталось что-то впечатляюще молодое, несмотря ни на что – на жалобы, головные боли, моменты истерии с исполненными страха выпученными глазами». И он на минуту почему-то вспомнил, как она ездила верхом по Центральному парку много лет назад. Откуда все это появилось? Когда?
– Ну а теперь, – сказал он, – в чем дело? Какая теперь случилась беда?
– Ох, Милтон, – сказала она, снова глядя на него с этой обезоруживающей улыбкой, – зачем вы дали это Пейтон? Скажите, – настаивала она, – почему вы позволяете ей так себя вести?
– Ради всего святого… – глухо произнес он, – ради всего святого, Элен, ничего страшного не произошло. Великий Боже, я дал ей совсем капельку. Это же ее день рождения. Это был пустяк, пустяк. Вы что, хотите, чтобы девочка стала монашкой или кем?
– Пожалуйста, не глупите… – начала она снова. Ее мягкий, нелогично убеждающий тон почему-то встревожил его: Милтон хорошо знал этот тон и хотя мог примириться с настроениями жены, сейчас почувствовал, что с этим внезапным изменением настроения ему никогда не справиться. Перед ним была женщина с большой буквы, коварная и страшная, переменчивая как погода.
– Дело в принципе, – однако повторила она. – Неужели вам это не понятно? Неужели вы не понимаете такие основополагающие ценности, как приличие и хорошее поведение? Неужели вам не известно, что подобная вещь – сущий пустяк, как вы говорите, – может привести к более скверным вещам? Вы же знаете…
– Дорогая моя, – мягко перебил он ее, сознавая – хотя и ничего не мог с этим поделать – всю жестокость и несправедливость того, что намеревался сказать, – если бы вы пошли в своем образовании дальше школы мисс Как-Там-Ее, возможно, вы имели бы иное представление о морали и принципах. Мораль – это не что-то мелкое, ничтожное…
– Милтон, – задыхаясь, вскрикнула она, – почему вы так со мной разговариваете? Как вы можете говорить такое? – Она быстро поднялась с ручки кресла – брови, щеки, даже шея ее съежились, сморщились от возмущения. Он подозревал, что она может сейчас расплакаться. – Что это за разговор? Оскорбления! Оскорбления! – Она отвернулась от него и опустила плечи в позе поруганной гордыни. – Я люблю моего Бога, – услышал он, как она тихо, ни с того ни с сего произнесла.
– О’кей, – произнес он, вставая. – Я сожалею о случившемся. Простите меня. – Он вздохнул. – Простите.
Она повернулась и произнесла холодным, угрожающим тоном, с самого начала предсказывавшим бесконечную речь, так что ему захотелось бежать:
– Есть вещи, которые я никогда не смогу вам простить. Уйма вещей, которые – сколько бы я с вами ни жила – я не смогу вам простить. Мы накапливали их, и дошли до этого. Я люблю моего Бога, а вы – нет, это во-первых. Вы предали нас, когда перестали посещать церковь, – вы предали не только меня, а всю нашу семью. Вы предали Моди, и вы предали Пейтон, которая так вас любит. Я люблю моего Бога, – повторила она, горделиво выпрямляясь, – а у вас, – шепотом произнесла она, вскинув голову, – у вас вообще нет Бога.
– Послушайте, Элен…
– Одну минуту, Милтон. Я еще не закончила. Позвольте мне сказать. Позвольте сказать. Я это знаю. Я знаю, что есть грех. Я знаю, что есть грех, – повторила она, и слово «грех», словно холодное острие лезвия, глубоко вонзилось в него. – Я знаю. Знаю. И зная это, я всегда буду превосходить вас. Ха, – смешок, испугавший его, – действительно буду!
– Хватит, Элен! – закричал он.
– Замолчите. Подождите. Дайте мне вам сказать. Не кричите. Послушайте меня минуту. Вы что, думаете, я не знаю? Вы думаете, я не знаю про вас и про Долли? Думаете, я не почувствовала той грязи, в которую вы с ней по уши погрузились? Вы думаете, я – слепая? – Она посмотрела на него и медленно, осуждающе, обвиняюще покачала головой. – Послушайте, Милтон, – сказала она. В гневе она попятилась к стенду, бедром задела его и сместила два мяча для гольфа – два ценных сувенира, которые слетели на ковер и укатились. – Послушайте, Милтон. Мне безразлично, как вы себя ведете. Вы вконец испортили Пейтон. Вы совсем забыли Моди. Вы забыли ее! Вы уничтожили любовь, вы все уничтожили. Послушайте… – Она снова помолчала, подняла руку. – Послушайте, если вы хоть чем-то навредите Моди, хоть чем-то, послушайте, посрамите этого ребенка, которого я… – Она умолкла, с минуту смотрела ему в глаза, словно пыталась найти там хотя бы слабое понимание всей этой муки и мерзости, потом уткнулась головой в свои руки и простонала: – О боже, Моди ведь скоро умрет.
Ему хотелось немного успокоить ее, но он не мог заставить себя это сделать. «Если бы не этот поцелуй, – подумал он, – я был бы чист, прав. А будучи невиновен, я мог бы успокоить ее. Она так ошибается. Она так ошибается и в то же время – права. Их пути разошлись, они будто заблудились в лесу, и теперь ничто уже не соединит их. Оба сбились с пути». Она стояла одиноко и плакала. Он не мог подойти к ней. Поцелуй, который он запечатлел на губах Долли, запечатлел и в нем сознание вины, и тут, видимо, ничего уж не вернешь.
Он вышел вслед за Элен. Она подошла к дивану и помогла Моди встать. Пейтон нагнулась и старалась тоже помочь Моди, но, казалось, только мешала, ибо Элен, резко отодвинув в сторону Пейтон, пробормотала:
– Пожалуйста, не утруждай себя. Не утруждай. – И повела Моди к двери.
Пейтон продолжала стоять у дивана, щеки ее горели, она молчала.
Дойдя до двери, Моди повернулась и помахала Пейтон и отцу.
– До свидания, дорогая Пейтон, до свидания, папулечка.
Пейтон помахала в ответ, он тоже поднял руку и, глядя, как они исчезают из виду, подумал: «Если бы, если бы…» Подумал: «Если бы она знала истинное положение вещей, если бы я тоже это знал, мы могли бы любить друг друга».
– Зайка, она даже не дала мне помочь Моди.
– Она очень расстроена, детка.
Пейтон взяла его за руку.
– Она ни слова не сказала, что хочет увезти меня домой. Просто взяла и уехала.
Он улыбнулся.
– Угу, детка. Я отговорил ее от этого.
Пейтон поправила ему галстук.
– Купи мне машину, – сказала она, – для колледжа Суит-Брайера.
– Ты еще слишком молода.
– Да ну же, лапочка, купи мне машину. – И оставила на его шее большое пятно от губной помады.
– Богачка, – сказал он. – Какую же машину?
– «Паккард», – сказала она. – Большой старый греховный «паккард» с открывающимся верхом. Красного цвета.
– О’кей, – ответил Милтон. – Он повернулся и направился к двери, подумав, что свежий воздух прочистит ему голову. На дворе, за подъездной дорогой, дождь уныло капал с деревьев. – Я об этом подумаю, – сказал он. – Беги и танцуй.
А сейчас, слушая мрачные рассуждения Честера Ла-Фаржа о войне и судьбе бакалейной торговли, он просто подумал, озаренный опрометчиво сделанным открытием, что в этом мире невозможно понять: что правильно, а что неправильно, да и вообще черте этим со всем. Что случилось, то и случилось, и что может произойти – произойдет, поэтому он заказал выпивку и прижался коленом к колену Долли, найдя спасение во всеобъемлющей логике детерминизма. Чувство стыда исчезло, и то, что произошло между ним и Элен, уже не казалось таким ужасным.
«Сын мой, большинство людей, – сказал его отец, – идут по жизни, – знают они это или нет, – с незрелым фатализмом. Только поэты и воры могут действовать по желанию, и большинство из них умирают в молодости».
К черту это тоже. Он чувствовал, что пострадал. Он выпил. Сквозь бесконечный монолог Ла-Фаржа пробился шепот Долли: «Как ты, мой дорогой?» – и Лофтис снова прижался ногой к ее ноге и заглянул ей в глаза веселыми и излучавшими желание глазами, словно показывая, что в его жизни вдруг появилась любовь и удовлетворенность вместо той огромной пустоты, которая существовала при отсутствии обоих.
– Вам может нравиться президент, – говорил Ла-Фарж, – но, ей-богу, вам не обязательно быть из одной семьи с ним.
Лофтис откинулся на своем кресле и громко расхохотался. Как и Долли, и миссис Ла-Фарж – они все трое, будто сговорившись, смеялись, раскачиваясь на каменных плитах словно трио карусельных коней.
Ла-Фарж понимающе оскалился и небрежно дернул вниз манжеты.
– Хе-хе, так вот… – начал было он, но тут с верфи далеко на реке раздался долгий и душераздирающий свист.
– Бог мой! – Миссис Ла-Фарж поднялась. – Уже одиннадцать часов. Чест, пора уезжать!
– Хорошо, куколка.
– Чарли, по-моему, все еще плавает, – сказала миссис Ла-Фарж. – Вы не будете так любезны, Милтон, проследить, чтобы кто-нибудь подвез его домой?
Лофтис поднялся.
– Но, Эллис, – великодушно произнес он, – я буду рад это сделать.
– Спокойной ночи… прощайте… прощайте.
Все родители отправились по домам: одни со своими детьми, другие просто с небрежно произнесенными просьбами, чтобы Лофтис не разрешал Джимми или Бетти слишком поздно возвращаться домой, – и они с Долли остались одни. Японские фонарики помигали и потухли. Лиловые тени накрыли террасу, бутылка у Лофтиса была пуста; луна величиной с золотой дублон, обрезанный с одной стороны, выглянула из-за набежавшего облака, небрежно бросила свой свет на реку, лужайку и легкие, как паутина, пряди волос Долли. Они сидели молча. Из леса раздался крик козодоя; они оба пристукнули комаров.
– Мда, – произнес наконец Лофтис, – никогда ведь заранее нельзя сказать, верно?
Долли опустила глаза.
– Что ты имеешь в виду, Милтон? – мягко спросила она.
Он взял ее руку.
– Непонятно, – сказал он, – кем ты кончаешь в этом мире.
Она подняла на него глаза.
– То есть?
– О, ничего. – Он слегка хмыкнул, опустошая стакан. – Просто я иной раз задумываюсь, для чего мы тут. Иной раз…
Он сказал что-то насчет «глубины», сказал что-то насчет «бесконечной ночи», а Долли, сонная, встревоженная, мечтающая о том, чтобы он снова ее поцеловал, думала, что Пуки никогда не стал бы говорить о глубине или о бесконечной ночи. Она знала, что Милтон снова поцелует ее. Ночь окутывала их ароматом сосен и травы, запахом моря, бескрайнего прилива за лесом, где под летней луной лежат, засыпая, раковины, камни и продукты моря. Они прошли вдвоем через пустой бальный зал к электрическому фонтанчику, где каждый из них глотнул воды. Лофтис нагнулся и, покачнувшись, поцеловал ее в лоб. В темном Музее гольфа, бросив Долли на диван, он сумел ею овладеть; странно было то, что, хотя она говорила: «О, сладкий мальчик», – он вспоминал «глубину… бесконечную ночь», тогда как дверь снова закрывалась, лишая света помещение и его нерешительные, лишь наполовину охочие руки.
Чарли Ла-Фаржу только что исполнилось шестнадцать. Он был среднего роста, приятной наружности, с коротко остриженными волосами, что в этом году считалось модным у учеников средней школы. По счастливой случайности он не унаследовал занудства своего отца, а унаследовал немного веселой непоседливости и темперамента матери. Это не делало его каким-то особенным, но по крайней мере он был добродушным. На этой стадии жизни среди его честолюбивых желаний было стать капитан-лейтенантом подводной лодки, а также руководителем джаз-банда, так сочетая эти две профессии, чтобы фривольность джаза не оказывала влияния на другую, более суровую сторону его натуры, а он часто размышлял о срочных погружениях подлодки и героизме, преодолевающем ужас глубинных бомб. Немало думал он и о женщинах, часто забывая о своих честолюбивых желаниях, и мысли его о женщинах достигал и порой такого накала, что он понимал: его настоящим и единственным желанием было лишиться невинности. Груди, ноги, бедра и прочее постоянно возникали перед его мысленным взором, едва угадываемые под одеждой и сводящие с ума, – тем более потому, что он в точности не знал, что представляет собой девушка, хотя четырнадцатилетняя кузина из Дарема по имени Изабел однажды позволила ему легонько положить руку на свое платье там, где были ее обескураживающе крошечные грудки. Летними утрами он просыпался в экстатическом жаре, чуть не сойдя с ума от смутных и перенасыщенных снов, обрывки которых застряли в его сознании, и он со стоном предавался пороку, за что отец тщетно отдубасил его в двенадцать лет, увидев, как слегка сотрясается платан, с которого стремительно взлетели в небо, пронзительно крича, воробьи.
Год назад он влюбился в Пейтон. Только она одна среди всех хорошеньких девушек, которых он знал, оставалась нетронутой в его утренних экзерсисах по лишению невинности: он любил ее, и потому только она была неоскверненной, недостижимой. Он по-своему лелеял ее отчужденность, вывел ее из сферы своих похотливых желаний и обожал. Он десятки раз встречался с Пейтон, но ни разу не поцеловал – боялся. Он высаживал Пейтон вечером у ее порога и медленно ездил вокруг ее дома, так и не поцеловавшись с ней, не осуществив задуманного и расстроившись, в отчаянии глядя на ее освещенное окно в надежде увидеть ее – увидеть ту, которая несколько минут назад, стоя у двери и никак не реагируя на его холодность и выдержку, сказала лишь: «Спокойной ночи, Чарли», – легонько дотронулась до его руки и исчезла в доме. В подобных случаях, поиграв с мыслью о самоубийстве, он ехал домой и ложился в постель, где, подавляя желание, дрожа, страдая от непривычной бессонницы, слушал вопли своей маленькой сестренки в соседней комнате и был одиноким зрителем следующего спектакля: он уже несколько лет женат на Пейтон, но они поссорились из-за какой-то ерунды; она отвернулась от него; она плакала. Она смотрела из окна их фешенебельного пентхауса на Манхэттене на городские шпили и башни, находившиеся внизу и словно тонувшие в киношном свете осенних сумерек. Этот свет, казалось, прорезал тоненькими золотыми иголочками ее волосы. По радио из дальней ниши в комнате звучала «Мария-Элена», пластинка, которую выпустил его джаз-банд до того, как он отправился на войну служить на подлодке. Пейтон плакала, он не видел ее лица, и все разрешилось просто и удивительно: он подошел к ней, положил руки ей на плечи и повернул ее к себе.
«Пейтон, дорогая, не надо плакать».
«Уйди, грубиян».
«Дорогая, я люблю тебя».
«Ах да, Чарли, я не должна плакать», – пробормотала она и, подавленная и смиренная, осознав – словно под влиянием сверхъестественной мощи осени – его силу, музыку, власть любви, она вскрикнула, прощая, и, будучи прощенной, упала в его раскрытые объятия.
Эту волнующую картину он снова и снова мысленно представлял себе, приукрашал ее и исследовал, пока она не таяла и он не засыпал. В других мечтах, довольно шаблонных, были бесконечные танцы, раздельные спальни на вилле в Майами и множество сомнительных случаев для поцелуя.
Пейтон отлично выглядела в купальном костюме. Он был из плотного красного латекса, который облегал ее, словно панцирь омара, блестел под дуговыми лампами бассейна. Загорелая, вся мокрая, стоя у края бассейна, она сняла купальную шапочку и взбила волосы, поправляя прическу. Юноша по имени Эдди Коллинс, стоявший с Чарли у мелководного конца бассейна, старался уговорить его сбегать в лес, где у него спрятана пинта виски, но Чарли, смотревший на Пейтон, с отсутствующим видом покачал головой. Раздался громкий всплеск, крик, и какой-то парень выскочил, точно тюлень, из воды у края бассейна и швырнул в голову Пейтон резиновый мяч. Он попал в нее. Она, рассмеявшись, бросила мяч назад и накинула на себя мохнатый халат. «Пейтон!» – крикнул Чарли, но громкоговоритель, передававший музыку, а также возгласы и всплески воды заглушили его крик, и Пейтон в туфлях на веревочной подошве прошаркала вдоль края бассейна и, поднявшись по откосу, исчезла.
Чарли вылез из бассейна, вытерся и надел куртку из махровой ткани. Он пошел за ней в направлении клуба, надеясь удивить ее, хлопнув по спине или, возможно, расхохотавшись жутким, леденящим смехом Дракулы, которым он сумел прославиться. Она поднялась по плохо освещенным ступеням и начала было входить в холл, но вдруг шагнула назад и с минуту постояла, озираясь. Чарли остановился и притаился за крылом автомобиля. Затем он увидел, как она вошла в холл и закрыла за собой сетчатую дверь.
Он тихо подошел к двери и заглянул. В холле не было никого, кроме Пейтон и толстой цветной женщины, прошедшей, пошатываясь, мимо с нагруженным подносом. Тихо подвывал электровентилятор. На проволочной сетке появился жук и, дергаясь, прилип к ней под самым носом Чарли. Цветная женщина исчезла. Пейтон спокойно подошла к двери в Музей гольфа и медленно взялась за ручку. Она осторожно нажала на нее и нажала еще раз, но дверь, видимо, была заперта. Минуты две-три она простояла у двери; глядя на ее голову, задумчиво склоненную набок, он почувствовал, как его затрясло – до того она была хороша: он думал о поцелуях, о любви.
Она повернулась и медленно пошла к нему через холл. Он отступил в тень, готовясь прыгнуть на нее.
– Поймал! – воскликнул он, когда дверь из железной сетки распахнулась; с легким вскриком Пейтон упала ему на руки и тут же с ужасом во взгляде, дрожа, отпрянула от него.
– Чарли! – произнесла она. – Чарли! Ох!
И промчавшись вниз по ступенькам, исчезла в темноте.
Что он сделал не так?
Он страшно забеспокоился: никогда, с тех пор как он себя помнил – а он вел спокойную жизнь человека, принадлежащего к зажиточным слоям общества, человека, лишенного эмоциональных крайностей, – он не видел на девичьем лице – да, собственно, ни на чьем лице – такого отчаяния. Потом он понял. Он подумал, что, стоя у этой двери, она, должно быть, увидела или узнала что-то пугающее и страшное.
Позже, когда другие юноши и девушки разъехались по домам, он стал искать ее, чтобы извиниться, и наконец нашел: она сидела одна у бассейна в темноте.
– Пейтон, – произнес он.
Луч лунного света прошел по ее лицу. Она подняла на него глаза.
– Привет, Чарли, – сказала она.
– Что случилось, лапочка? – спросил он, садясь рядом с ней. – Послушай, – с трудом выдавил он, – извини, что я тебя напугал. Я…
– Все в порядке, – спокойно произнесла она. – Не так уж и напугал…
– Так что же случилось, душечка? Скажи мальчику Чолли. Что там произошло?
– Ничего.
Она растянулась на траве. Он лег рядом, немного дрожа, и обнял ее, как делал всегда.
– Хорошая была вечеринка, душечка, – сказал он.
Она с минуту молчала.
– Нет, – сказала она, – нет, вечеринка была вовсе не хорошая. Совсем не хорошая.
– Да что ты, крошка. Ты нагоняешь тоску. Сбрось с себя этот мрак, слышишь? – Больше всего он думал о том, чтобы поцеловать ее, но, лежа с ней рядом, чувствуя, как ее волосы щекочут подбородок, понимал, что его голова находится слишком высоко, слишком далеко. Он съехал вниз.
Она лежала тихо.
– Душенька… – начал было он.
– Не надо, – сказала она. – Пожалуйста, не говори ничего. Только обними меня.
По его телу снова прошла дрожь.
– О’кей, душенька, – сказал он, – я всегда готов оказать услугу.
– Обними меня, – сказала она.
«Вот оно», – подумал он. Истерзанный желанием, он не задумываясь приблизил лицо к ее лицу и попытался – после годичного воздержания – увенчать себя первым поцелуем.
Она отвернула голову.
– Нет, – прошептала она, снова повернувшись к нему.
Он вдруг понял, что она плачет. Он крепче прижал ее к себе.
– Не плачь, – сказал он, – я люблю тебя, Пейтон.
– Держи меня крепче.
Больше ничего не произошло. Она тоже обняла его, и они долго пролежали молча в летней ночи возле покинутого всеми увеселительного места.
Кучи мусора и отбросов исчезли; ручей, вдоль которого по параллельным дорогам ехали катафалк и лимузин, протекал по прелестному лугу. Мирный пейзаж портили лишь бензобаки, торчавшие на ближнем болоте, да остатки брошенной пивоварни. Отсюда, на сколько хватал глаз, видны просторы залива, река и далекое море, затянутое дымовой завесой. В жаркий день ребята отправляются на окрестные проливчики и мелководье ловить креветок; болотная трава и тимофеевка не шевелятся; брошенная лодка с побелевшими шпангоутами лежит, полузасыпанная песком, среди прибитых к берегу плавников, ракушек, морских водорослей, похожих на смятые зеленые хоругви. Здесь стоит запах смолы, сильно пахнет морем, а наверху, хлопая крыльями, реют чайки, ныряют и снова взмывают над проходящими судами, слышен колокольный звон буев и шум моря, которое омывает потонувших людей, и они переворачиваются и дрожат, и отдают глубинам – возможно, вот в такой летний полдень – на постоянное проживание свои кости. На лугу тихо, нет ветра; насекомые прерывисто, усыпляюще звенят; в августе тут собираются все негры с Папашей Фейзом, который раз в год приезжает сюда из Балтимора, неся мир, искупление, очищение моря.
Долли смотрела, как по мере продвижения лимузина по лугу приближаются бензобаки, – они пугали ее, и ее снова пронзила страшная мысль. «Он меня больше не любит». Она чувствовала, что Лофтис приехал сегодня утром за ней лишь от отчаяния, возможно, исключительно по привычке или только потому, что Элен не поехала. Жуткий страх обуял ее; машина нырнула в яму на дороге, и Долли инстинктивно потянулась к его руке, ища поддержки, но рука ее замерла в воздухе, и она опустила ее на сиденье. Она прикрыла глаза: «О Господи, будь милостив».
Большинство людей, когда случается беда, лелеют по крайней мере одну надежду, маячащую на туманном горизонте: возможность любви, получение денег, уверенность, что время все лечит, даже самое мучительное. Но у Лофтиса, смотревшего на луг, не было такой уверенности: его вклад в счастье в жизни, казалось, был полностью исчерпан, и сердце съежилось в груди, точно проткнутый воздушный шар. Он не философствовал – он не был в этом натренирован, да и не желал этого. Чрезвычайные происшествия принадлежали к числу тех, от которых следует быстро отвлечься и постараться их забыть, и поскольку в прошлом у него всегда возникала необоснованная надежда, он никогда не обращался к Богу. Но надежда. Да, конечно. «Элен – она вернется ко мне». Ему казалось, что он видит неясный расплывчатый мираж – колонны пыли, приближающиеся к нему с дальнего края луга, – огромные, они отражали солнечный свет и тянулись ввысь, завихряясь; он видел водоросли, небо, какой-то призрак. «Я вылечу ее – она будет в порядке. Сегодня я скажу ей: наша любовь никогда не исчезала». Обливаясь потом, он сощурился – на губах его мелькнуло что-то вроде улыбки. «Моя любовь…» И бензобаки внезапно выросли из болота рядом с ними. В воздухе сильно пахло каменноугольным газом, рыбой. Катафалк замедлил ход, из капота вырвался дым. Затем катафалк остановился, и мистер Каспер, резко нажав на тормоз, застопорил следовавший за ним лимузин. Дорога была перекрыта – вдали какая-то неразбериха: музыка, пение, какое-то празднество. Толпа негров в тюрбанах и белых одеждах крутилась возле блестящего «кадиллака» со съемным верхом.
– Что это? – спросила Долли.
Элла Суон наклонилась вперед на своем сиденье.
– Это Папаша Фейз, – прошептала она.
Взгромоздившись на сиденье «кадиллака», Папаша Фейз раздавал благословения толпе. Он улыбался, его лицо, черное как ночь, блестело от пота. Он широко разводил руки – с полдюжины бриллиантовых колец сверкали при этом, а его блестящий складной цилиндр и бриллиантовая булавка в галстуке отбрасывали на толпу красивые вспышки. Толпа издала вздох, глубокий и уважительный – «а-а-а-а-ах», – и дождь бумажных и серебряных долларов, монет в десять и двадцать пять центов, посыпался на Папашу Фейза, на его машину и на землю. Заиграл оркестр – грохоча, ликуя, загудел большой барабан.
«Радуюсь я!» – пела толпа.
Бух.
«Мой Спаситель!»
«Радуюсь я!»
«Я радуюсь!»
Бух.
– Эти негры, – заметил мистер Каспер, – собрались на что-то вроде бдения или чего-то еще. Придется нам ехать в объезд по той дороге.
Катафалк и лимузин съехали в сторону болота, запрыгали по ухабистой гаревой дороге. Негры были теперь над ними – в своей экзальтации они не обращали на них внимания, их одежды развевались, черные руки вздымались к небу, и Элла, глядя на них, повернулась, подняла, чтобы помахать, руку и бесконечно мечтательно произнесла:
– Привет, Папаша!
Лимузин страшновато подпрыгивал.
– О Господи, – произнесла Долли, – куда же мы едем?
«В самом деле – куда? – подумал Лофтис. – Неужели она вечно должна задавать такие вопросы?»
Над ними высилась пивоварня, ее кирпичные остроконечные верхушки и зубчатые стены разваливались, крошились. Парапеты были обвиты ползучими растениями и виргинским плющом и жимолостью. Лофтис посмотрел вверх. Теперь в погожие субботние дни, когда влажно пахнет алтеем и одуванчиками, а солнце освещает рассыпающиеся кирпичи, маленькие мальчишки бросают камни, разбивая оставшиеся после стольких лет окна, и поднимают страшный крик в обезлюдевших залах, где гуляет эхо.
– Куда же мы едем?
«В самом деле – куда? Мы едем хоронить мою дочь, которую я так любил».
Бензобаки выросли до гигантских размеров, поющие негры исчезли за этим надменным, покрытым ржавчиной литьем. Негры снова появятся. Бензобаки были старые – одному Богу известно, до какой степени. Здесь росли ядовитые сорняки и бросовые цветы – белые, голубые и розовые; в образовавшихся в ржавчине трещинах и клубках старого железа вдруг появлялась ящерица и, пьяно щурясь, смотрела на жаркое солнце. Лофтис поглядел вверх. Бензобаки, привезенные с прекрасных виргинских берегов, стояли здесь, на болоте среди травы, старые, как время, глядя на море.
По машине пронесся соленый воздух; с пола поднялась тысяча пылинок. Бензобаки пролетели мимо. Снова появились поющие негры.
Радуюсь я
Моему Спасителю!
«Ох, Элен, вернись ко мне».