355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Стайрон » Уйди во тьму » Текст книги (страница 18)
Уйди во тьму
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:20

Текст книги "Уйди во тьму"


Автор книги: Уильям Стайрон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 33 страниц)

Он был ошарашен, ушибся; небо, серое от облаков, было усеяно галактиками звезд. Из раны на виске у него текла кровь, а под ногами он чувствовал мокрый цемент и откуда-то шел запах трав. Он посмотрел вверх, ощупывая себя – не сломаны ли кости. Он пролетел четыре фута, сверзившись с дороги, хотя почему и как это произошло, Лофтис не мог бы сказать. Под ним текла вода; пахло водорослями и помойкой. С большим трудом, осторожно он вылез, держась за какую-то трубу в мокрых отбросах. Он приложил носовой платок к своей ране и, весь дрожа, громко простонал:

– О Иисусе, Иисусе!

Тут над кюветом появилась черная физиономия и голос произнес:

– Что случилось, мужик?

– Я упал.

– Вылезай сюда, мужик.

Сильные руки предложили ему помощь, подняли его – мужчина оказался молодым мускулистым негром с нездоровым разбитым лицом, чьи щеки были все в розовых незаживших шрамах, что было видно в наступавшей темноте.

– У-у, – сказал он, – ну и порезали же тебя, это уж точно.

Лофтис, тяжело дыша, перекинул ноги через край кювета и встал, вытирая кровь.

– Очень больно?

– Нет, – сказал Лофтис. – Спасибо.

Негр помог ему опуститься на бревно.

– Добудь мазь и приложи ее, – сказал он, – сделай себе мазь из трубочного пепла и немножко виски да еще брось туда немножко сала, чтобы воздух не проникал.

– Да, – сказал Лофтис. – Хорошо.

– А ты в порядке? Хочешь, я отнесу тебя на Главную улицу?

– Нет, спасибо, – сказал Лофтис, преодолевая головокружение. – Нет, я в порядке.

– Ты уверен?

– Да. Да. Большое спасибо.

Стемнело, неф ушел, а кровь запеклась в его волосах. Замигали огни. Оранжевое пламя появилось в домах, и у дверей замелькали тени. Холодало. Лофтис заставил себя встать. У его ног зарычала собака, и он легонько пнул ее, поскольку всегда ненавидел собак. Это, конечно, было в наказание ему, но бессознательно – и, пожалуй, к счастью – он каким-то образом вернулся в общежитие, думая о том, чтобы не истечь насмерть кровью. Там его возвратила к жизни холодная рука парня, познакомившегося с ним днем, его голос резонера:

– А-а, добрый вечер, брат Лофтис!

Лофтису сразу стало так блаженно тепло. Он увидел Пейтон.

– Папа, папа, что случилось? Ты ранен?

Музыка замерла; люди повернулись и уставились на них. Пейтон взяла его под руку и вместе с Диком Картрайтом повела вниз, в спальню. Должно быть, он заснул. Полчаса спустя он был перевязан, успокоен, положен на спину на койку, а когда пришел в себя, услышал, как Пейтон говорила, казалось, где-то далеко, что с ним просто беда. Она сидела возле него на кровати. Он повернул болевшую голову и посмотрел на нее. Они были одни.

– Папа, ради всего святого, что ты тут делаешь, да от тебя еще так плохо пахнет?

– Я… я… мне теперь гораздо лучше.

– Тебе очень больно?

– Не очень. – Он улыбнулся, потянулся к ее руке.

– Рана не такая серьезная, лапочка. Может, тебе лучше пойти в больницу, чтобы там посмотрели ее. Зайка, все-таки какого черта ты тут делаешь в этот уик-энд?

– Я сейчас гораздо трезвее, – сказал он некстати.

– Да не в этом дело, зайка…

– Я… я… О-о черт.

– Почему ты не написал мне, дорогой? Когда ты сюда приехал? Если бы я знала, мы с Диком могли бы взять тебя на матч и… Какого черта, что с тобой случилось? Ты что, попал в драку?

Он приподнялся на локте.

– Нет, детка, просто я… я упал. Послушай, детка, – горячо произнес он, – не знаю, как тебе и сказать это. Сегодня кое-что случилось. Я не знаю. Не знаю что. Я просто…

– Зайка, ради всего святого, что ты хочешь мне сообщить? Я считала тебя более трезвым.

– А я и трезв, – сказал он. – Послушай, дай мне все объяснить. Во-первых, Моди – ты же знаешь: она здесь, в больнице. Нет, ты не знаешь?

– Моди? Снова здесь? – Лицо ее побледнело. – Что с ней, зайка?

– Минутку, детка: дай мне рассказать тебе.

Он помолчал и, вздохнув, потрогал пальцем забинтованное место. Она оттянула его руку. Тогда он рассказал ей. Все. Про Моди. Про то, что он уходит от Элен, и про дневную гулянку, и про Пуки, про футбольный матч и про Фрэнсис Брокенборо, и про свое падение в кювет, и про то, как он пил, пил, пил, и сквозь все это проходила его безумная тоска по ней, только по ней одной – неужели она не видит, как она ускользает от него, постоянно, нахально и без угрызений совести, хотя, конечно (он улыбнулся), она этого все время не сознавала. Он крепко держал ее руки, слегка осклабясь, спрашивая, неужели она не видела, как он мучился весь день, преследуя что-то, чего он наконец отчаялся когда-либо достичь, все равно как осел, над носом которого болтается надетая на палку зрелая морковка, а теперь она здесь, он нашел ее, и разве это не чудесно? И весело, кривя душой, чувствуя, как возвращается былая паника, он продолжал склабиться и заставил себя сказать, как он рад, что она связалась с таким мировым парнем, и он надеется, что это предвещает много хорошего, настоящего.

– Но, папа, как же там с Моди? Какого черта ты оставил мать? Почему ты вместо этого не позвонил сюда? Ох, папа, честно говоря…

– Да, но, детка…

Он предвидел нечто подобное: ее сомнение, этот взгляд с еле заметным, мягким укором. Даже и не это. Возможно, он ожидал слишком многого. Он предвидел, что она обрадуется, вскочит от восторга, как это было, когда прошлым летом он навестил ее в Вашингтоне, – тогда они были вместе, одни в ресторанах, в его машине, вечером на концерте на реке; они, казалось, были неразрывны, необычайно близки, все было идеально. Такой он видел ее в последний раз. А сейчас лицо ее было холодным и серьезным, в нем был укор. Он доверчиво исповедался ей, рассказал все… и смотрите, что получилось. Он даже упомянул о Долли – коснувшись мимоходом Пуки, – тем самым заведя разговор об очень взрослой и очень сложной проблеме. Пейтон больше не слушала его. Он начал запинаться, с горечью и бессмысленным видом, словно старая корова, пережевывая слова.

– Зайка, так что же с Моди? Мы должны повидать ее. Почему ты не остался с матерью?

– Детка…

– Нет, не ради нее. На это мне наплевать. Но ради Моди. Что побудило тебя уйти и по уши нализаться? Ходить на матчи. Когда… когда… Ох, зайка, с тобой – беда, просто беда! – Она встала и заходила из угла в угол, расчесывая руками волосы. – Вся эта семейка чокнутая. Абсолютно чокнутая! – Она повернулась, по лицу ее текли слезы – слезы не от горя, а от злости, разочарования и сожаления. – Ну почему ты хоть раз не можешь побыть трезвым, зайка?

– Детка…

– Мне наплевать на мать…

– Не говори…

– Нет, скажу! Мне она без разницы. Мне она всегда была безразлична. Но я думала, что у тебя-то достаточно… ох, зайка. – Она бросилась к нему и обвила руками его шею. – Извини, – сказала она. – Извини, зайка. Зато, что сказала такое. Я люблю тебя. Я просто думаю, что ты подонок. – Она дернула носом у его плеча, затем отстранилась от него и вытерла глаза. – А теперь пошли, – сказала она. – Мы должны пойти повидать Моди.

– Хорошо, детка.

Он с трудом поднялся, с ней он готов был идти куда угодно – в преисподнюю, в чистилище или на дно морское. Пейтон вышла, чтобы сказать Дику, что она вернется потом. В зале землячества Лофтис, все еще не придя в себя, прошел сквозь танцевавших конгу студентов, вступающих в клуб, старшекурсников с веслами и своей забинтованной головой вызвал панику среди сидевших жеманных девчонок. Пейтон, появившись в дверях, крикнула, чтобы он поспешил, что он и сделал, слегка спотыкаясь, и кто-то из студентов Капа-Альфа ухватил его за плечо, выплеснув виски ему на рукав. Выйдя на улицу, на морозно-холодный воздух, он понял, что быстро протрезвеет, – какого черта, несмотря на неприятности, которые его ждут, он ведь нашел свою детку, – так разве этого не достаточно?

Они сели напротив нее в дешевые кресла на застекленной террасе. Тут не было мягкого света – обстановка, казалось, идеально подходила для скуки и ожидания. Две лампочки под выгоревшими абажурами освещали помещение добела раскаленным светом; лампы были установлены слишком высоко, с изученным и несомненным просчетом, и исходивший от них свет лишал помещение уютных теней, словно свет в зале суда, или на автобусной станции, или в любом, создающем гнетущее впечатление временном месте. По коридору шумно передвигались медсестры, унося подносы после ужина. А здесь все трое закурили сигареты – дым голубыми кольцами плыл по помещению. Пепельница была всего одна – ее держала Элен, стоявшая в самом выгодном месте – у двери, и вскоре под креслами появились растоптанные окурки, некоторые из них – красные от помады на губах Пейтон.

– Любовь, – ровным тоном презрительно произнесла Элен, – любовь! – Она повысила голос на последнем слове и умолкла, ожесточенно посмотрев на них. – Любовь! – высокомерно повторила она. – Ни тот ни другой из вас никогда не узнает, что это такое!

Она села на самый край дивана, быстро, решительно, прямая и напряженная.

– Теперь не ожидание так ранит меня, – сказала она уже мягче. – Это я могла бы вынести. Я ждала, кажется, всю мою жизнь, чтобы то или иное произошло, чтобы случилось то, что никогда не случалось, чтобы прозвучало, наверное, одно слово, которое сказало бы мне, что все это одиночество было не напрасно, что дни, проведенные в ожидании, и тишине, и страдании, не превратились в конце концов в вечность. Одно слово, и я была бы спасена, – слово, которое я могла бы произнести, как и вы – не важно кто, лишь бы мы оба одинаково его понимали: «любовь», или «прости», или даже «дорогая» – разницы между ними нет. Одно-единственное слово. Если бы ты только знал, как я жду, то все мои ожидания слились бы для тебя в одну минуту, понимаешь? Но ты не знаешь, что такое любовь… как и ожидание.

Итак, я могла бы вынести целый день ожидания. Могла бы вынести. Важно было другое. Целый день я сидела здесь, где сижу сейчас, глядя на холмы. Вы не появлялись, никто не появлялся, но, пожалуйста, не думайте, что я от этого страдала, – я в состоянии вынести ожидание. Никто не появился… Да. Пришел врач. Он хороший, славный человек. «Это просовидный туберкулез», – сказал он. По-моему, он понял, что я одинока, и приходил и разговаривал со мной, делая вид, что хочет составить мне компанию, но это не было его настоящим намерением. Наконец он сказал мне, очень осторожно, что Моди, по всей вероятности, не выживет – еще день или два, или что-то в этом роде, – но не надо бояться: всегда ведь есть шанс. Это придало мне силы. Я сидела тут и смотрела, как гаснет свет. Ох, какой же это темный день! Я сказала себе: будь сильной. Так я сказала. Я сказала: даже если они не знают, ну Моди-то знает, и этого достаточно. Она знает! Хотите, мои дорогие, чтобы я рассказала вам о ней? – Она на минуту умолкла, глядя на них.

А они смотрели на нее теперь с состраданием, со своего рода терпимостью, окрашенной испугом, но и с мукой, и с чувством вины. И словно желая приободрить друг друга, они взялись за руки, сознавая лишь, что наступило обвиняющее молчание и что предательски пахнет неистребимыми запахами больницы, а в каждом углу – страшными болезнями и разложением. Лофтис вдруг заморгал. Его повязка съехала на глаз, и он дрожащими пальцами стал возвращать ее на место. За дверью трудился цветной санитар, направляя куда-то тележку с ложками; где-то далеко текла, журчала не переставая вода. Элен немного передвинулась на диване, не опуская глаз, этаким шутливым, комичным жестом неосознанно поднесла палец к носу, а потом нацелила руку на них. Потом вдруг опустила ее. Глаза ее стали добрыми.

Мягким голосом, вспоминая, она стала рассказывать им.

– Послушайте… я помню проведенные мной дни… послушайте…

Летом они сидели вместе на крыльце – она и Моди, глядя на корабли, и на облака, и на шмелей, жужжавших среди стрекоз, метавшихся из света в тень. Она сидела и вязала или читала, а Моди сидела возле нее, рассматривая картинки в книжках. С залива дул ветерок и плыли тучи – они плыли над пляжем, края их были смертельно-белые, а внутри они были темные, набухшие от дождя, и летели очень низко; бесшумно склонились верхушки ив, от них протянулись по лужайке большущие тени; ветер ерошил волосы Моди, листы книги и волосы ее, Элен, тоже. Потом пролетал как бы вздох, и ветер прекращался, страницы переставали колыхаться, и солнце возвращалось, и лужайка снова пахла травой, становилось очень жарко. Они пили холодный чай – его приносила Элла. Они слышали, как хлопает забранная сеткой дверь, ноги Эллы хромают по гравию, скрипят по крыльцу и, наконец, останавливаются позади них. Элла наклоняется и гладит Моди по плечу, затем вкладывает ей в руку стакан, говорит что-нибудь ласковое и уходит. Элен и Моди снова остаются одни.

Иногда прилетали чайки, Моди указывала на них и поднимала вверх руки. Иногда Элен рассказывала ей про боевые корабли и грузовые суда – они все стояли на якоре далеко, и пока они с Моди смотрели на корабли, ветер менялся, а порой и прилив, и все корабли разворачивались к дому, такие тонко очерченные на фоне горизонта, что их почти не было видно. Над Норфолком висел дым; парусники качались на ветру – иногда не видно было даже их корпуса, а только паруса, так что казалось, что-то невидимое развесило над волнами клочья материи.

Элен рассказывала Моди про Покахонтас и капитана Джона Смита, – рассказывала девочке с мозгом младенца, даже и того меньше, – рассказывала о людях, которые едва ли даже существовали. Были ли они все еще тут, все еще живы? – хотела знать Моди. Элен говорила: «Да», – потому что это были ее друзья, а друзья никогда не умирают, всегда живут и всегда будут жить в ее молчащем сердце. Она рассказывала Моди о кораблях, проходивших мимо дома много лет назад, об индейском лесе и о язычнике, который спас христианскую душу от жертвоприношения. «Как это славно, – сказала Моди. – Они все еще тут? – спросила она. – Они сейчас тут, мамулечка?» Элен говорила: «Вон там, дорогая, а теперь закрой глазки и подумай, и они вернутся». И они обе закрывали глаза и думали; потом Элен сжимала ее руку, и они обе смотрели на залив. И Элен тоже казалось, что все изменилось; вскоре Моди говорила: «Да, мамулечка, я вижу их», – и под стремительно несущимися облаками каждая жердочка и каждый корабль, и клочок паруса, казалось, были поглощены волнами. Города, существовавшие вдоль побережья, исчезли; леса подступили к пляжам. На песчаных отмелях стояли сотрясаемые ветром деревья. Даже дом исчез: там, где раньше была терраса, они с Моди стояли и смотрели сквозь залитые солнцем заросли сахарного тростника, где летали и гудели насекомые, а под ногами у них было болото.

Всюду стояла тишина: Элла, звуки из кухни, стук молотка из бараков, гул шмелей – все это исчезло, и они с Моди сидели вдвоем в зарослях сахарного тростника, ожидая, еле дыша. Солнечный свет лился на землю без конца – казалось, он приходил с другой земли.

Вдруг Элен сказала: «Смотри, Моди, вон они», – и они увидели их – два корабля, галеоны с большими малиновыми парусами. Тут Элен сказала: «Послушай, Моди». Они прислушались и услышали высоко в небе пронзительные трубные крики тысячи чаек. Элен сказала: «Ты видишь их, Моди?»

«Да, мамулечка».

Затем они стали смотреть сквозь заросли сахарного тростника и увидели, как паруса то опадают, то надуваются и корабли проходят к реке – две малиновые вспышки на фоне неба, никаких городов, никакого дыма, никаких голосов, – только проплывают эти два галеона и то вздуваются, то опадают паруса; корабли ушли. Они обе снова закрыли глаза, и Элен сжала руку Моди. Они открыли глаза.

«Да, мамулечка», – сказала Моди.

Все было как всегда. Потом они отправились спать. Рядом с ними мужчины строили бараки. Все лето и осень они слышали грохот молотков и стук на полях. Сначала им видны были рабочие, а потом расцвели мимозы и стало уже плохо видно. Вначале у этих людей не было воды, и Элен каждый день посылала к ним Эллу с ведром воды. Рабочие были люди грубые, которые говорили громко, непристойно, у них были загорелые лица и грязная обувь; днем слышно было, как они ругались, и Моди спросила Элен, что это они говорят. Она сказала: «Тихо, Моди, дорогая, это не для тебя».

Так они сидели, смотрели и слушали. В три часа Элла выходила из дома с ведром воды. Они смотрели с крыльца, как она хромает по лужайке, выплескивая воду, а другой рукой прогоняя севших на волосы мух. Под мимозами мужчины скучивались, как коровы, нагибались через ограду – у Эллы для каждого был бумажный стаканчик. Напоив их, Элла возвращалась с пустым ведерком. Однажды Моди сказала: «Мамулечка, а я могу тоже отнести воду?» Элен сказала: «Да, дорогая, если будешь осторожна. Если пойдешь вместе с Эллой».

Лето прошло. Листья начали желтеть, и вдоль всей изгороди цвели мимозы, шмели все еще жужжали возле цветов. Каждый день Элен смотрела, как Элла и Моди очень медленно пересекали лужайку: Элла несла ведро, Моди – бумажные стаканчики. Обе шли прихрамывая – такое в нашем мире следовало наблюдать. Вскоре они исчезнут за деревьями, и тогда Элен отведет оттуда взгляд и станет снова вязать или читать, думая о том, какие странные вещи делали Моди счастливой.

Элен выдержала паузу в своем рассказе.

– Если бы вы только знали, – сказала она, – если бы вы только знали, из каких крошечных мелочей…

У нее сорвался голос. Никто не решался заговорить. В тишине она повернулась к окну. Она смотрела в темноту и видела тот, давний, солнечный свет, те листья и что-то еще, что именно – они не знали. Улыбка появилась на ее губах и исчезла, и она снова повернулась к ним лицом, тыча в них пальцем.

Она сказала что-то насчет мужчины по имени Бенни. Его звали Бенни. Во всяком случае, Моди звала его Бенни. Элен видела его только однажды. Иногда они уходили надолго – Моди и Элла. А Элен сидела, наблюдала и прислушивалась, дожидаясь их возвращения. Они отсутствовали, пожалуй, полчаса. Элен что-то перебирала руками и волновалась, вдыхая пары из кухни. Наконец она вставала и шла через лужайку к дорожке, пересекающей сад. Здесь цвели мимозы; она нагибалась и собирала листья, упавшие на клумбу, звала сначала: «Элла, Элла». Затем произносила громче: «Элла, Элла, приводи назад Моди, а то она слишком долго стоит на ногах». И тут она услышала, как рассмеялся мужчина, и голоса Моди и Эллы, и снова голос Моди. «До свидания, до свидания», – говорила она, и обе они появлялись из кустов, ломая ветки, словно дикие животные в кинофильмах, обе смеясь и взвизгивая. И Элен слышала, как Элла с удивлением говорила: «Вот мужик так мужик».

Затем Моди с помощью Эллы подходила к Элен, раскрасневшаяся от взвизгов, и повторяла то, что сказала Элен: «Мамулечка, вот мужик так мужик».

«Что это за мужчина?» – спрашивала Элен.

«Мужчина с чудесами», – говорила Моди.

«Как славно, – говорила Элен. – А как его зовут, дорогая?»

«Бенни», – отвечала она.

Элен видела его лишь однажды. Это был тощий мужчина лет сорока с печальным смуглым, изрытым оспой лицом и черными волосами, откинутыми со лба назад. На нем была красная шелковая рубашка, и Элла сказала, что он наполовину цветной, наполовину индус – это она сразу заметила. И с тех пор каждый день, как они сидели на террасе, Элен с трудом уговаривала Моди отдохнуть подольше. Она беседовала с ней, рассказывала разные истории, но Моди не сиделось – она ходила по террасе и все спрашивала, когда будет три часа. И дело было всегда в Бенни. И они уходили в три часа – Моди с Эллой, неся ведро с водой и стаканчики, а Элен, как и раньше, сидела и ждала. Она оставалась одна. Моди была счастлива. У нее прибавилось силы. Звонил телефон, но Элен никогда не отвечала. «Ну кому охота, – спрашивала она себя, – разговаривать с глупыми женщинами, у которых столько дурацких фокусов?» Она жила рассудительно и мрачно. Она сидела одна, разглядывая облака и детей в заливе, бродивших по воде в поисках моллюсков.

Итак, как она уже сказала, она видела его лишь однажды, чего было вполне достаточно, и она всегда будет вспоминать Моди вместе с ним. Кто бы мог подумать, что она, чьи губы были такими неопытными и целомудренными, не умрет от страха, увидев то, что она увидела, или не станет, стиснув зубы, биться головой о дерево? Нет, все оказалось наоборот. Элен подозревала, что Моди имеет представление о любви, а это (и тут она снова ткнула в них пальцем) гораздо больше того, что они узнают за свою жизнь.

– Моди выиграла, – сказала Элен, – и слава Богу: смерть будет ей не страшнее сна.

Она подозревала, что ей следовало взволноваться, но она ведь не знала. Через некоторое время рабочие уехали, бараки были отстроены, и несколько солдат вселились туда. А Моди и Элла продолжали носить воду, хотя она уже никому не была нужна, – это было для них своего рода игрой, глупой и нелепой, считала Элен, но им это так нравилось, что она не беспокоилась. Элла часто уходила и возвращалась одна, и Элен говорила: «Элла, лучше тебе быть там и наблюдать», – Элла только подмигивала, ухмылялась и говорила, что все в порядке, – она через минуту сходит туда за девочкой.

Однажды Элен ждала долго. На дворе, похоже, шел дождь. Она начала волноваться. Над заливом с неба спускались серые мокрые полотна дождя, и яхты спешили к берегу. Чайки летали высоко над водой и над землей. Она слышала, как хлопает тент; кусок толя катился по лужайке; сквозь деревья она видела, как солдаты бежали в укрытие, кидая взгляды назад, на небо. Она встала и какое-то время звала девочку.

«Моди, Моди, – кричала она, – возвращайся сейчас же – пора, уже пора», – но ответа не было.

Она спустилась по ступеням и, пробежав через лужайку, остановилась под мимозами. Дул сильный ветер, но грома не было. Цветы на деревьях раскрылись – розовые и зеленые, похожие на птиц в джунглях, готовых взлететь. Под конец они обрывались, устремлялись вверх и исчезали. Она снова позвала, преодолевая ветер: «Моди, Моди», – но ответа по-прежнему не было. Она прошла ближе к мимозам, пробираясь среди лоз, росших там лилий, отбрасывая ветки. Земля тут была вязкая, пахло сыростью, и было темно. Она прошла еще немного вдоль забора, пока не увидела их; тогда она остановилась за деревом и стала наблюдать.

Он показывал девочке разные трюки. Он стоял по другую сторону забора – маленький коротконогий некрасивый мужчина с хилым, помеченным оспинами лицом и черными, зачесанными назад волосами, которые отчаянно трепал ветер. Его руки были подняты над головой, тощие, прямые и неподвижные, будто он взывал к небесам; он не издавал никакого звука, он не улыбался – только шевелил пальцами, быстро сжимая их и разжимая; на ладонях его вдруг появились веселые голубые шарики, они с минуту поплясали и так же быстро исчезли.

Элен затаила дыхание. Начался дождь. Она смотрела на Моди и видела, как девочка смеялась и хлопала в ладоши, а потом увидела, как она потянулась вверх и стала хватать воздух, словно пыталась вернуть исчезнувшие шарики. А он опустил руки и стоял, глядя на Моди своими глубоко запавшими глазами, печальными и таинственными; щеки у него были надутые, как у кролика. Моди смеялась и аплодировала. Он повернул голову и уставился на небо; свет над берегом стал серым, и когда мужчина повернулся, и ветер разметал его волосы, и она увидела эти надутые щеки и выпученные глаза, в которых вдруг появилось горькое разочарование, такое комичное, но одновременно почему-то пугающее и страшноватое, у нее возникло впечатление, что перед ней – величайший маг на земле. Моди что-то крикнула. Он повернулся. «Еще!» – крикнула она. Тогда шарики один за другим выскочили с легкими щелчками у него изо рта и упали вдоль забора.

И снова произошло то, о чем рассказывала Элен: он проделал еще один трюк. Он стал собирать шарики, ползая вдоль забора; она помнила, как его красная шелковая рубашка вылезла из брюк и отчаянно хлопала по его заду, пока он прыгал точно бурундук, собирая шарики. Затем он повернулся и направился к Моди. Снова вверх полетели шарики; каждый исчезал, как только он ловил его, – руки его опустели. Они стояли и смотрели друг на друга, и снова в его взгляде было что-то печальное и таинственное; он походил на старого колдуна, старого мастера из другой страны, и глаза его стали черными и нежными; казалось, он знал много тайн и вообще знал все, что следует знать, – не только что надо делать с этими пляшущими шариками, но знал все и про землю, и про небо, про листья и про ветер, и про идущий дождь; он знал их колдовскую силу, знал их тайны и знал, что таится в тайниках души этой девочки, с которой он никогда даже не разговаривал. Бенни. Да умеет ли он говорить? Он ведь за все время не сказал ни слова. Было в нем какое-то понимание извечного переплетение любви и смерти и пустоты легкомыслия; он смотрел на Моди и не улыбался, только протянул руку и вытащил шарик из ее уха и другой – из ее волос.

Моди, возможно, знала, сказала Элен, – нет, должна была знать. Между ними существовало это молчаливое, печальное, таинственное общение: одному Богу известно, как ей сообщили о предстоящем конце. Возможно, что-то в его глазах – этот вызывающий взгляд в небеса, дерзкий взгляд или – позже – скорбный взгляд, который он бросил на нее, как бы говоря, что эта божественная магия должна, как и все, кончиться. Девочка плакала и плакала. А он положил шарики в карман и спокойно смотрел на нее. Она продолжала плакать, громко, и безрассудно, и мучительно, говоря: «Нет! Нет!»

По деревьям промчался ветер с дождем и пригладил волосы Элен – она не могла шевельнуться. «Нет! Нет! – вскрикивала Моди. – Нет! Нет!» Это было так, словно она увидела конец – не только этого дня, но и всех дней, солнечного света и того, как она носила воду, пляшущих шариков и всего, что она когда-либо любила на земле. Конец Бенни. Она все вскрикивала. Элен казалось, что она сейчас лишится чувств от ужаса.

«Нет! Нет!» – вскрикивала Моди и съехала вниз по забору, протянув к Бенни руки. Но он не сдвинулся с места – продолжал стоять под дождем, намочившим его рубашку, отчего она стала темно-красной, и с несчастным видом, все понимая, пристально смотрел на Моди. Элен шагнула было к ней, но он шагнул первым и быстро. Он подошел к забору и поднял на ноги Моди. Он не произнес ни слова. Моди затихла и смотрела на него, а по лицу ее текли слезы. Тогда он обнял ее и поцеловал в щеку.

Вот, главным образом, это, сказала Элен, она всегда будет помнить: качающиеся мимозы и этих двоих – она намного выше Бенни, – стоявших у забора, вцепившись друг в друга. После всех этих лет Моди обрела этого доброжелателя, отца, мага… кого-то… Элен не знала, кого. Но Моди его обрела. Он знал. Бенни знал. Он наконец выпрямился и пригладил волосы, глядя на нее. А Моди смотрела на него, тоже ничего не говоря, – только глаза молили его остаться.

Что он мог предпринять? Элен знала: ничего. Достаточно было понимания. Он заткнул рубашку в брюки, повернулся, быстро пошел через поле под дождем и исчез за бараками. А Элен повела Моди назад, в дом.

– Он больше не возвращался туда. И Моди никогда больше туда не возвращалась. Весь октябрь мы снова сидели днем на крыльце. Моди никогда ни слова не сказала о нем или о чем-либо. Я рассказывала ей разные истории, но не думаю, чтобы она слушала. Она сидела возле меня и качалась на качалке, и смотрела на залив. Я полагаю, она много об этом думала, но наверняка не знаю. Возможно, от этих дум она так заболела. Не знаю. Она стала молчаливой и спокойной – возможно, она мечтала. Скорее всего она даже не чувствовала, что силы выходят из нее как из умирающего цветка. Умирающий цветок. Она уставала, и у нее болела нога, и она засыпала. Я тоже засыпала. Мы сидели вместе и какое-то время смотрели на корабли и видели, как над головой летают чайки, и тихо начинали дремать, закрывали глаза и выпускали из рук книги с картинками, и слышали, как летают шмели…

Такое было впечатление, словно Элен вдруг проснулась после долгого изнурительного сна. Она затушила сигарету и встала, пошатываясь.

– Значит, она собралась умирать, – сказала Элен. – Теперь вы все знаете. Про любовь. Почему вы не едете домой? Сейчас слишком поздно видеться с ней. Почему вы не едете домой? Вы уже наразвлекались. Я ждала вас весь день, и теперь хватит мне вас ждать, теперь я иду к Моди. Не хотите ли еще виски, мои дорогие? Вы можете получить виски на всех вечеринках. Хотите повстречать своих любимых? Попытайтесь! Просто попытайтесь! А я больше уже никого и ничего не жду!

Она поднесла руки к лицу и, согнувшись, зарыдала без слез, без звука. Без слез, потому что с того места, где они сидели, они могли видеть между ее пальцами ярко освещенные щеки, на которых не было ни слезинки, и плотно закрытые глаза, опущенные книзу уголки рта, делавшего долгий и мучительный вдох, как бывает с ребенком. Они видели, как сотрясались ее плечи, и оба поднялись, оскорбленные и немного потрясенные ее безумием. Они чувствовали себя виноватыми и жалели Элен, но, главным образом, были преисполнены бессмысленной, необоснованной любви. К Элен и к Моди, но и к кое-чему другому: к воспоминаниям о том, что было между ними настоящего и хорошего, невзирая на все остальное, к воспоминаниям обо всем, чего теперь не вернешь и что безвозвратно. Лофтис сказал: «Элен», и Пейтон сказала: «Ох, матушка».

Такое было впечатление, точно перед ее глазами продолжало стоять видение и они были в нем, были в нем, частью его: бесконечно долгие дни и парящие облака, качающиеся и дрожащие мимозы, фриз из чаек, застывших на фоне неба. Там были также шмели и чарующие незабываемые фигуры индейцев. Одни жонглировали под деревьями веселыми голубыми шариками; другие словно призраки рыскали с ножами вокруг них в сахарном тростнике. Все они – разбросанная семья – снова собрались дома, соединились ненадолго: они видели, как вздымаются и опадают паруса галеона, у руля – фигура, сражавшаяся со скромными летними бурями другого столетия, думая о завоеваниях, думая о золоте.

«Матушка…» – снова произнесла Пейтон.

Элен подняла на нее глаза.

«Ты у меня не хныкай, – сказала она. – Это наполовину твоя вина. Помнишь, как ты дала ей упасть? Я освежу…»

«Но…»

«Помнишь?»

«Матушка…»

«Тебе безразлично. Все. И поэтому ты удерживала своего отца, чтобы он не был тут? Ты – со своим распутством и своим пьянством».

«Элен!» – крикнул Лофтис.

Она повернулась и вышла из комнаты.

* * *

– Дикки, мальчик мой, дай мне снова эту бутылку, – сказала Пейтон.

– Вот она, крошка.

Ее голова лежала на его плече, одна его рука обнимала ее, а другой он рулил. Это было не очень удобно, но машина была большая и тяжелая – «олдсмобиль», и она спокойно ехала по колдобинам, образовавшимся за морозную ночь. Небо над ними прояснялось. Местность была пустынная, сонная, здесь полно было сосен и болот, со дна их поднимались туманы, заволакивавшие дорогу опасными серыми клубами. Машина была, однако, отличная, построенная как хороший корабль, способный выдержать любую бурю; машина действительно напоминала своего рода корабль: она была просторная, с мягкой обивкой и удобная, как гондола дожа, и преодолевала неровности дороги с агрессивным достоинством парома. Они ехали сквозь море тумана и холодную тьму: фермы и заборы, темные бензоколонки, негритянская церковь в страшноватом леске – все это, кратко высвечиваемое фарами, было на удаленном сказочном берегу. Их окружала ночь, но они едва ли это сознавали, сидя в капсуле из стали и стекла, обогреваемые печкой. От приборной доски исходил зеленый свет, освещавший их, и они пили, чувствуя себя в безопасности, бездумно слушая музыку, передаваемую с освещенной звездами крыши на Бродвее. Шарлотсвилл был уже на много миль позади.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю