Текст книги "Уйди во тьму"
Автор книги: Уильям Стайрон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 33 страниц)
Или что-то в этом роде.
Она сказала (заметив, что ее слова не произвели должного воздействия, подумал Лофтис, Элен немного повысила голос, и глаза ее, как всегда, безумно заблестели): «Пейтон, дорогая, так приятно снова видеть тебя, останься, хорошо? Ты уже условилась… Значит, нет? Нет? Право, дорогая, я так рада, что ты распустила волосы, это прелестно, дорогая… я так старалась получше все для тебя устроить, и вдруг… Так нет? Ах, ты обещала? (Снова опускаясь на подушку.) Хорошо, хорошо, поступай как знаешь. (Повернулась, чтобы с горечью посмотреть на дочь, потом устремила взгляд на потолок, стала мучительно, с большими перерывами вбирать в себя воздух, а потом снова задышала естественно и легко, совладав со своими чувствами.) В таком случае – хорошо. Я полагаю, твой отец считает, что все в порядке. В таком случае иди и делай что хочешь. (Снова отвернулась.) Иди же!»
А Дик Картрайт в другой комнате собирал их пальто и шарфы, стараясь из вежливости уделять внимание Эдварду. Лофтис же продолжал держать Пейтон в объятиях, и она холодно, тоскливо, а скорее с разочарованием и сожалением рассказала ему, что произошло.
Она сказала:
– Я хотела повидать Моди, но… – и умолкла, – но я уезжаю, зайка, – добавила она без злости, но довольно печально, правда, с сознанием, что она теперь женщина и что восемнадцать лет – это возраст для развлечений. – Очень плохо, верно, что все так складывается?
Внезапно она повеселела; вытянув руку, изогнула кисть и произнесла в манере Таллулы Бэнкхед[6]6
Таллула Бэнкхед – известная американская актриса.
[Закрыть]:
– Ричард, дорогуша, будь любезен: мое пальто!
– Пейтон… – произнес Лофтис и чуть ли не с отчаянием попытался ее удержать. Но она исчезла, прежде чем он это осознал, и он обнаружил, что стоит один в коридоре, ощущая на щеке ее последний легкий поцелуй, слыша в воздухе ее молодой смех – в общем-то совсем не искренний, – и, тупо моргая, смотрит сквозь распахнутую дверь в холодную темную ночь на съехавший набок, все еще дрожащий венок.
Жалость сковала его: он чувствовал себя связанным узами приязни – или то была просто привычка? – слишком тонкими, чтобы их разорвать. Даже тогда, в этой чудовищной вспышке жалости, граничившей с отчаянием, он каким-то образом понимал, что его безмерная жалость к Элен была лишь формой жалости к себе, и он клял себя за то, что Рождество получается невеселое, что Пейтон подавлена и что сам он уныло-инертен. Возможно, подумал он позже, было бы оправданно, если бы он в этот момент объяснился с Элен, но Пейтон пострадает больше всех, если произойдет ссора, и он знал, что лелеемая им фраза (мысленно произносимая с жестокой яростью и с жестами): «Я ухожу, Элен. Точка», – по-прежнему была бы всего лишь угрозой. Жалость держала его в плену. Пораженный этой Weltschmerz[7]7
Вселенская боль (нем.).
[Закрыть], он позвонил Долли, но телефон молчал. Поковырял индейку, которую Элла оставила на кухне. Наконец вернулся в гостиную и стал пить с Эдвардом, и поскольку был одинок и полон жалости, он даже немного потеплел к этому мерзко самовлюбленному человеку, и они проговорили за полночь, когда под слабые звуки рождественских гимнов, доносившиеся с дальнего конца улицы, пошатываясь, отправились наверх, в постель.
Итак, рождественский праздник был отвратителен. Сущий ад. Проснувшись с головной болью, Лофтис по солнечному свету понял, что поздно, и какое-то засевшее в нем мрачное предчувствие подсказывало, что день предстоит напряженный, полный опасностей. В доме было совершенно тихо – ни праздничных перекликов или взволнованного перешептывания, только молчание. Такое впечатление, будто в доме лежит тяжелобольной, и Лофтис вылез из постели с премерзким вкусом во рту. Он взглянул на свои часы. Элен и Моди, должно быть, в церкви. Залив за окном частично замерз, нотам, где виднелась вода, она была ослепительно голубая – синева и белизна были застывшие и поразительные, словно день, изображенный на календаре без смягчающих тонов. А далеко, на севере, сгрудились облака, обещая снег. Лофтис осторожно побрился и оделся и на цыпочках прошел в комнату, где спала Пейтон. Он сел на кровать рядом с ней и разбудил ее поцелуем. Она пошевелилась, потянулась и уткнулась головой в подушку.
– Боже, какое у меня похмелье! – сказала она.
Он легонько ущипнул ее бочок, нагнулся и снова поцеловал.
– Детка, – пробормотал он, – что это ты сказала?
Она приоткрыла сначала один глаз, потом, широко, другой и, вспыхнув, накрыла голову подушкой.
– Я не знала, что это ты, – послышался приглушенный голос.
Он хлопнул ее по заду.
– Счастливого Рождества!
– Ой! – Она села, волосы упали, закрыв ее лицо.
– Кого ты любишь?
– Себя.
– Нет, – настаивал он, – кого ты любишь? Кто твой сладкий малыш?
Она нахмурила брови, щурясь от света. Потом положила голову ему на плечо и сонно произнесла:
– Зайка! Во всяком случае, это тот, кого ты любишь, по-моему.
– Произнеси по слогам.
– БОЛ-ВАН.
– Это неверно, но сойдет. Поскольку у тебя похмелье. Когда это ты начала так крепко прикладываться? Я-то считал, что это я позор семьи.
– Ах, дорогой, у меня такие емкости, – заверила она его уже другим, бойким тоном, – я, знаешь ли, общаюсь с теми, кто из братства Капа-Альфа. Ты должен это знать. Ты ведь сам оттуда. Я, право, могу ужас как много выпить. Это хорошо. Прочищает мозги и впускает туда ин-тел-лект. У меня куча и других пороков.
– Да что ты знаешь про интеллект? Или про пороки?
– Вот и Дик так сказал.
– Славный юноша. Он тебе нравится?
– М-м-м. Пожалуй, достаточно славный. Влюблен в меня, – спокойно произнесла она.
У него возникло странное чувство, будто он проваливается.
– А где он сейчас? – спросил Лофтис. – Я думал, он здесь остановится.
– Он и остановился, но когда мы приехали сюда утром – в половине четвертого, – оказалось, что им с Чаком Барлоу надо поехать к Чаку, чтобы допить до конца. Чак, знаешь ли, тоже из Капа-Альфа – семейство Барлоу живет в Хамптоне. Так что я сказала Дику – пусть едет, со мной все будет в порядке, и мы увидимся сегодня вечером. – Она помолчала, задумавшись; брови маленькими морщинками поползли вверх. – Хотя я немножко боялась. Все дороги, знаешь ли, покрыты льдом, и все в дым пьяные. Зайка, ты бы слышал, как они пели – все старые песни, – это было так красиво. Ох, дай мне сигарету, зайка.
Вот теперь он ее спросит. Он протянул ей пачку сигарет и сказал:
– Детка, разве ты не пробудешь у нас до Нового года?
Она закурила сигарету, отбросив волосы с глаз, и посмотрела на залив.
– Так пробудешь? – повторил он, добавив совсем некстати, словно вовсе не хотел слышать ее ответ: – Тебе надо сойти вниз и развернуть свои подарки.
– Дядя Эдди уехал, – сказала она.
– Что? – удивленно воскликнул он.
– Он уходил, когда я вошла в дом. Ему позвонили из лагеря. Что-то там случилось. Он не хотел тебя будить. Господи, вид у него был загульный. Когда я вошла в дом, мать стояла внизу в халате и прощалась с ним.
– Что будет с войной без Эдварда? – сказал Лофтис не без ехидства, а пожалуй, и зависти.
– Что? – произнесла Пейтон, поворачиваясь к нему.
– Ничего. – Он взял ее за руку. – Побудешь со мной немножко? – Он произнес это беззаботным тоном, но в самих словах была мольба, и, стремясь скрыть свое смятение, он со смехом добавил: – Детке пора прекратить вечные разъезды по окрестностям.
Он стиснул ее руку, и это выдало его – она тотчас отняла у него руку и произнесла нетерпеливо, тоном взрослой женщины:
– О, не знаю, зайка. А теперь если бы ты ушел отсюда… – и смачно поцеловав его в губы: – …мне надо одеться. Я категорически против того, чтобы мужчины смотрели на мое нежное молодое те-е-ло. А теперь уходи, сладкий мой.
– О’кей. – Он встал. У двери повернулся и сказал: – Она тебе еще что-нибудь сказала вчера ночью? Когда ты вошла?
– Ох, я захмелела!
Резкий дневной свет заливал комнату – свет был такой яркий, что поражал и ослеплял человека, стоявшего там, где был Лофтис, однако это был холодный, прозрачный свет цвета замороженного лимонада, который вернул все еще опухшим от сна глазам Лофтиса знакомую забытую обстановку: книжный шкаф, покрашенный выцветшей эмалевой краской – красной и зеленой; рваные школьные вымпелы, все еще висевшие на стенах, а в одном затененном уголке – шкафчик, выкрашенный в наивный розовый цвет, где, насколько он знал, лежали в оцепенении все заброшенные, разукрашенные куклы. Здесь в четырехугольнике яркого солнечного света Пейтон уже раздевалась, и на изгибе ее спины вырисовывались, словно следы от кнута, тени щелей распахнутых ставен. Зачарованный и смущенный, он смотрел на эту женщину: она слегка дрожала от холода и, быстро изогнувшись, спустила брюки пижамы с талии.
– Ну так ты останешься, лапочка? – хрипло, чуть ли не выкрикнул он, она же только крикнула ему через плечо:
– Папа, уходи отсюда! – И он, глотнув воздуха, вышел из комнаты.
Минута волнения, смятения – как это ни назови – длилась недолго: все это скоро прошло, когда Элен, приехавшая через несколько минут, остановила машину на подъездной дороге, разбрызгав шинами утрамбованный снег, и день начал быстро разворачиваться. Как ни странно, она сначала сбила Лофтиса с толку, не просто сказав: «Счастливого Рождества!», а улыбнувшись ему: «Какая жалость, что ты не видел церковь, Милтон. Там было так красиво!» – и стала снимать галоши, заставив его отвести глаза. Радуясь такой любезности, но продолжая быть настороже, он произнес общепринятое: «Что ж, мило!» – или даже: «Великолепно!» – но она посадила Моди на стул под елку и, поскольку Элла была отпущена в церковь, поспешила на кухню разогревать обед.
Лофтис не заметил, когда небо стали затягивать тучи. Он налил себе выпить; из кухни пахло разогреваемой едой, и от нечего делать, нетерпеливо ожидая появления Пейтон, он сел на пол рядом с Моди и стал наигрывать на игрушечном ксилофоне. Свои подарки он не открывал – там был большой квадратный пакет: наверное, халат от Элен, – и более маленький, от Пейтон. Ни Пейтон, ни Элен не развернули свои подарки – только Моди развернула рано утром, и Лофтис сидел среди всякой мишуры – ленточек и бумажек, бесцельно исторгая звуки из старенького щербатого ксилофона с облезшей краской.
– Послушай, Моди, – сказал он.
Одному Богу известно, сколько Рождеств тому назад Моди впервые увидела ксилофон и, не поняв, что это такое, отшвырнула в сторону, или сколько раз, каждое Рождество, Элен оживляла его, чтобы связать прошедшие годы, возрождая в памяти звенящий ритуал, сожаление и неумирающую надежду. А сейчас Моди, склонившись над ксилофоном, нагнула набок головку и, пожалуй, была довольна, поскольку смотрела в пространство карими завороженными глазами, что по крайней мере позволяло и Лофтису думать, будто ей нравится, как глухие вялые звуки эхом отдаются в комнате. Тихая ночь, святая ночь. В кухне раздался неумелый грохот кастрюль и сковородок, яростный страстный шепот – Элен что, разговаривает сама с собой?
– Элен, – крикнул он, считая это своим долгом, – я могу помочь?
В ответ – молчание. Он глотнул виски, отвел взгляд от ксилофона и, посмотрев вверх, увидел, что солнце, как и сам день, с бессознательным намеком на угрозу ушло из утра, потускнело, над заливом нависли призрачные, удаляющиеся к океану облака, серые, зловещие, громоздящиеся, несущие снег в переднике унылого грязного дыма.
Не знал Лофтис и того, что Пейтон спустилась вниз, тихо прошла по коридору и стояла сейчас в дверях кухни, говоря, скорее застенчиво:
– Счастливого Рождества, мама.
И на это не было отклика – лишь какое-то бормотание донеслось от плиты, возле которой, нагнувшись над индейкой, стояла спиной к двери Элен. Локтем Элен задела сковородку, и та с грохотом упала. Элен, не взглянув на пол, повернулась лицом к Пейтон.
– Ну, – сказала она, – я полагаю, ты довольна.
– Что ты имеешь в виду? – сказала Пейтон.
– Ты действительно довольна собой?
– Ну я, право, не понимаю, что ты имеешь в виду.
Элен нагнулась и, взяв сковороду, стала вытирать ее о передник.
– Твой дядя Эдвард. Он проделал такой путь из Блэкстоуна, взяв отпуск, чтобы повидать нас. Особенно он хотел увидеть тебя. – Она снова повернулась к плите, качая головой. – Ох, – громко произнесла она и умолкла, и в наступившем молчании это повисло в воздухе между ними как огромная точка замерзания. – Ох, – повторила она и снова повернулась. – Он был так шокирован. Правда, Пейтон, он был так шокирован. Когда увидел, как ты вошла с этим пьяным юношей. Ему так хотелось увидеть тебя до своего отъезда. – Она вернулась к индейке, и рука ее дрожала, когда она начала поливать ее из ложки. Часть индейки немного обуглилась. – Неужели у тебя совсем нет чувства самоуважения? Кто научил тебя так себя вести? Выпивать…
– Значит, шокирован, вот как? – сказала Пейтон.
Элен застыла, по-прежнему стоя спиной к Пейтон; ложка, с которой капал жир, повисла в воздухе.
– Ха! – произнесла она. Это прозвучало чуть ли не началом смеха.
– Значит, шокирован, вот как! – повторила Пейтон. – Дядя Эдди был шокирован. Да я никогда, дорогая, не видела, чтобы кто-нибудь так нажирался. Почему, мать, ты напрямик не скажешь, что ты имеешь в виду? Почему? Почему ты не скажешь, что шокирована была ты? Что это с тобой?
Элен резко повернулась, рот – овалом, готовый заговорить.
Пейтон сказала:
– Одну секунду. Не говори мне эту белиберду про «пьяного юношу». Это мой друг, и мне он нравится, да и вообще – что с тобой, мать? Великий Боже, мать!
Она покраснела от злости и стояла, дрожа, в дверях, они обе, дрожа, стояли безмолвно, обе, готовые разрыдаться. В кухне царил полнейший ералаш; от плиты шел сладковатый дым – что-то горело. Из гостиной доносились тоненькие неуместные звуки церковного гимна, исполняемого на ксилофоне.
– Я старалась… – произнесла на грани истерики Элен.
– О, иди ты к черту, – тихо произнесла Пейтон. – Да что это с тобой? – Она повернулась, юбка ее ярко-красного костюма крутанулась вокруг колен, и она удалилась из комнаты.
С полчаса они посидели вместе в гостиной – Пейтон, Моди и Лофтис. Никто не произнес ни слова, если не считать того, что Моди встала и, хромая, подошла к окну, заметив, глядя на небо, тихим, удивленным голосом:
– Солнце, что случилось с солнцем?
Подарки так и лежали нераскрытыми. Пейтон листала журнал; лицо у нее было по-прежнему злое и красное, и она нервно перебрасывала ногу на ногу. На улице с кедров слетали пушинки снега; дом заполнял неясный серый свет. Они ждали. Лофтис, чувствуя себя несчастным и держа новый стакан с виски в руке, смотрел, как тень Элен мелькала бледным видением, когда она переходила из кухни в столовую и обратно мимо стоявшего в коридоре зеркала – она носила тарелки и блюда на стол с видом подсобной работницы по принуждению, многострадальной, исполняющей обет, и в ее поспешной походке, в том, как она быстро, решительно и торжественно переставляла ноги, было что-то угрожающее. Словно шагал кающийся грешник, которому больше не нравилось каяться, он скорее устал от этого, однако обязан был довести дело до конца. Наконец бесцветным изнуренным голосом она произнесла:
– Обед готов.
Они отправились в столовую. Они неизбежно ели рождественский обед в атмосфере враждебности, как неизбежно было и то – и это являлось, право, не очень ироничным противовесом напряжению, – что Элен превзошла себя: обед – если не считать того, что индейка немного подгорела, – был безупречным. Там было все – ничто не осталось забытым: морские моллюски, клюквенный соус, устрицы и красивое украшение стола в центре из остролиста и плюща. Однако Лофтис понимал, что боль и мучения присутствовали в наполнении солонок, в тщательной укладке салфеток. «И все это она проделала без помоши Эллы, все – сама. Все – сама. Возможно, ради Пейтон. Ради нас. Ради семьи. Господь да успокоит тебя…» Стало спокойно. Они мало разговаривали, да если и вели разговор, то напряженно и неуверенно. Элен, успокоившись, невозмутимо рассуждала о погоде: похоже, будет еще больше снега. Моди торжественно, слегка кивнув, поблагодарила всех за полученные подарки: «Спасибо, папашечка. Спасибо, дорогая Пейтон». Пейтон попыталась рассказать Лофтису анекдот, попыталась поесть. Обратив на него взгляд, в котором было отвращение, она беспомощно выпустила из руки вилку – на ее тарелке оставалось еще полно еды. А Лофтиса охватила жуткая меланхолия, мозг его содрогнулся от понесенных потерь, от звуков давних, забытых праздников Рождества – да были ли это только звуки, эти веселые слова, произнесенные не голосом, возносившим их в поднебесье, а вылетевшие из немелодичного ксилофона в комнатах, полных дыма, смеха, безобидных лиц? Он взглянул на Элен. Ее тарелка была пуста. Она курила сигарету, глядя вдаль, на залив.
Пейтон опрокинула свой бокал.
Они все трое сразу вскочили, хватая салфетки и носовые платки, направляясь на кухню, но Элен опередила всех:
– Не двигайтесь, я все улажу.
Лицо Пейтон побелело и было растерянным, глаза искали Лофтиса, а губы шевелились, беззвучно умоляя. По ее юбке бежала струйка воды. Они оба сели, а Элен опустилась теперь на колени возле Пейтон и стала вытирать воду робко, умиротворенно, но молча – эдакая домашняя работница, занявшаяся искуплением. И Лофтис, чувствуя, как в груди закипает жаркий гневи отчаяние, подумал: «Господи, да она хочет стать негритянкой, черной рабыней». Элен выжала тряпку в сковороду, подтерла воду под столом и снова выжала тряпку. Затем она поднялась с колен с видом бесконечной усталости и вернулась на кухню. Убрала тарелки. Ни один из них не встал, чтобы помочь ей: она их запугала. Пейтон посмотрела на Лофтиса, и глаза ее были полны слез. Он слегка улыбнулся, приложил палец к губам и неловко оторопело подмигнул. «Если мы сумели завершить этот обед, – подумал он, – я сумею как-то заставить Элен уйти». Он протянул руку и дотронулся до руки Пейтон. «Ох, удержать бы ее дома».
– Пудинг!
Моди захлопала в ладоши, снова закричала – победоносно и пылко.
– Выглядит чудесно, – попробовал похвалить Лофтис, надеясь изменить ситуацию.
– Спасибо, – откликнулась Элен, и голос ее прозвучал на удивление пристойно и общительно. – Его приготовила Элла. Хотела бы я уметь готовить пудинг.
– Индейка была тоже хороша, мать, – сказала Пейтон. И слегка улыбнулась.
Отклика не последовало.
– Элен, – резко произнес Лофтис, – Пейтон сказала, что ей понравилась индейка.
– О-о. – Она подняла глаза и улыбнулась, но взгляд ее уперся в стену. – Спасибо. Она у меня немного подгорела снизу.
– Это была замечательная индейка, мамулечка, – сказала Моди.
Элен снова улыбнулась, издала легкий певучий звук, и на лице ее появилось такое обожание, когда она остановилась возле Моди и погладила ее по щеке.
– Спасибо, дорогая, – сказала она.
В подобных маленьких драмах, вызванных неудачей, наступает момент, когда что-то должно произойти. Лофтис знал, что Элен рвалась устроить ссору. Господи, неужели она не сознает, что делает? Какие безумные ветры ярости, несущие обрывки каких-то дурных фантазий, мрачных подозрений, несостоявшихся надежд, ворвались в ее мозг? Кого она ненавидела, любила? И в самом деле плакала ли она навзрыд по ночам, чтобы любовь вернулась на белых тихих крыльях: «Да, Милтон, потрогай тут – разве у меня нет здесь любви?» Вот за это он мог почувствовать вину и жалость. Но сейчас, после этого проявления безмерной низости, он не чувствовал ничего, кроме ненависти. Он жалел, что ему недостает храбрости ударить по ее перекошенному измученному лицу. Он подумал о Долли. О Господи… Комната, освещенная только свечами, была полна зимних теней. Два края облака разъехались открытой раной, показав солнце, голый и застывший залив, сверкающие сосульки, свесившиеся с крыши точно висячие клинки из стекла, и снова сомкнулись; глаза Моди, словно подсолнухи, повернулись к окну, а как только солнце затянуло тенью, снова вернулись назад. И она небрежно надела фиолетовую бумажную шляпу.
На каждом стуле было по шляпе. Зачем Элен положила их тут, никто не мог объяснить, кроме нее, а спросить ее об этом Лофтис не мог. Три шляпы были фиолетовые, его шляпа – зеленая, сохранившаяся с какого-то давнего дня рождения, и поступок Моди послужил сигналом: Элен торжественно надела свою шляпу, надвинув ее на лоб, затем – Пейтон, затем – он. Если не считать робкого позвякивания кофейных чашечек, за столом царила тишина. Никто не произнес ни слова. Но на большом расстоянии, поглядывая исподволь на лица, словно сквозь полупрозрачное стекло, они наблюдали друг за другом поверх края своих чашечек несфокусированным взглядом, который почему-то был устремлен не на человека или чьи-то глаза, а на стены и далекий горизонт. В следующее мгновение каждый из них, коронованных кричаще наивными шляпами дня рождения, – каждый из них наконец попытался задать себе роковой вопрос: по чьей вине, благодаря чьей любви или ненависти и почему можно так долго все это терпеть. Затем они посмотрели мимо друг друга – намеренно и глупо – на просторы исхлестанного ветром неба и на замерзшее море. Только Моди не принимала в этом участия: не обращая на остальных внимания, она повернулась к Лофтису и сказала:
– Папашечка, а это рождественская шляпа.
Только Моди и, пожалуй, Пейтон. Нет, Лофтис знал: Пейтон была другой – она, охнув, встала со стула, снова опрокинув стакан с водой. Лофтис запомнит эту воду: чистая, светлая и холодная, несшая на своем миниатюрном разливе два кубика льда, она вылилась на стол, накрыла ножки солонки, полилась дальше, намочив аккуратные кружевные салфеточки, и водопадом перелилась через край, с шумом рассеяв по ковру светлые брызги.
Пейтон стояла, обойдя наводнение, напряженная от злости, вытянув по бокам похожие на швабры руки.
– О-о… – начала она, глядя не на Элен, а на Лофтиса. – О Господи! О!
Элен тоже поднялась, и, подражая ей, вдруг встала начавшая плакать Моди. Остался сидеть только Лофтис, словно парализованный, наблюдая за ними. Испуганные всхлипы Моди перекрыло новое «о-о!» Пейтон, а Элен, все еще в фиолетовой шляпе, по-прежнему косо перекрывавшей ее лоб, выпучив глаза от сознания происходящего, искреннего раскаяния или сожаления, а может быть, просто сожаления, конвульсивно прижала обе руки ко рту и начала всхлипывать.
– Я хотела сделать… – начала она.
Но никто ее не слушал. Пейтон сорвала с себя шляпу, швырнула ее на пол и, рыдая, бросилась мимо Лофтиса вон из дома. Он был потрясен. Прошла не одна секунда, прежде чем он смог подняться и крикнуть с жалким пафосом:
– Элен, ей-богу, хватит!
Но она в это время уже убежала в вестибюль, таща за собой Моди, и он услышал ее обезумевший голос, говоривший в телефон:
– Кэри! Нет. Да. Могу я поговорить с мистером Карром?
Лофтис схватил пальто Пейтон и свое и вышел вслед за ней на улицу. Было ужасно холодно; по каменным плитам была прочищена дорожка к дамбе, и тут, над пляжем, он обнаружил Пейтон. Она стояла одна; он набросил ей на плечи пальто.
– Детка, ты схватишь воспаление легких.
Она ничего не сказала в ответ – лишь кивнула и вздрогнула.
– Пойдем теперь назад.
– Нет.
– Детка…
– Говорю тебе: нет!
– Послушай, детка…
– Нет.
– Послушай же, детка…
– Нет.
– Послушай, детка, мы возьмем машину и поедем в Олд-Пойнт, в отель, выпьем и все обсудим. Не так уж все скверно. Она уже сожалеет… – Он лихорадочно придумывал, чем ее умаслить – только бы удержать ее возле себя. Но ничто не срабатывало. Он повернул Пейтон и, вытерев слезы, прижал к себе. – Послушай, детка…
– Она сумасшедшая. Абсолютно, зайка. Абсолютно свихнулась. – Она прижалась головой к его плечу. – О, это невыносимо!
– Да, – сказал он.
– Я никогда больше сюда не приеду.
– Нет, – хрипло произнес он. – Нет, это неправда.
– Нет, правда, – сказала она и крепко обхватила его за талию.
Пошел снег; за покрытым льдом пространством залив был черным как сумрак, как отчаяние, и крейсер быстро проплыл по нему, направляясь на войну и в ночь, а ночь в такой холодный день скоро настанет. Лофтис поцеловал волосы Пейтон, ее лоб.
– Детка, – прошептал он, – не покидай меня. Я так тебя люблю.
– Зайка?
– Да.
– Я старалась поступать как надо. Ты думаешь, когда-нибудь все станет о’кей? Я старалась, зайка, я старалась. Ты считаешь, что это так?
– О да, детка. Господи, да.
– По-моему, я хорошая девочка. Я делала только то, что нормально. Ох, зайка, я… – Дрожь прошла по ее телу. – Холодно.
– Ш-ш-ш. Все это останется позади.
Но ведь это правда: она уезжает, и он чувствовал, что она никогда не вернется. Он чувствовал это все время, когда они днем сидели вдвоем в гостиной. Элен была наверху. Их друзья – Олбрайты, молодая пара с глазами, ищущими, что бы выпить, – явились позже, и Пейтон угостила их остатками яичного коктейля с ромом. Они пробыли слишком долго, слишком много болтали и лишили Лофтиса малейшего шанса поговорить с Пейтон, а когда они, продолжая болтать, пошли к выходу, то столкнулись в дверях с Диком Картрайтом, который приехал за Пейтон на своей новой машине с откидным верхом. Пейтон уложила чемодан, избежав встречи с Элен. Она только сказала, что они собираются закончить каникулы в доме родителей Дика в Раппаханноке. Снег перестал идти. Воздух был сырой и холодный, и дома вверх и вниз по улице с тускло освещенными окнами выглядели затихшими, словно все наконец устали от Рождества.
– Поезжай осторожно, сынок, – сказал Лофтис. – Напиши мне, детка. – И поцелуй с ней через окно машины не был ни сладким, ни настоящим, а лишь горьким прощанием с сомнительно проведенным временем. – Возвращайся скорее, – сказал он и в отчаянии добавил: – Все будет в порядке.
Но она лишь печально улыбнулась ему и подмигнула.
– Попрощайся за меня с Моди, – сказала она; стекло мягко поднялось, разделяя их, и машина покатила в арку из обледеневших платанов.
В доме, залитые светом с елки, лежали нераскрытые подарки, в том числе и подарки для Пейтон. Лофтис налил себе выпить. Вот если бы он мог уехать на войну, думал он, получить звание, все разрешилось бы… Это ничтожество Эдвард с его дешевым высокомерием… Наверху, в комнате Элен, горел неяркий свет. Лофтис выпил четыре порции подряд и спустился по лестнице.
– Элен, – крикнул он вверх, – вы сущий кошмар, вам это известно? Почему, черт бы побрал вашу душу, я…
Но что он пытался сказать, да и к чему это? Вместо злости он почувствовал лишь безмерную омерзительную жалость. Так или иначе, Элен не откликнулась. Он включил радио – голос эстрадного певца пел о белом Рождестве, и хор тромбонов источал в темноту тягучие синтетические звуки.
Лофтис позвонил Долли, но ее снова не было дома. Наконец, когда в восемь часов пришла Элла мыть посуду, он стал ей помогать, весь в мыле, пьяный, с внезапно обуявшим его слезливо-сентиментальным восторгом. «Возвести это на горе» они спели вместе, хотя Элла и не одобряла этого.
– Похоже, вовсе вы не празднуете Рождество, – сказала она и, подняв высохшую руку, отодвинула в сторону его стакан, – похоже, вы только напиваетесь.
– «Возвести это на горе, – пропел он громко и смело, – и за горой и повсюду, что родился Иисус Христос».
А потом…
– Спокойной ночи, Элла, – сказал он. – Счастливого тебе Нового года. Подарок на Рождество! – Сунул ей в руку пять долларов и, наконец, ощупью поднялся наверх, прошел мимо затемненной комнаты Элен, откуда раздавался надрывный храп – какие же ей снятся сны? – и лег в постель, думая о Пейтон, чуть не плача.
Это было в Рождество. Пейтон не приезжала домой ни весной, ни летом, которое она провела в Вашингтоне, в доме подруги по колледжу. Четыре раза в течение лета он ездил один навестить ее. Но память о Рождестве жила в уголке его сознания, воспламеняя его чувства, его дела, и побуждала избегать контакта с Элен в любой форме. Они жили вместе как тени, собственно, как жильцы, по выражению Элен, но как жильцы в городских меблированных комнатах, которые чопорно проходят друг мимо друга по лестнице, оставляя за собой разогретую атмосферу подозрительности и неприязни, и которые, чтобы показать свою воспитанность, одержимо следят за тем, чтобы радио не звучало громко, ванная была безупречно чиста и манеры были безукоризненны. Они редко разговаривали друг с другом – только по делу. Лофтис терпеть не мог эти деловые разговоры – не только потому, что он был вынужден проявлять показную любезность, разговаривая с Элен, но и потому, что сознавал свою продолжающуюся зависимость от нее, поскольку в этом замешаны были деньги. Юридическая практика приносила ему минимальный доход, да и сама практика, состоявшая из составления контрактов и проектов договоров и закладных, была возраставшей скукотой. Правда, постепенно и словно по невысказанной договоренности они с Элен так распределили свою жизнь, что им не часто приходилось переносить эту пытку – смотреть друг другу в глаза. Он чувствовал, что она испытывает угрызения совести по поводу Пейтон. Он заметил, что на комоде рядом с фотографией Моди она держит фотографию Пейтон. Это что-то – по крайней мере хоть что-то – значило. Однажды жаркой, ужасной весенней ночью он услышал, как Элен громко произнесла ее имя во сне – прозвучал испуганный крик «Пейтон!», и, лежа один в комнате, в удушливой, пронизанной лунным светом тишине, он подумал: что же ей снится? Когда в июне, в конце одной недели, он уезжал в Вашингтон, Элен поразила его своей застенчивостью. «Скажите Пейтон, что я шлю ей свою любовь», – сказала она. Он надел плащ; она поцеловала его в щеку – словно перышком провела по его щеке, – этот поцелуй был первым больше чем за год.
Что до Долли – ну, все это время они ловко продолжали свой роман, и это был роман, который мог считаться идеальным для обеих сторон, поскольку в ту пору Долли начала освобождаться от Пуки, как от старого кокона, и Элен больше не тревожила Лофтиса – она была, как правило, молчалива и безропотна и занята Кэри Карром и Моди. Единственной нечестивой нотой, портившей им удовольствие, было то, что Лофтис знал: всем в городе известно про них. И не из-за Элен хотел он держать это в тайне. Он просто хотел, чтобы моральные устои были его плащом, скрывавшим от других то, что смущало его и побуждало чувствовать себя не джентльменом. Доходившие до него омерзительные сплетни жирными летучими мышами висели на его сознании и до самого конца придавали их роману мрачный, тайный, неприятный характер. Люди знали – как знают даже в городах средней величины – их различные уловки, искусно подготовленные и печально прозрачные: как в конце недели он отправлялся в Ричмонд – «встретиться с сенатором (таким-то)», – говорил он Элен, продолжая ненужный обман; Долли, в свою очередь, тоже ехала в Ричмонд. За покупками. По субботам все занимаются покупками в Ричмонде. Или в Вашингтоне. А они время от времени встречались в Вашингтоне, до которого было почти двести миль. «Черт, – говорили в раздевалке Загородного клуба, – вы же знаете, как Милтон добивается своего». Все знали, подтверждая тот факт, что в пригороде порок, как и обгоревший нос, невозможно скрыть. Разговоры об этом шли по всему городку – точно рой пчел лениво садился на изящной солнечной веранде, чтобы снова взлететь и усесться с деловым перешептыванием среди благовоспитанных дамских четверок, осторожно беседующих на поле для гольфа, под благозвучные удары мячей и осторожное одергивание слишком затянутых трусов. Все знали про их роман, и все об этом говорили, и по какой-то врожденной, не покидавшей Лофтиса чувствительности ему не стало бы легче, если бы он знал, что всем в общем-то это безразлично.