355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Томас Венцлова » Собеседники на пиру. Литературоведческие работы » Текст книги (страница 6)
Собеседники на пиру. Литературоведческие работы
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:34

Текст книги "Собеседники на пиру. Литературоведческие работы"


Автор книги: Томас Венцлова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 47 страниц)

Введенный в эту сцену монолог Гермеса развертывает мотив статуи во всей его полноте[193]193
  Ср. высказывание Анненского в письме к Анне Бородиной от 14 июня 1902 года: «Боюсь, что немногие поймут значение слов Гермеса, хотя они и свободны от всякого мифологического балласта…» (Анненский, 1979, с. 454).


[Закрыть]
. Статуя предстает как «второе бытие» – знаковый мир искусства, расширяющий и увековечивающий жизнь. Подвластное «обидам и годам», гибнущее вместе с человеком, искусство всё же превозмогает забвение и преобразовывает его в память, ибо каждый его знак есть звено в бесконечной цепи. Статуя оживает в поэтическом слове:

 
                                     А потом,
Когда веков минует тьма и стану
Я мраморным и позабытым богом,
Не пощажен дождями, где-нибудь
На севере, у варваров, в аллее,
Запущенной и темной, иногда
В ночь белую или июльский полдень,
Сон отряхнув с померкших глаз, цветку
Я улыбнусь или влюбленной деве,
Иль вдохновлю поэта красотой
Задумчивой забвенья […][194]194
  Ср. современное развитие этой же темы в «Вертумне» Бродского.


[Закрыть]

 
(с. 485)

Таким образом, совпадающие по теме трагедии Сологуба и Анненского соотносятся с двумя совершенно разными концепциями искусства. Синхронные перекодирования символов у Сологуба имеют пределом отсутствие, зияние, ничто; чистая знаковость отсылает к пустоте; текст внутренне противоречив, ибо в идеале должен сводиться к молчанию. Диахронные перекодирования текстов у Анненского не имеют предела; текст всегда отсылает к другому тексту и оказывается стимулом для нового текста в перспективе искусства; утерянное всегда может быть восстановлено – как Анненский восстановил Еврипида. Если первая концепция представляет собой экстремальный случай «негативного символизма», то вторая оказывается основой того явления, которое в последнее время принято называть семантической поэтикой.

БИБЛИОГРАФИЯ

Анненский Иннокентий. Книги отражений. М., 1979.

Анненский Иннокентий. Поэтическая концепция «Алькесты» Еврипида // Театр Еврипида, 1. Санкт-Петербург, 1906. С. 105–140.

Анненский Иннокентий. Стихотворения и трагедии. Л., 1959.

Волошин Максимилиан. Дар мудрых пчел // О Федоре Сологубе: Критика, статьи и заметки [репр.]. Ann Arbor, Michigan. С. 184–190.

Гершензон Михаил. Тень Пушкина // Гершензон Михаил. Статьи о Пушкине. Л., 1926. С. 69–95.

Дукор И. Проблемы драматургии символизма // Литературное наследство. 1937. Т. 27–28. С. 105–165.

Зелинский Фаддей. Античная Ленора // Вестник Европы, 1906. 238. С. 167–193.

Иванов Вячеслав, Топоров, Владимир. Пчела // Мифы народов мира. М., 1982. Т. 2. С. 354–356.

Лавров А., Тименчик Роман. Иннокентии Анненский в неизданных воспоминаниях // Памятники культуры: Новые открытия. Л., 1981. С. 61–146.

Мандельштам Осип. Сочинения. М., 1990. Т. 2.

Силард Лена. Античная Ленора в XX веке: к вопросу об античном наследии в русском символизме // Studia Slavics Hungarica. 1982. Vol. 28. P. 313–331.

Сологуб Федор. Собрание сочинений. Санкт-Петербург, 1910. Т. 8. Драматические произведения.

Струве Глеб. Александр Кондратьев по неизданным письмам // Annali dell’Instituto Universitario Orientale, Sezione Slava. 1969. Nr. 12.

Федоров Андрей. Стиль и композиция критической прозы Иннокентия Анненского // Анненский Иннокентий. Книги отражений. 1979. С. 543–576.

Ходасевич Владислав. Об Анненском // Ходасевич Владислав. Собрание сочинений. Ann Arbor, Michigan, 1990. Т. 2. С. 318–333.

Шульц Р. Пушкин и Книдский миф. Miinchen, 1985.

Denisoff N. La Guerre de Troie dans le théâtre symboliste russe: Annenskij, Bijusov, Sologub // Revue des études slaves, 51. 1978. P. 65–69.

Graves Robert. The Greek Myths. New York: Mt. Kisco, 1988.

Jakobson Roman. The Statue in Pushkin’s Poetic Mythology // Jakobson Roman. Selected Writings. The Hague, 1979. Vol. 5. P. 237–280.

Jakobson Roman. Стихи Пушкина о деве-статуе, вакханке и смиреннице // Jakobson, Roman. Selected Writings. The Hague, 1981. Vol. 3. P. 356–377.

Kelly Catriona. Classical Tragedy and the «Slavonic Renaissance»: The Plays of Vjačeslav Ivanov and Innokentij Annenskij Compared // Slavic and East-European Journal, 1989. Vol. 33. P. 235–254.

Lahti Katherine. Mayakovsky’s Dithyrambs: Dissertation. Yale University, 1991.

Myth in Literature / Eds. Andrej Kodjak, Krystyna Pomorska, Stephan Rudy // Slavic Papers, 5. New York University, 1985.

Ronen Omry. A Functional Technique of Myth Transformation in Twentieth-Century Russian Lyrical Poetry // Myth in Literature. 1985. P. 110–123.

Senderovich Savely. On Pushkin’s Mythology. The Shade-Myth // Aleksander Puškin: Symposium II / Eds. Andrej Kodjak, Krystyna Pomorska, Kiril Taranovsky // Slavic Papers, 3. New York University, 1980. P. 103–115.

Senderovich Savely. Мир мимолетных видений // Сендерович Марена, Сендерович Савелий. Пенаты: Исследования по русской поэзии. East Lansing, Michigan, 1990. С. 9–28.

Setchkarev [Setschkareff] V. Laodamia in Polen und Russland // Zeitschrift fur slawische Philologie, 27. 1959. Nr. 1. S. 1–32.

Setchkarev V. Studies in the Life and Work of Innokentij Annenskij. The Hague, 1963.

Venclova Tomas. Viacheslav Ivanov and the Crisis of Russian Symbolism // Issues in Russian Literature Before 1917: Selected Papers of the Third World Congress for Soviet and East European Studies / Ed. Douglas Clayton. Columbus, Ohio, 1989. P. 205–215.

Вячеслав Иванов и кризис русского символизма

В России с именем символизма связывается нечто такое, за что можно отдать жизнь и даже душу.

Эллис – Брюсову, 29 апреля 1909 года

Творчество акмеистов и футуристов до сих пор воспринимается как живая ценность и воздействует на современный русский литературный процесс. Иная судьба постигла символизм – старшую и в некоторых отношениях наиболее заслуженную из трех великих школ русской поэзии начала XX века. Язык символистов рано «превратился в мертвый диалект»[195]195
  Эйхенбаум Борис. О поэзии. Л.: Советский писатель, 1969. С. 81.


[Закрыть]
. После 10-х годов его использовали либо заведомые эпигоны, либо поэты, по тем или иным причинам оказавшиеся вне литературы (типа Даниила Андреева). «Старые чеканы школы истерлись»[196]196
  Иванов Вячеслав. Собрание сочинений (далее СС). Брюссель: Foyer Oriental Chretien, 1974. Т. 2. С. 603.


[Закрыть]
; крупнейшие символисты в своих поздних произведениях трансформировали традиционную символистскую поэтику до неузнаваемости.

Кризис – возможно, даже смерть символизма – принято связывать с 1910 годом, когда между его мастерами разгорелся спор, породивший ряд существенных теоретических формулировок. К этому времени прекратили свой выход «Весы» и «Золотое Руно»; их место занял «Аполлон», обозначивший новую эпоху русской культуры; выступило целое поколение молодых поэтов, от Ахматовой до Маяковского, которым, как вскоре выяснилось, принадлежало будущее. Спор разделил символистов на два лагеря – «эстетов» и «философов» («теургов»); но и те, и другие стали постепенно отходить на второй план литературной и культурной сцены.

Драматическая история крушения русского символизма исследована недостаточно. Общепризнано, что важную роль в этом сыграл Вячеслав Иванов – самый серьезный теоретик и самый необычный, «экзотический» поэт символистской школы. Но, пожалуй, до сих пор не полностью исследованы те моменты его теоретических взглядов и поэтической практики, которые, знаменуя кризис символизма, косвенным образом оказались плодотворными для развития русской культуры.

Иванов был зачинщиком дискуссии 1910 года. Как известно, она началась с двух его докладов, позднее переработанных в статью «Заветы символизма» («Аполлон», 1910, № 8). В том же номере «Аполлона» появился параллельный доклад Блока «О современном состоянии русского символизма». (Ср. самокритичное замечание Блока в письме к Евгению Зноско-Боровскому от 12 апреля 1910 года: «Другое совсем дело – доклад Вяч. Ивановича, на который я ведь только отвечал: там – математическая формула, здесь – ученический рисунок»[197]197
  Блок Александр. Собрание сочинений. M.-Л.: Государственное издательство художественной литературы, 1963. Т. 8. С. 308.


[Закрыть]
.) Выступления Иванова и Блока вызвали неумеренно резкую реакцию Брюсова. В своем дневнике Брюсов в этой связи пишет об Иванове: «Его основная мысль – искусство должно служить религии. Я резко возражал. Отсюда размолвка. За Вяч. Иванова стояли Белый и Эллис. Расстались с Вяч. Ив. холодно»[198]198
  Брюсов Валерий. Дневники 1891–1910. М.: Изд. М. и С. Сабашниковых, 1927. С. 142.


[Закрыть]
. Сторону Иванова приняли авторы, считавшие своим предтечей Владимира Соловьева и во многом исходившие из его положений о смысле искусства. Позиции Брюсова сочувствовали многие молодые поэты, тяготевшие к кларизму и акмеизму (и вскоре переросшие брюсовские схемы).

Почти все основные идеи «Заветов символизма» высказывались Ивановым задолго до 1910 года (ср. его статьи «Поэт и чернь», 1904; «Копье Афины», 1904; «Символика эстетических начал», 1905; «Кризис индивидуализма», 1905; «О веселом ремесле и умном веселии», 1907; «Две стихии в современном символизме», 1908). Раскол 1910 года вызван не тем, что Иванов занял новую позицию или отчетливее, чем прежде, ее сформулировал. Важнее факт, что в это время, по точному замечанию Дмитрия Максимова, «в литературе символизма происходили энтропические процессы»[199]199
  Максимов Дмитрий. Брюсов: Поэзия и позиция. Л.: Советский писатель, 1969. С. 177.


[Закрыть]
– ассимиляция символистской поэтики массовой культурой, личные междоусобия и т. п. Существенно и то, что более отчетливой стала позиция Брюсова (вскоре обнаружившая свою малую плодотворность). Как это ни парадоксально, положения Иванова (и сама его поэтика) в конечном счете оказались важнее, – даже для течений, объявивших о своем разрыве с «мистическими туманностями» символизма, – чем внешне привлекательные положения Брюсова. Они вошли в плоть и кровь русской литературы, хотя, возможно, неожиданным для самого Иванова путем.

Обычно считается, что Брюсов в дискуссии 1910 года защищал чисто эстетические принципы, исходя из практики западного (прежде всего французского) символизма; Иванов же со своими сторонниками, опираясь на традиции немецкой романтической философии и русской религиозной мысли, ставил перед символизмом экстралитературные задачи[200]200
  Ср. Donchin Georgette. The Influence of French Symbolism on Russian Poetry. ’s-Gravenhage: Mouton, 1958. P. 76.


[Закрыть]
. Поверхностное, не учитывающее контекста прочтение ивановских и брюсовских статей как бы подтверждает этот взгляд. Иванов пишет:

«Символизм кажется упреждением той гипотетически мыслимой, собственно религиозной эпохи языка, когда он будет обнимать две раздельные речи: речь об эмпирических вещах и отношениях и речь о предметах и отношениях иного порядка, открывающегося во внутреннем опыте – иератическую речь пророчествования»[201]201
  СС. T. 2. C. 594.


[Закрыть]
.

Первая речь определяется как логическая, вторая как мифологическая, восходящая к священному языку жрецов. Поэзия, ориентированная на эту – видимо, осуществимую только в идеале – пророческую речь, по мысли Иванова, должна способствовать преображению мира, которое приведет к некоторому эсхатологическому состоянию (в духе предсказаний Владимира Соловьева и Николая Федорова). Поэт обязан быть «религиозным устроителем жизни, истолкователем и укрепителем божественной связи сущего, теургом»[202]202
  Там же. С. 595.


[Закрыть]
(ср. позднее у Мандельштама: «Слово в эллинистическом понимании есть плоть деятельная, разрешающаяся в событие»[203]203
  Мандельштам Осип. Собрание сочинений. Нью-Йорк: Международное литературное содружество, 1971. Т. 2. С. 246.


[Закрыть]
). Триумвират Иванова, Белого и Блока называет свой символизм «реалистическим», «истинным» – в противовес «идеалистическому», «субъективному», «декоративному» символизму Брюсова или Бальмонта. Иванов неоднократно подчеркивал, что «истинный» символизм выходит далеко за рамки литературного направления и присутствует в любом крупномасштабном произведении любой эпохи. Его корни в русской традиции, согласно статье «Заветы символизма», усматриваются у Жуковского, Пушкина и многих других писателей, но его потенции в достаточной мере осуществлены только Тютчевым, ощутившим потребность «двойного зрения» и «другого поэтического языка»[204]204
  СС. Т. 2. С. 590.


[Закрыть]
.

Неоднократно говорилось, что в ивановской концепции своеобразно преломилась российская идея «общественного служения искусства». Позднее его концепция связывалась даже с советским «искусством для масс»[205]205
  Ср. Ronen Omry. A Functional Technique of Myth Transformation in XX Century Russian Lyrical Poetry // Myth in Literature / Eds. Andrej Kodjak, Krystyna Pomorska, Stephan Rudy. Columbus: Slavica, 1985. P. 112.


[Закрыть]
(равно как ивановские «орхестры» – с советами). Подобную реализацию ивановских теоретических построений хотелось бы назвать пародийной – если бы она не была столь трагичной; и неудивительно, что Иванов, в отличие от Белого, воспринял ее с ужасом[206]206
  Ср. Белый Андрей. Сирин ученого варварства. Берлин: Скифы, 1922; Дешарт Ольга. Введение // СС. 1971. Т. 1. С. 161.


[Закрыть]
. На этом фоне брюсовская концепция может быть понята как вполне конструктивная защита автономности искусства. Однако нам кажется, что на обе концепции следует посмотреть и с несколько иной стороны.

Прежде всего Иванов воспринимает искусство как систему, находящуюся в постоянном – и плодотворном – взаимодействии с другими знаковыми системами культуры. Для Брюсова искусство замкнуто на себе и самодостаточно; Иванов выдвигает значительно более современную идею искусства незамкнутого, открытого. Допустимо сказать, что Брюсов ограничивается искусством как синтаксисом, а Иванов живо ощущает его семантические и прагматические стороны. Если подход Брюсова, как известно, повлиял на русский формализм, то подход Иванова в определенной мере предвещает семиотическую школу.

Не подлежит сомнению, что Иванов был человеком религиозного сознания (и что кризис поэтики символизма связан с кризисом религии, характерным для XX века). Но религиозное сознание для Иванова (как ранее для Достоевского) выражалось прежде всего в принципе диалога, взаимодействия, связи (того, чем этимологически и определяется слово religio). Творчество Иванова отличается редкостным единством и даже некоторой монотонностью:

«[…] Весь многообразный рой его поэм и гимнов, его сонетов и канцон, его эпических легенд, его капризных „стихотворений на случай“, трагедий его, написанных античными метрами, непроизвольно и непреложно располагается архитектонически, и его узрения сами собою сливаются в единую стройную систему»[207]207
  Дешарт Ольга. Op. cit. С. 116.


[Закрыть]
.

Но система эта строится на антиномиях, на внутреннем столкновении и споре, на диалектических переходах.

На наиболее глубинном уровне проблему диалога ставит знаменитая ивановская формула «Ты Еси» (ср. статью 1907 года под этим названием). Вслушиваясь в самого себя, человек находит на последней черте некоего «Ты» – собеседника, партнера, сверхличную силу – и тем самым преодолевает свою «целлюлярность» (при этом богоносец, вступивший в беседу с «Ты», есть одновременно и спорщик, богоборец[208]208
  СС. Т. 1. С. 824.


[Закрыть]
). На следующем уровне диалог происходит между различными слоями единой личности; это то, что в статье «Ницше и Дионис» (1904) определено словами «игра в самоискание, самоподстерегание, самоускользание, живое ощущение своих внутренних блужданий в себе самом и встреч с собою самим»[209]209
  Там же. С. 718.


[Закрыть]
. В диалоге – долженствующем в пределе перейти в религиозную, «соборную» связь – находятся и отделенные друг от друга личности, «раздробленные сознания». Можно было бы сказать, что почти непереводимый термин «соборность» в понимании Иванова равносилен термину «диалог», расширенному до теологемы. В диалог вступают разные жанры, разные сферы культуры, разделенные во времени и пространстве системы мышления и бытия (то, что в общем может быть названо языками). Все они перекодируют друг друга, проясняются друг через друга. Стихи переводятся на язык трагедии, трагедия – на язык научного описания, научно-философское построение – на язык жизненного текста (так, связь с Лидией Зиновьевой-Аннибал проясняется через соотнесение с дионисийским комплексом; женитьба на Вере Шварсалон реализует тему «культура как культ памяти»). Сама личность становится знаком («Снятся ль знаменья поэту? / Или знаменье – поэт?»). Диахрония опрокидывается на синхронию: скажем, античный ритуал не только соотносится, но почти отождествляется с христианской догмой (ср. учение Иванова об Антирройе – движении из будущего в прошлое). Иванову свойственно «экуменическое» ощущение мировой культуры как единого целого[210]210
  Ср. Аверинцев Сергей. Вячеслав Иванов // Иванов Вячеслав. Стихотворения и поэмы. Л.: Советский писатель, 1976. С. 21.


[Закрыть]
(см. в этой связи общеизвестные замечания Мандельштама в статье 1923 года «Буря и натиск»[211]211
  Мандельштам Осип. Op. cit. С. 343.


[Закрыть]
) – Время у него теряет однонаправленность и интерпретируется в пространственных терминах – в частности, в пространственной символике восхождения-нисхождения, по-видимому, соотнесенной с мифологемой «мирового древа». Этим определен сгущенно русский и одновременно экзотичный язык ивановских стихов[212]212
  Ср. Аверинцев Сергей. Op. cit. С. 24.


[Закрыть]
, и это также в значительной степени предвещает постсимволистскую поэтику[213]213
  Ср. Смирнов Игорь. Цитирование как историко-литературная проблема: Принципы усвоения древнерусского текста поэтическими школами конца XIX – начала XX вв. (На материале «Слова о полку Игореве») // Блоковский сборник, 4. Тарту, 1981. С. 262.


[Закрыть]
.

Диалогический принцип, пронизывающий творчество Иванова, порой обнаруживает себя достаточно неожиданным образом. Например, с ним связан тот факт, что Иванов испытывал потребность писать на многих языках – русском, немецком, греческом, латыни и т. д. Исключительно выразительный пример «внутреннего диалога» мы находим в дневниках Иванова, относящихся к тому же 1910 году, что и символистская дискуссия: разговор с собой в этих дневниках часто переходит в разговор с Лидией Зиновьевой-Аннибал, умершей в 1907 году, причем в точках перехода меняется даже почерк[214]214
  СС. Т. 2. С. 775, 777, 807.


[Закрыть]
. Оставляя в стороне какие-либо медицинские и тем более парапсихологические объяснения этого факта, заметим, что он нетривиальным образом выражает основной принцип ивановской мысли: «Быть – это быть вместе»[215]215
  Ср. Дешарт Ольга. Op. cit. С. 156.


[Закрыть]
.

В бытовом поведении для Иванова также была характерна установка на собеседника. Мысль его наиболее полно разворачивалась в сократическом, спокойном и дружелюбном споре, учитывающем и примиряющем антитетические точки зрения.

«В отличие от Андрея Белого, подобно огнедышащему вулкану извергающего перед тобой свои мысли, и в отличие от тысячи блестящих русских спорщиков-говорунов, Вячеслав Иванов любил и умел слушать чужие мысли»[216]216
  Степун Федор. Встречи. Мюнхен: Товарищество зарубежных писателей, 1962. С. 143.


[Закрыть]
.

Едва ли не лучшим примером этого служит «Переписка из двух углов» (1921). Позиции Иванова и его собеседника Михаила Гершензона здесь кажутся совершенно непримиримыми. При этом Гершензон выступает как «монологист»[217]217
  СС. 1979. Т. 3. С. 401.


[Закрыть]
, принципиально не желающий прислушиваться к чужим идеям и включать их в круг своего опыта. Иванов ограничивается интонациями спокойного убеждения («Да мы же и условились, что истина не должна быть принудительной»[218]218
  Там же. С. 402.


[Закрыть]
), пытается проникнуть в то, что звучит «между строк, во внутреннем тонусе и ритме слов»[219]219
  Там же. С. 395.


[Закрыть]
, найти в позиции Гершензона некий аспект истины, подлежащий включению в более обширный синтез («Но тут неожиданно ваш голос присоединяется к моему»[220]220
  Там же. С. 406.


[Закрыть]
). Диалогом, проникновением в знаковый мир собеседника, бережным включением в свою речь элементов чужой речи Иванов стремится преодолеть, по его собственному выражению, основную ложь «нашей расчлененной и разбросанной культурной эпохи, бессильной родить соборное сознание»[221]221
  Там же. С. 410.


[Закрыть]
. Соборность оказывается противовесом духовной энтропии и отчужденности[222]222
  Ср. Максимов Дмитрий. О мифопоэтическом начале в лирике Блока (предварительные замечания) // Блоковский сборник, 3. Тарту, 1979. С. 7–8.


[Закрыть]
.

Плюралистическая позиция Иванова противоположна «монистической» позиции Брюсова (современники отмечали авторитарный и диктаторский характер Брюсова, противополагая его симпозиальному характеру Иванова). Не лишено интереса то, что в своей статье «О „речи рабской“, в защиту поэзии» Брюсов блистает именно нежеланием прислушиваться к собеседникам – он буквально прочитывает их метафоры, которые тем самым превращаются в нелепости, допускает плоско-иронические выпады и т. д. Кстати говоря, это кардинальное различие «моделей мира» Брюсова и Иванова воздействовало на их биографические тексты и в том числе политическую судьбу: эстет и «аристократ духа» Брюсов нашел modus vivendi с советской властью, которая в конечном счете оказалась неприемлемой для Иванова, сохранившего традиции русской общественности и народолюбия.

В связи с проблемой перекодировки, по-видимому, следует рассматривать ивановское понимание символа. Символ – «знак противоречивый» – обретает разные интерпретации в разных сферах сознания[223]223
  СС. Т. 2. С. 537.


[Закрыть]
и переводится на язык различных мифов. Миф, согласно статье «Заветы символизма», есть динамический модус символа[224]224
  Там же. С. 594–595.


[Закрыть]
, строящийся на глаголе, действии, событии[225]225
  Там же. Ср. Максимов Дмитрий. Op. cit. С. 9.


[Закрыть]
, имеющий тенденцию перекодироваться в жизненное деяние (ср. замечание в статье «Поэт и чернь»: «К символу же миф относится, как дуб к желудю»[226]226
  СС. Т. 1.С. 714.


[Закрыть]
).

Зара Минц не столь давно отметила, что символизм был экспансией художественных методов познания в традиционно научные области[227]227
  Минц Зара. О некоторых «неомифологических» текстах в творчестве русских символистов // Блоковский сборник, 3. С. 80–81.


[Закрыть]
. Но и здесь следует подчеркнуть разницу между Брюсовым и Ивановым. Брюсов с позитивистской (или викторианской) прямолинейностью полагал, что символизм действительно есть аналог или даже вид науки, «познание тайных истин», недоступных непосвященному взору. Иванов писал ему 19 февраля 1904 года:

«Ключи Тайн предполагают как тайну некоторую истину – объект познания. Мифотворчество само налагает свою истину; соответствия же ее объективной сущности вещей вовсе не испытует. Оно воплощает постулаты сознания и, утверждая, творит. Поэтому искусство для меня преимущественно творчество, если хотите – миротворчество – акт самоутверждения и воли-действия, а не познание (какова и вера)!..]»[228]228
  СС. Т. 3. С. 711.


[Закрыть]
.

Плоскому гносеологическому пониманию искусства Иванов противопоставляет значительно более современное понимание, где означаемое не противостоит сознанию как нечто внешнее, а создается в действии, во взаимном перекодировании и переинтерпретации знаковых систем. Для Брюсова символ имеет ограниченное количество интерпретаций; для Иванова он постоянно обрастает смыслом, преломляясь в различных областях культуры и переходя из эпохи в эпоху. Процесс перекодировки ведет к лавинообразному нарастанию смысла (ср. современные семиотические идеи[229]229
  См., в частности, новейшие работы Юрия Лотмана.


[Закрыть]
). По мысли Иванова, – уже выходящей за пределы науки, – бесконечная взаимная перекодировка идиолектов, языков, культур должна вести к некоторому окончательному Смыслу, определяемому в религиозных (соловьевских) терминах; «зеркало зеркал», – искусство, – «наведенное на зеркала раздробленных сознаний, восстановляет изначальную правду отраженного»[230]230
  СС. Т. 2. С. 601.


[Закрыть]
. На этой ступени язык заменяется апофатическим молчанием; но эта ступень относится к сфере эсхатологии, а не к сфере опыта, доступного здесь и сейчас.

Таким образом, в споре 1910 года речь идет не столько об автономности литературы (или подчинении ее экстралитературным задачам), сколько о признании (или непризнании) диалогического принципа в культуре, принципа органической связи всех ее частей. Это хорошо понял Блок, записавший в своей стенограмме ивановского доклада: «Поэзия – только часть целого»[231]231
  Блок Александр. Записные книжки. М.: Художественная литература, 1965. С. 168.


[Закрыть]
.

Именно на фоне диалогического принципа и стремления к снятию антиномий следует рассматривать слова о «двойном зрении», необходимом для подлинного символиста: художник объединяет миры дня и ночи, сознания и подсознания, микрокосма и макрокосма, разделенные в обыденном мышлении[232]232
  СС. Т. 2. С. 591–592.


[Закрыть]
. Теургическая речь, по воззрению Иванова, не отменяет прежнюю речь, а включает ее в себя (логическое преодолевает и превосходит само себя в диалогическом); поэзия декоративного символизма входит составной частью в поэзию истинного символизма. Статья «Заветы символизма», как обычно у Иванова, построена триадически: утверждение свободы художника (тезис) переходит либо в нигилизм Блока и Белого, либо в религиозное действие Добролюбова и Мережковского, либо в изящное мастерство кларистов (антитезис); синтезом является теургическое искусство, но оно включает и прежние моменты (в частности, формальное мастерство «воспитывает строгий вкус, художественную взыскательность, чувство ответственности и осторожную выдержку в обращении со стариной и новизной»[233]233
  Там же. С. 600.


[Закрыть]
). Ивановский «мономиф» – Дионис, – по выражению Омри Ронена, есть символ символа[234]234
  Ronen Omry. Op. cit. Р. 121.


[Закрыть]
; его можно также назвать мифом мифа, метамифом, ибо он обозначает сам факт медиации, объединения противоположностей, диалога антиномических начал.

Диалогический принцип преломляется, вероятно, в любом художественном тексте Иванова. Но трудно найти более типичный пример практического воплощения ивановской теории, чем «Венок сонетов», написанный весной 1909 года и опубликованный незадолго до статьи «Заветы символизма» в том же «Аполлоне» (№ 5, 1910). Этот цикл (кстати говоря, несколько нарушающий строгий канон венка сонетов) построен на сонете «Любовь» из сборника «Кормчие звезды» (1903). «Любовь» есть серия символов; символы эти выражены в метафорических сравнениях (почти лишенных глаголов), каждое из которых описывает встречу и слияние двух личностей (или, с другой точки зрения, объединение мужского и женского начала в андрогинном Сфинксе). «Венок сонетов» разворачивает эти символы в миф – сложный и даже невразумительный рассказ, суть которого заключается в переходе от языческого дуба, мирового древа (первые две строки) к христианскому кресту (последняя строка). Принцип диалога подчеркнут двумя эпиграфами – из Лидии Зиновьевой-Аннибал и из самого себя. Семантическим ключом цикла является слово два (оба), встречающееся в любом из 14 сонетов по нескольку раз, а во всем венке – 51 раз (ср. также слова двойного, двугласные, двужалая, двусветлый, двустолпная). В стихах связываются и перекликаются, вскрывая свою близость, иудейские, греческие, римские, германские, славянские, христианские мифологемы; само сплетение строк, свойственное венку сонетов, может восприниматься как некоторый айкон сплетения разноприродных знаковых систем. Наконец, в цикле ведется диалог с предшествующими во времени пластами русской поэзии. В нем можно обнаружить отсылки к «Слову о полку Игореве» (клич с горы двух веющих знамен – стяги глаголют), к Батюшкову (оссиановский мотив зажженных дубов) и др.; но наиболее очевиден, разумеется, пушкинский подтекст. С «Пророком» Пушкина связаны основополагающие для цикла темы очей, уст, груди, сердца и т. д.; многочисленны также трансформированные цитаты типа горный лед (горний ангелов полет), двужалая стрела… змеиного узла (жало мудрыя змеи), огнь-глагол (глаголом жги). Эта многослойная структура несомненно воспринималась Ивановым – и, вероятно, некоторыми его современниками – как предвестие будущего пророческого поэтического языка.

Вряд ли кто будет отрицать, что Иванов – более крупный и оригинальный поэт, чем Брюсов, защищавший поэзию от ивановских «внелитературных претензий». Всё же Иванова, предвидевшего и отчасти осуществившего множество новых поэтических возможностей, еще сковывал устоявшийся «академический», «александрийский» язык начала века. Стиль его статей, не лишенный манерности, также вызывал противодействие – ср. характерное замечание Блока 1 августа 1907 года:

«Мое несогласие с Вяч. Ивановым в терминологии и пафосе (особенно – последнее). Его термины меня могут оскорблять. Миф, соборность, варварство. Почему не сказать проще?»[235]235
  Блок Александр. Записные книжки. С. 96.


[Закрыть]

Характерно – и весьма глубоко – также замечание самого Иванова: истинный символист заботится лишь «о том, чтобы твердо установить некий общий принцип. Принцип этот – символизм всякого истинного искусства […], – хотя бы со временем оказалось, что именно мы, его утвердившие, были вместе с тем наименее достойными его выразителями»[236]236
  СС. Т. 2. С. 613.


[Закрыть]
.

Так или иначе, диалогизм и плюрализм ивановской модели мира стал господствующим в русской культуре постсимволистского периода. Слово Иванова материально, как слово акмеистов, и нередко странно, как слово футуристов. Типологическая, – а часто, по-видимому, и генетическая – связь с Ивановым заметна в синкретическом и синхронизирующем мифологизме Хлебникова, в дионисийском исступлении Цветаевой, в стремлении к точности реалий у Кузмина, в культе памяти и цитаты у Ахматовой и Мандельштама. Нравственный пафос Иванова, ведущий к отождествлению поэтического текста и жизни, возродился в лучшей русской поэзии 30-х годов и присутствует в ней поныне. Last but not least{5} – теоретические построения Иванова стали одной из исходных точек для Михаила Бахтина (чьи идеи повлияли на современную российскую мысль). Если русский символизм умер после дискуссий 1910 года – благодаря Вячеславу Иванову он умер как зерно, о котором некогда было сказано, что оно «принесет многий плод».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю