355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Стайрон » Уйди во тьму » Текст книги (страница 24)
Уйди во тьму
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:20

Текст книги "Уйди во тьму"


Автор книги: Уильям Стайрон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 33 страниц)

– Ооо-оо, Иисусе! Я ж не нарочно. Они все почему-то свалились со стола. – И снова разразилась рыданиями, бессвязно бормоча и спрятав лицо в передник в конвульсии отчаяния.

Потея, Лофтис думал, сколько же это может продолжаться: ему казалось – из-за охватившего его ужаса, – что разыгрывается низкопробная комедия на сцене великой трагедии и что идиоты-гости, подстрекающие Ла-Рут смешками, понятия не имеют о том, какие злосчастные события вот-вот произойдут в крыльях дома.

Тут бросилась к ним Пейтон. Лофтис мельком увидел это. Увидел, как она, пошатываясь, поставила на столик бокал – она была на взводе, щеки ее пылали, глаза блестели как стекляшки – и направилась к Элле, стала утешать ее, гладя рукой и что-то бормоча. Затем, будучи хозяйкой ситуации, она подошла к Ла-Рут, обняла ее за плечи, слегка прижала к себе и сказала:

– Все в порядке, Ла-Рут. Спасибо тебе за чудесный торт. Все о’кей, Ла-Рут.

Это произошло так быстро. Прошло не более пяти секунд, а колоссальная неловкость развеялась. Музыка снова вяло зазвучала, и в воздухе послышался шепот голосов и позвякиванье бокалов. Ла-Рут вытерла глаза, с благодарностью посмотрела на Пейтон и устало потащилась на кухню. Этот поступок не был ни снисходительным, ни покровительственным, а спонтанным и непринужденным, и преисполнил Лофтиса такой любовью, что он с трудом понимал, как он это вынесет. «А ну не будь ослом», – говорил ему разум, но голос его постепенно удалялся, исчезал в пыли раздробленных мечтаний, и он вдруг обнаружил, что стоит рядом с ней и целует ее – не как отец.

– Не тискай меня, – прошептала она, раздраженно отталкивая его. – Не тискай меня, папа! Ты с ума сошел! Что подумают люди! Папа, не надо! – Капли шампанского возникли между ними, запах зеленого винограда, и она таки в ярости оттолкнула его, и он стоял, обезумев от ужаса и желания, сердце его колотилось, губы были в красном, жирном и липком. Что он наделал? – Не тискай меня, – повторила она хриплым голосом и вдруг, к своему удивлению, совсем сбилась с толку. – Черт бы побрал тебя, папа! Все-то ты портишь! – И повернувшись, направилась неверным шагом к торту; юбка, обтягивавшая ее бедра, лоснилась на свету.

А Лофтис стоял, разбитый и растерянный, посреди зала, благодаря царившую сумятицу, скрывшую от посторонних глаз его минутное помешательство. Слава Богу, никто не заметил или не услышал. Он повернулся… Но Гарри – да, заметил. Он встретился с Лофтисом взглядом, быстро посмотрел в сторону, смуглое лицо его покраснело от смущения. Гарри слышал, и… о Иисусе!.. Элен, стоявшая в ярком овале солнечного света, смотрела не на него, а на удаляющуюся спину Пейтон жестко и с ледяной ненавистью.

Пейтон и Гарри начали резать торт.

– Улыбнитесь!

Белая вспышка света, приветствия гостей. Шампанское, словно кулаком, ударило по нему. А он и так уже был безнадежно пьян…

Шесть часов. Прошло пять минут с тех пор, как от торта был отрезан первый кусок. В праздновании наступило затишье, поскольку каждый гость должен был отведать торта, хотя торт не идет с виски или шампанским и гости меньше всего хотят его есть. В самом деле лишь немногие им интересуются, но гости присутствовали на слишком многих свадьбах. Торт является символом чего-то, и ничего тут не поделаешь: надо его съесть. А кроме того, будет жаль, если такая громадина пропадет. Пейтон и Гарри съели первый кусок; Элла с помощью парней разрезает торт. Гости сгрудились вокруг нее, отставив на время шампанское и держа тарелочки. Торт с его золотистой начинкой и белой глазировкой, слегка растрескавшейся по краям, похож на большую снежную гору, у которой один из склонов взорван динамитом, а на вершине, словно на Эвересте, стоит маленькая пара брачующихся под сенью розовых сахарных роз; их спокойные лица выглядят глупо, словно это манекены в витрине магазина. От жениха был отрезан кусок. Сквозь домашний костюм видно его нутро, которое, естественно, набито сладостью. Букет невесты тоже отсечен. Он лежит далеко внизу в образовавшемся провале. А теперь, поскольку Элла работает ножом под фигурками брачующихся на торте – водопадом летят крошки, жених и невеста накреняются, шатаются, наклоняются, словно ищут потерянный букет, и чуть не падают, но их подхватывает Монк Юрти и под буйный недобрый хохот откусывает голову у жениха.

А на улице солнце медленно садится за платановый фриз. С залива повеял легкий ветерок, наполненный слабой неожиданной прохладой и запахом осени. Листья летят по лужайке, собираются в кучки на склоне и у террасы и по одному, словно вандалы, начинают вторгаться в комнату. Официанты закрывают двери и опускают окна. Перекрывая звуки музыки и смех, церковный колокол отбивает шесть ударов, и один гость или двое смотрят на свои часы и решают, что почти пора уходить. Однако никто не уходит. Пока еще нет. Надо съесть торт, а потом еще есть место для шампанского. Держа тарелочки с тортом и наполнив бокалы шампанским, они разбрелись по углам зала. На какое-то время разговоры почти прекращаются. Рты гостей забиты тортом. В празднестве наступил созерцательный спад: больше думают, чем говорят, а все думы добрых епископалианцев обращены к тому, что сделано и не сделано, каких слов, произнесенных в алкогольном тумане всего пять минут назад, лучше было бы не произносить. Так, жуя, ненадолго задумываясь, они продолжают освещать брак Пейтон шампанским – его мистической кровью, и тортом – его кондитерской плотью.

Посмотрим на них сейчас – на Пейтон и Гарри, на Лофтиса и Элен. Пейтон слушает – делая вид, что слушает, – миссис Овермен Стаббс, которая рассказывает о том, в чем она венчалась, об Овермене, об их медовом месяце в Новом Орлеане. Годы назад…

Она поворачивается к Гарри.

– А ваши родители? – спрашивает она, и ее пухлое и нарумяненное немолодое лицо выражает мягкосердечие и заботливость. Неподдельное мягкосердечие, прямое и щедрое, почти одержимое необходимостью проявляться всюду, оставляет после себя запах, какой прилипает к вам, когда вы выходите из пекарни. Она хорошая женщина и в этот день чувствует необыкновенное желание творить добро. Она большую часть жизни прожила в Порт-Варвике, и Гарри – третий еврей, который ей повстречался. Он совсем не странный, думает она, красивый, с такими ласковыми печальными глазами, и мысли ее импульсивно переходят на его дом, его семью, на этих таинственных нью-йоркских евреев, и она спрашивает: – А ваши родители? Они не смогли приехать?

– Они умерли.

– Ох… – Губы ее заметно задрожали, она отворачивается: ну вот, опять она невпопад. Это ее мягкосердечие, эта потребность быть милой. Она так часто совершает промашки. – Ох, – произносит она, и поднимает глаза, и снова улыбается Пейтон застенчиво, двигаясь вбок. – Ну, снова вас поздравляю! – захлебнувшись в своем смятении.

Пейтон осушает свой бокал и, сжав Гарри руку, поворачивается. Ее лицо, на котором читалось такое ощутимое и бьющее ключом счастье, от чего у нее сверкали глаза, вдруг, на короткий миг, искривилось и стало злым, веселый фасад распался, как тонкий слой штукатурки.

– Уйдем отсюда скорее, – шепнула она.

Зазвонили колокола.

– А что случилось, лапочка?

– Это… все это.

– Что? Не перебирай шампанского.

– Мне это не нравится, – сказала она.

– Что, лапочка?

– Я… я не знаю. Я… ой, Томми! – На ее лице автоматически появляется счастливое выражение; она улыбается, обнимая молодого офицера-моряка, который внимательно смотрит на нее, поскольку она слегка пошатывается.

Издали, с запада, долетает последний звон колоколов, замирает, уносится к морю словно большие медные шары, несомые сильным и опасным ветром. Музыка перестает звучать. Раздается громкий пьяный женский взвизг среди потока бормочущих голосов, а над тем и другим – над взвизгом и голосами – к морю катится звон колоколов, вибрируя, укороченный, возвращается, замирает, возвращается и, наконец, исчезает из сферы слуха.

Лофтис говорит:

– Да, да.

Монро Хобби вцепился ему в локоть грубо, взволнованно, рукой дантиста. Он говорит о любви, о старых временах, об утраченных женщинах и, в частности, об одной, которая ушла от него к грязному итальяшке. В глазах его – за очками – отражается горе, голос полон воспоминаний о потерпевшей поражение любви, но Лофтис не слушает его. Сам все проигравший, чувствуя, что сердце бьется как пустой барабан, он наблюдает сквозь толпу за Пейтон, думая не о потерпевшей поражение любви, а о колокольном перезвоне и колоколах. Он выпивает. В памяти его звонят колокола. Их звон, несущийся к морю, вызывает рифы воспоминаний, которые разлетаются и оживают, возвращаются, окутывая его душу чем-то тяжелым и бесчеловечным. «Время! Время! – думает он. – Бог мой, неужели до этого дошло, неужели я теперь наконец понял?» И углубившись в воспоминания, думая не о Пейтон, а о том, что он теперь наконец понял – то, что безвозвратно потерял ее, – он вспоминает непрекращающийся звон колоколов. Упорно, с беззастенчивой уверенностью они отбивают проходящие часы, прокатываясь по дому вечно, день и ночь. Кажется, будто он слышал их впервые, хотя сейчас они молчат, застыв в своих зажимах. Гости пьяно пошатываются перед его глазами, дантист резко и больно вцепился в его локоть. «Эти колокола, – думает он, – эти колокола». Почему они вернулись сейчас, приведя его в такое отчаяние? Через двадцать лет. Свет в зале становится золотым – в волосах Пейтон появляются рыжеватые пряди.

В мозгу его пролетает видение – так же внезапно и безвозвратно, как дым. Оно исчезает. Он смотрит вниз, на рот дантиста, похожий на открытый рыбий, жаждущий вобрать воздух, словно у умирающего – но не от отсутствия кислорода, а от удушья, вызванного плохой работой сердца и духа, и видит, как глаза дантиста наполняются слезами.

– Ради грязного паршивого матроса она ушла от меня, – хнычет он. – Милтон, дружище, она была лучшей…

Видение возвращается, и колокола – тоже. Перед его глазами лужайка, Пейтон, лето. Пейтон – маленькая девочка с розовыми ножками и розовым бантиком в волосах. Вокруг них трава – густая и высокая, и сверчки прыгают среди похожих на колосья травинок. Они оба стоят под кедрами – ее рука в его руке; на утренней воде мелькают чайки и паруса, волны сверкают как огни. Пейтон смотрит на свою книжку, произносит: «Крохо-пом», – тихонько, мечтательно трется головой о его плечо, ее длинные мягкие волосы падают ему на колени. Воздух жаркий, полный жужжания насекомых, запахов лета, и теперь, словно пробили часы, раздается первый звон колоколов. «Бонг», – звонят они. «Бонг, – говорит Пейтон и, повернувшись, просит: – Папа, расскажи мне про колокола». Он сжимает ее ручку, тащит ее за собой. «Пошли», – говорит он. Они выходят по сорнякам на солнечный свет, пересекают лужайку, поднимаются по недавно скошенному откосу, стараясь не поскользнуться: на траве все еще лежит холодная и блестящая роса. Они идут молча, поскольку, хотя Пейтон без умолку болтает, он забыл, что она говорила. Теперь они вышли на гравийную дорогу, идут мимо дома, мимо мимоз, виноградного дерева, убаюканного пчелами, мимо изгороди из жимолости; идут вместе – ее влажная ручка в его руке – по подъездной дороге и по усаженной деревьями улице. Вот так, опьянев от шампанского, не воспринимая слов удрученного дантиста, не воспринимая ничего, кроме волос Пейтон, пронизанных солнечными лучами, погрузившись в прошлое, он осознает, что колокола прозвонили девять раз, в кедрах поют птицы, и они с Пейтон идут, держась за руки.

Они пересекают поле, перепрыгивают через ров и прыгают по ступенькам, через стену. В домах – домах средних слоев общества, с запертыми гаражами и подстриженными изгородями, – во всех этих домах люди уже спят, поскольку сегодня воскресенье; все замерло. Сандалии Пейтон шлепают по тротуару, она говорит о мальчиках, и кошках, и птичках, и колоколах; еще стоит перезвон, а теперь звучит гимн «Иисусе призывает нас» – они дошли до церкви, посмотрели на древние стены. Двери ее открыты; они вошли в церковь по пустынному, пахнущему сыростью проходу, мимо окон с цветными стеклами и изображениями Галилеи и Капернаума – красными, как раскаленное железо, и голубыми, цвета губ утопленника; мимо причт, и святых, и чудес, и бриллиантовых глаз Петра, пропускающих через себя утреннее солнце как линзы микроскопа. Затем они взбираются по скрипящим ступеням, смахивая пыльную штукатурку со стен. Пейтон чихает; под ними громче звонят колокола…

 
По бурному
Нашей жизни беспокойному буйному морю…
 

…и затем, выйдя на яркий свет, они останавливаются у двери колокольни, оба смеются, оглохнув от шума. Двигаясь по своей траектории, языки отступают назад, как оттянутая тетива, и устремляются вперед на горловину колокола так быстро и свирепо, как птицы-хищники. Балки сотрясаются, и Пейтон, испугавшись, жмется к нему. Он что-то кричит, успокаивая ее, но она, вцепившись ему в ногу до боли, разражается слезами. Потом вдруг наступает тишина – неожиданная и страшная, более громкая, чем шум, одна высокая нота дрожит в воздухе, ее вибрация доходит до моря, ненадолго возвращается, теряет силу и исчезает, больше не возвращаясь. Пейтон продолжает плакать – молча, отчаянно, всхлипывая. Он сажает ее на выступ в стене, обнимает и говорит, чтобы она не боялась. Под свесом крыши воробьи копошатся в своих гнездах и с пронзительными криками улетают. С платана падает ветка. Где-то раздается гудок автомобиля. Лофтис стряхивает пыль с юбки Пейтон, говорит: «Пейтон, не бойся», – и целует ее. Плач прекращается. Лофтис чувствует под своей щекой крошечные холодные капельки пота на ее лбу.

Он не понимает, почему его сердце так бьется или почему, когда он снова целует ее в приступе любви, она так резко отталкивает его своими теплыми маленькими ручками…

Сейчас в его памяти колокола звучат тихо, потом замирают. Дантист сопит, приподнимает очки, чтобы вытереть покрасневшие воспаленные глаза. Лофтис молчит. Он ничего не слышал. В другом конце зала он видит, как Пейтон отходит от молодого лейтенанта, странно закидывает согнутую в локте руку за спину так, будто она сломалась, и шарит в поисках пустого бокала из-под шампанского. Это волевой, почти одержимый жест, и хотя ему не видно ее лица, он может себе его представить: напряженное, сияющее искусственной радостью, как его собственная маска, скрывающая горькую память. Ему хочется подойти к ней, поговорить с ней наедине и объясниться. Он хочет лишь сказать ей: «Прости меня, прости нас всех. Прости и свою мать тоже. Она видела, но не смогла понять. Я в этом виноват. Прости меня за то, что я тебя так люблю».

Но в этот момент, увидев вдруг, как Элен, бледная от ярости, набрасывает на плечи пальто и выходит на крыльцо с Кэри Карром, он понимает, что объяснения опоздали на годы. Если он мог любить слишком сильно, то лишь Элен могла любить так мало.

Выпив три рюмки хереса, Кэри разомлел и был совершенно не готов к тому, чтобы выслушивать Элен или наблюдать ее истерику. Он стоял у двери, беседуя с доктором Девиттом Лоренгеном и его женой. Они оба были его прихожанами. В общем, ему нравился доктор, наивно считавший, что Кэри любит непристойные истории, которые он действительно любил слушать, если они были не слишком скабрезными, а вот Беренис, с ее пышными бедрами и широко расставленными, как у жены Бате, зубами и манерным нервным смешком, он считал вульгарной и вредной и обычно, к своему смущению, обнаруживал, что понятия не имеет, о чем она говорит. У нее была также привычка перемежать свою болтовню «Вы знаете?» и «Вам ясно, что я имею в виду?» Поскольку вежливость обязывала его отвечать, ему было трудно сохранять отсутствующий вид.

И он наблюдал за Пейтон со смутной непонятной грустью: он чувствовал, будто что-то не так, но не знал, что именно. Такое же чувство было у него и во время обряда. Он смотрел на нее – да, Господу известно, как она хороша, – и его смущала аналогичная мысль: а она ведь печальная. Когда она давала брачный обет, губы ее шевелились не как у виденных им ранее невест – так, что в легком приступе восторга приоткрывались их тщательно почищенные зубы, – а были скорее перекошены своего рода мрачной решимостью. Это ее состояние длилось недолго – лишь промелькнуло, но достаточно, чтобы он мог сказать: ее «да» выглядело не как согласие, а как признание на исповеди, как слова, устало произнесенные печальной, согрешившей монахиней. Никакая ее наигранная веселость не могла это скрыть, даже сейчас, когда за здоровенным плечом Беренис Лоренген он увидел, как Пейтон, оторвавшись от человека в военно-морской форме, крутанулась и стала неистово наполнять свой стакан.

– Я хочу сказать, когда идет война и все вообще, я думаю, люди все больше и больше возвращаются к религии; понимаете, что я имею в виду, Кэри? – Он неуверенно поднял глаза и встретился взглядом со смотревшей на него Беренис. – Я хочу сказать, – продолжила она, – есть такая настоящая потребность…

Но как раз в тот момент, когда он решил пойти поговорить с Пейтон, успокоить ее, подошла Элен и схватила его за локоть.

– Можно мне с вами пообщаться?

Она извинилась перед Лоренгенами и, избрав путь через зал с таким расчетом, чтобы гости не видели их, вывела его наружу. Молча он проследовал за ней по лужайке и вниз – к дамбе. Было прохладно, и он начал было возражать, но, дойдя до дамбы, она повернулась и, став к нему лицом, схватила за руку.

– Вы это видели? – спросила она. Голос ее шипел точно газ, выпущенный из бутылки содовой воды.

– Что, Элен? – спросил он. – Что вы имеете в виду?

– Ее. Как она вела себя.

– Я… я не знаю.

Он ужаснулся ее виду и немного испугался. Она дрожала всем телом, кожа ее в слабом свете была столь же бесцветна, как белки ее глаз. Он вздрогнул и отобрал у нее свою руку. По откосу прокатились далекие звуки музыки и дурацкий хохот.

– Неужели вы этого не видели? – сказала она снова.

– Нет, Элен, – резко сказал он, – я не знаю, о чем вы говорите. И кроме того…

– Как она ведет себя. По отношению к нему. Разве вы не видели? Кэри, да вы, видно, слепой. Вы… – Она снова взяла его руку.

– Элен… – сурово произнес он.

А она продолжала, крепко сжав его пальцы:

– Она ведет себя как маленькая проститутка, каковой она и является! Она уже напилась. Уже! Она пила еще до обряда – я почувствовала это в ее дыхании! А теперь это. Да неужели вы не видели, как она себя вела с ним? Неужели…

– С кем, Элен? С кем?

– С ним. С Милтоном. Неужели вы не видите, что она с ним творит? Ох, я не в состоянии это вынести! Дать этому и дальше развиваться… – Она плотнее натянула на плечи пальто и провела белой костлявой рукой по волосам. – После того как я все спланировала и проработала, пожертвовала собой. Ради нее и ради него. Зная, как много она для него значит и как он любит ее! Все это время я готова была забыть, как он бесконечно избаловал ее. Это не имело для меня никакого значения. Я готова была забыть это, поскольку знала, что это делает его счастливым. Я имею в виду то, что она снова дома. Это патетично, Кэри. Я имею в виду то, что он так любит ее, когда она так явно его презирает. Ненавидит его. Не только меня. В конце концов, мы же…

Будь в его организме меньше хереса, он отреагировал бы гораздо умнее, а он смог лишь отвернуться в шоке и отчаянии, глаза его были устремлены на деревяшку, подпрыгивавшую внизу на волнах, рот открывался и закрывался, тщетно пытаясь произнести какие-либо слова.

– Элен…

– Не делайте такого вида, Кэри, – сказала она уже спокойнее. – Я говорю вам правду. Он погубил ее, забаловал до полусмерти. Я намеренно не обращала на это внимания, потому что любила его. Я любила его со всеми его слабостями и ошибками больше, чем в вашем представлении женщина может любить мужчину. Я готова была не замечать ту женщину, то, что он пьет, и вообще все. Я готова была даже не замечать, что он портит Пейтон. А теперь смотрите. Смотрите, что произошло!

Он выбросил в воздух руки – широкий жест, объясняемый выпитым и совершенно несообразный.

– Да что случилось, Элен? – Он повернулся лицом к ней. – Что, в конце концов, случилось? К чему вы клоните? Ей-богу, я не видел ничего! Да, у Пейтон вид никуда не годный. Но возможно, дело не только в Пейтон. Возможно…

– Все в порядке, кроме Пейтон. О, какая жестокость, какой позор иметь такого ребенка. И я любила ее, Кэри, любила! Бывали у нас нелады и всякое, но даже зная, как она ненавидит меня, я любила ее. Любила, как только может любить мать. Только мать…

Он взял ее за локти.

– А теперь успокойтесь, ясно, Элен? Послушайте меня. Вы должны взять себя в руки. К чему вы клоните? Собственно, что такого сделала Пейтон?

– Она травит его – вот что она делает. Это видно по ее глазам. Я устроила эту свадьбу для нее. И для него. Для Милтона.

– А как насчет себя? Неужели вы ничего не делаете для себя?

– Я… я не понимаю, что вы хотите сказать.

– Я хочу сказать, что вы видите ее глаза, слышите слова и решаете, что она травит его. Что вы под этим понимаете? Что такое она сказала?

– Она сказала: «Не тискай меня!» – самым мерзким, отвратительным образом. Она сказала – и она тоже была пьяна, когда это сказала… она сказала…

– Одну минуту, Элен. Какое имеет значение, что она сказала и как она выглядела или сколько выпила? В самом деле, какое это имеет значение? Великий Боже, девочка приезжает домой в день своей свадьбы, приезжает в дом, где отношения, мягко говоря, были натянутые. Она взволнована, она слегка навеселе, ее отец обрадован, тоже навеселе и, возможно, проявляет к ней немного излишнюю привязанность, и она дает ему отпор. А вы говорите, что она травит его. Ну так Бог свидетель: я считаю, что вы абсолютно не правы, и, более того, я считаю… Бог свидетель, Элен, что с вами происходит? Как вы можете говорить так о Пейтон?

Становилось темно и холодно. Кое-кто из гостей уходил. Наверху откоса хлопали дверцы машин; прощания, шуршание колес по гравию. В доме зажгли свет. Элен пододвинулась к Кэри, снова коснулась его руки – легонько, неуверенно. «Как вы можете говорить так о Пейтон?» Все очень просто. Ну как заставить Кэри понять? Он такой милый, обидчивый, смешной мужчина с этими его манерами, и серьезностью, и страдальческими черными глазами. Хотя меньше десяти лет разделяло их, она чувствовала сейчас, стоя рядом с ним и наедине, странный прилив нежности: ей хотелось по-матерински или как-то иначе приласкать его, почувствовать под своими пальцами грубую жесткую ткань его костюма. Такой дорогой, забавный, обидчивый мужчина – ну как довести до его сознания ситуацию с Пейтон и ее беды, собственное мучение и вообще подобные проблемы? Забавный человек. Он предложит ей вернуться в лоно церкви или что-то еще. Теперь, когда уже слишком поздно. Разве он не знает, что она обрела своего Бога? Разве он не знает, что дьявол побежден, что Милтон – ее Принц Озарения, вернувшийся к ней таким добродетельным, после того как окунулся в такую грязь, – испачканный в порочной грязи дурной женщины, был наконец отвоеван: она переманила его своей притягательной силой. Он каялся, винился, был раздавлен своей виной. Она, Элен, подняла его с колен, придала ему пристойность, возвеличила. Неужели Кэри этого не понял? Дорогой, честный, забавный мужчина.

По ее спине прошла дрожь, когда она подошла к нему, взяла в свои руки его тупые, честные пальцы. Он такой мягкий, неиспорченный человек – в конце концов, возможно, она слишком рьяно пошла в наступление. Возможно, при более мягком, искусном подходе она завоевала бы его. И Элен неожиданно для себя вдруг произнесла:

– Кэри, вы, наверное, думаете обо мне что-нибудь ужасное. Верно, Кэри? Но послушайте: честно вам скажу, я в жизни ни на кого никогда не злилась без основания. Вы считаете, это противоестественно, что я так говорю о Пейтон, да?..

Она услышала его голос – честный, мягкий, несовратимый. Он высвободил свои пальцы и сунул руки в карманы.

– Я считаю, Элен, – сказал он, – что нам лучше сейчас вернуться в дом. Если вы действительно хотите что-то от меня услышать, я считаю, что вы очень больная женщина. Не знаю, правильно ли в таких случаях называть лопату – лопатой, но вы задали мне вопрос. С вами что-то настолько не в порядке, что вы неизлечимы; я, во всяком случае, ничего не смогу с вами сделать.

Он не смотрел на нее. Он глядел прямо на залив, моргая с серьезным видом, мрачно поджав свой благородный рот. И ей вдруг пришло в голову, как это неудачно: чтобы у человека с таким забавным, чопорно поджатым ртом был столь тонкий ум, действительно тонкий благородный ум, ум, которому нужен большой широкий мужской рот и твердая мужская челюсть. Но она вдруг снова почувствовала, что ей холодно, и плотнее запахнула пальто. Что он сказал? Она пыталась вспомнить. О да.

Больная.

– Кэри, – упрекнула она его, – какие смешные вещи вы говорите. Больная? Да я никогда в жизни лучше себя не чувствовала.

Он повернулся к ней.

– Элен, я думаю, нам лучше вернуться в дом, – произнес он отрывисто, резким голосом. – Я не желаю стоять тут и слушать, как вы поносите Пейтон. В день ее свадьбы. У Пейтон…

Пейтон. Слова Кэри улетели в сумерки. На каком-то военном корабле, стоявшем на якоре в канале, взвыл клаксон, и группа матросов, стоявших на палубе – она видела их: они были так далеко, что казались булавочками, – разбежалась словно рассыпавшиеся жемчужины. Три гуся опустились на воду, и ветер, внезапно задувший с берега, принес вонючий запах нечистот. Элен приложила палец к брови в позе глубокого раздумья. «Что он пытается сказать мне про мою болезнь?»

А он тем временем произнес:

– Далее: я считаю, что в вашем отношении к Милтону есть нечто вроде несказанного самодовольства. Я это говорю только потому, что хорошо вас знаю, так что не волнуйтесь, Элен, дорогая. То, что вы наделяете себя этой странной божественной силой исцеления, не только порочно, но и фальшиво и несправедливо. Я считал, что у вас немного больше присущего людям смирения. Если я могу как-то судить о ситуации, то Милтон произвел чудо, а не вы. Что побуждает вас думать… а что до Пейтон…

Что он пытается сказать ей? Она стояла, слушая его: глаза настороже, на губах радужная, восприимчивая улыбка. На самом-то деле она лишь наполовину слушала его: его слова, гневные, возмущенные, казалось, не производили на нее ни малейшего впечатления, и она вдруг почувствовала, что несправедливо, совершенно несправедливо, чтобы он читал назидание ей, когда ведь это она начала весь разговор. И ее сознание стало отыскивать несколько прошедших моментов. Она старалась что-то вспомнить, и память копалась в ее мозгу, словно старые пожелтевшие пальцы в беспорядочно набитом вещами ящике: «Я должна заставить его поверить мне! Пейтон…»

И тут он заговорил о Пейтон:

– Из того немногого, что я сумел узнать, Элен, у Пейтон было весьма тяжелое время. Вы спрашивали мое мнение, и вот я вам его высказываю. Во-первых, вы должны признать, что никогда с ней не ладили. Или она с вами. Вы мне говорили об этом три или четыре года назад. Во-вторых, почему я должен (только не поймите меня неверно, Элен, я не нападаю на вас), почему я должен согласиться с вашим утверждением, что она маленькая проститутка? Если вы говорите, что она сегодня устроила из себя посмешище, почему я должен считать, что она это делает, потому что она плохая? И даже если это правда, вы, конечно же, можете с этим справиться, не устраивая сцен. Итак, она действительно немного опьянела. Ну и что? Что, ради всего святого…

Ах вот, она нашла. Вот. Глупец этот Кэри. Неужели он хоть минуту думал, что дело было в том, что Милтон пьет, в резких словах, сказанных ему? Как может Кэри быть таким тупицей и глупцом? Неужели он не понял то более серьезное, что она имела в виду, что пыталась ему сказать? Он человек раздражительный – что поделаешь. Стоит послушать его, посмотреть на это пухлое обиженное лицо. Хорошо, пусть говорит. Будет и на ее улице праздник. Она всегда – хотя множество священников, врачей, мужчин (мужчин! – подумала она) протестовали против ее упрямства, ее несправедливости – вынашивала свои страдания. Ну что они знают о страданиях женщины? Им бы подержать все эти годы свои бедные неумелые пальцы на ее пульсе. Как они были бы потрясены, какие здравые, помпезные мужские изречения были бы услышаны, если бы они могли просто ощутить грохот ее разгневанной крови. «Как она больна!» – сказали бы они и заахали бы и заохали в своей мерзкой мужской манере, нагнувшись над ее кроватью, издавая резкий запах мужских подмышек. «Как она больна! – сказали бы они. – Пощупайте этот пульс, ваше преподобие доктор!» И ей был бы вынесен приговор, но она тактично, снисходительно даст им себя обследовать, хотя бы для того, чтобы увидеть, как вспыхнут их глаза – дико, испуганно, – когда они, быстро бросая друг на друга взгляды, скажут: «Мир никогда еще не видел такого пульса. Никогда еще не видел такой больной женщины. Пощупайте, ваше преподобие доктор, пульс самой разгневанной женщины на земле! Как она, должно быть, страдала!» А она лежала бы, накачанная успокоительным нембуталом, покорная, повинующаяся, но с нарастающим чувством безусловной, радостной победы в душе. Ведь это будет признанием победы женской ярости и (конечно, они это поймут) поражение мужчин вообще. Милтон, наверно, тоже будет в их числе – бедный Милтон, которого она любила, бедный слепой тупица Милтон, который понял ошибочность своего поведения. Который вернулся к ней – а она всегда знала, что так будет, – буквально на коленях, волоча по полу ноги, раскаиваясь, в слезах. Милтона она, конечно, простит. Милтон сдался ей. Милтон сказал: «Я избавился», – признал, что она все время была права.

А ее сны? Откуда дуракам-мужчинам знать про женские сны? Сны такой женщины, как она, – презренной, отринутой, но всегда терпеливой, упивающейся резкими подскоками своего темперамента, – чьи сны всегда населены врагами, сны эксцентричные и безумные, чудовищные, более дикие, чем могут представить себе мужчины? До чего же в конечном счете мужчины простодушны! Вот Кэри – круглолицый, пыхтит как рыба-жаба и никчемный. Ну что он, оторвав от куста ветку, раздраженно хлещет ею по дамбе и говорит: «А теперь я, Элен, настаиваю, чтобы вы оставили девочку в покое!» Что он может знать о страдании, насквозь пропитывающем жизнь женщины, просачивающемся, как кровь, в ее сны, заставляя ее каждое утро чувствовать, как болят зубы от скрежета и скрипа во время сна? Что он может знать о ее снах?

В стране ее снов всегда появлялись три врага – три врага и один друг. Моди была такая приятная, точно музыка, всегда держалась, прихрамывая, рядом (глядя мимо красного, раздраженного лица Кэри, она увидела двух чаек, летевших в сумерках вниз, словно тряпки, и, при мысли о Моди, у нее вдруг захолонуло сердце; она подумала и прошептала дрожащими губами: «Нет, я не должна сейчас думать о Моди»), и в своих снах она всегда прятала Моди за собой – прятала от страшного полусвета планет, от прощупывающих теней, от врагов, которые каким-то образом изнасилуют сначала Моди, а потом ее. Моди была ее подружкой. Потом там был самый большой враг, одно время самый страшный из всех, а теперь умерший, побежденный, с которым покончено: Долли Боннер. Эта сука, эта проститутка Долли умирала много раз в ее снах – часто от ножа, которым, оскалясь, воспользовалась Элен, а еще чаще – от болезни. В том ландшафте всегда были неясные очертания города со множеством нарядных башен, откуда в воздух, словно дым, извергалось что-то гибельное. Это был город мертвецов, и запах, слегка с гнильцой, нарушал ее сон, однако это не был в такой мере запах смерти или разложения, нет, пахло чем-то неопределенным, прогорклым, точно дешевыми духами или сгнившими гардениями. И сквозь эти испарения вышагивала Элен в своем лучшем туалете и всегда с мужчиной. Хотя время от времени мужчиной был Кэри или ее отец, скорее все-таки это был Милтон или кто-то в маске. Валявшиеся повсюду трупы были безликие, пятнистые от разложения, частично дряблые, частично затвердевшие, все – неизменно женские. И так, обмахиваясь, спокойно, она с Милтоном или с кем-то другим вышагивала, казалось, бесконечные мили по этой земле, усеянной женщинами-мертвецами, возмущаясь и комментируя мускусный цветочный запах, но особенно они обрадовались при виде одного трупа, такого же безликого, как остальные, голова которого лежала в тени, а гноящиеся ноги были усеяны роем жадно сосавших мух, – это была, безусловно, Долли.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю