Текст книги "Собеседники на пиру. Литературоведческие работы"
Автор книги: Томас Венцлова
Жанр:
Литературоведение
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 47 страниц)
Т. В.: Наверно, будет, хотя предсказывать пути развития стихосложения – не самое плодотворное занятие. Бродский в очередной раз сблизил поэзию с прозой (причем научной, чего раньше почти не делали), а в дольнике произвел примерно ту работу, которую до него произвели в силла-ботонике. Все это уже оказывает воздействие на поэтов.
В. П.: Объясняя своим студентам, почему он любит Кавафиса, Бродский сказал: «Пожалуй, главная причина – это непрерывная нота опустошенности, которая является важным человеческим чувством по отношению к жизни и которая ни до него, ни после него не проявлялась в поэзии с таким постоянством». Слышите ли вы похожую ноту опустошенности в стихах самого Бродского?
Т. В.: У Бродского слышу, а вот у Кавафиса не очень, разве что в его любовных стихах. Бродскому вообще было свойственно придавать другим поэтам свои собственные черты.
В. П.: Что помогает поэту «вперед и вспять провидеть»? Было ли у вас ощущение, что Иосиф «послан»?
Т. В.: В каком-то смысле было. Но это очень тонкие материи, о которых, по Витгенштейну, лучше молчать.
В. П.: Обсуждал ли с вами Иосиф идею переложения Псалмов и всей Библии на стихи?
Т. В.: Не обсуждал.
В. П.: Сэр Исайя Берлин говорил, что в присутствии Бродского немедленно появлялось ощущение, что ты находишься рядом с гением. Испытывали ли вы подобное ощущение?
Т. В.: Говорят, что Александр Габричевский, познакомившись с Бродским, сразу сказал: «Это самый гениальный человек, которого я видел в жизни». – «Побойся Бога, ответили окружающие, – ты видел Стравинского, Кандинского и даже Льва Толстого». – «Это самый гениальный человек, которого я видел в жизни», – невозмутимо повторил Габричевский. Когда я встретился с Бродским в 1966 году, я знал, что он гений, но непосредственное ощущение этого возникло не сразу. Было очевидно, что он человек трудный, закомплексованный, очень живой, умный и оригинальный. Но гений? Сразу не скажешь. Репутация Бродского слилась с прямым ощущением его личности через год-полтора.
В. П.: Он считал, что его «первая» и «вторая» эмиграции терпеть не могут. У вас есть тому подтверждения?
Т. В.: Явных подтверждений, пожалуй, нет: иногда представители этих эмиграций нападали на Бродского в статьях, но не очень часто. С людьми из «первой» эмиграции он бывал и близок – неплохо относился, например, к Нине Берберовой, – но в целом считал их взгляды, да и их самих, анахронизмом. На «вторую» эмиграцию смотрел настороженно, не без оснований полагая, что многие в ней симпатизировали (или даже симпатизируют) нацистам. Это отрицательное отношение было взаимным.
В. П.: Какое у вас впечатление от погромной статьи Солженицына и недавней анти-Бродской статьи Коржавина?
Т. В.: Статья Солженицына стопроцентно предсказуема и поэтому неинтересна. Статью Коржавина я не читал и, честно говоря, читать не собираюсь. В свое время Наум Коржавин изложил мне свои претензии к Бродскому в длинной ночной беседе. Тогда он меня не убедил. Не думаю, что его аргументы с тех пор стали более убедительными.
В. П.: Бродский – простой смертный. Любил ли он выпить? Рейн утверждает, что под настроение Иосиф мог выпить бутылку коньяка или виски.
Т. В.: Бродский несомненно мог выпить: не знаю, как насчет бутылки коньяка или виски, сам не наблюдал, но допустить могу. Однако алкоголь никогда не был для него проблемой, как стал для слишком многих. Проблемой Бродского был никотин. На мои увещевания бросить курение (которое в конечном счете свело его в могилу) он как-то ответил: «Обезьяна взяла в руку камень и стала человеком. Человек взял в руку сигарету и стал поэтом». Я заявил: «Неправда, потому что Данте не курил – тогда в Европе не знали табака». – «Очень сильный аргумент, но курить я все равно не брошу», – сказал Бродский.
В. П.: Бродского интересовало многое, кроме литературы: музыка, архитектура, футбол, еда, женщины, но, кажется, меньше всего философия. Кроме Шестова и Сковороды, он не жаловал других философов, хотя сам он то и дело философствовал и в стихах, и в эссе, и в жизни. Чем вы это объясняете?
Т. В.: Говорят, что философы бывают трех видов: мудрецы (Сократ, Конфуций, Сковорода), мыслители (Монтень, Розанов, Шестов) и философы как таковые (Кант, Гегель, Гуссерль). Философия третьего вида – нечто вроде высшей математики, она имеет очень ограниченный круг читателей, и Бродский, как большинство из нас, специально ею не занимался. Но в его стихах она иной раз, пожалуй, присутствует. Думаю, что ему был интересен Кант, и он в общем разбирался в кантианских положениях (я пробовал это показать в статье о кёнигсбергском цикле Бродского).
В. П.: Что вы знаете об отношениях Бродского с Евтушенко? По словам Рейна, Бродский многим обязан Евтушенко: так, сразу после ссылки, когда Иосиф вернулся не в Ленинград, а в Москву, Евтушенко устроил в его честь банкет, водил его в рестораны, дарил ему книги и даже костюм. Они вместе выступали в МГУ.
Т. В.: О взаимоотношениях Бродского и Евтушенко я знаю не очень много. Известно, что Бродский, во всяком случае в эмиграции, резко отзывался о нем как о поэте и общественной фигуре, хотя и предпочитал его Вознесенскому. Может быть, я заблуждаюсь, но мне казалось, что в частных разговорах у Бродского проскальзывал оттенок симпатии к Евтушенко – хотя и очень относительной. Кстати, я слышал: после ссылки Евтушенко пробивал в печать сборник Бродского, но сказал ему, что для книги необходим «локомотив» – стихи о Ленине. Бродский, естественно, отказался. Говорят, у них с Евтушенко дошло даже до рукоприкладства. Но все это – слухи, а к слухам надо относиться соответственно. Биография Бродского и так слишком в большой мере зиждется на слухах.
В. П.: Иосиф проговаривается, что актриса Зара Леандер была для него идеалом женской красоты и что «все его последующие вкусы и предпочтения… были лишь отклонением от обозначенного ею идеала». Вы не находите, что все женщины Бродского чем-то похожи друг на друга?
Т. В.: Бродский любил тип женщины, который встречается у живописцев итальянского ренессанса – Леонардо да Винчи или (скорее) Гирландайо. Сходна ли с этим типом Зара Леандер, не скажу, потому что совершенно забыл, как она выглядела. Кажется – иначе.
В. П.: Бродский запретил писать его биографию. Не потому ли, что он оставил множество женщин с разрушенными биографиями, или по другой причине?
Т. В.: Я против обсуждения личных дел Бродского (впрочем, чьих бы то ни было) в печати. Разрушал он биографии женщин или нет – вопрос, который касается только его и этих женщин. Позволю себе добавить, что о таких разрушенных биографиях не знаю, хотя в дела Бродского был в определенной мере посвящен. Бродскому был бы крайне неприятен факт, что его близкие и не очень близкие знакомые сейчас обсасывают в своих сочинениях его частную жизнь. Кто-то скажет, что без этого не поймешь и стихи. Тут есть определенный резон. Но во всяком случае было бы лучше оставить это исследователям и биографам далекого будущего. Можно – пожалуй, даже надлежит – фиксировать какие-то факты в рукописях, но незачем спешить с их публикацией. Увы, здесь я – глас вопиющего в пустыне. Всё же в том, что касается личной жизни Пушкина, Блока или Ахматовой, сохраняется оттенок тайны, так оно и должно быть. Так, надеюсь, в конечном счете будет и с Бродским.
В. П.: Перед отъездом из СССР Бродский сказал Андрею Сергееву, что сделает изгнание своим персональным мифом{17}. Насколько он преуспел в этом замысле?
Т. В.: Преуспел в высшей степени.
В. П.: Как вы оцениваете литературу о Бродском? Десятки монографий и сборников статей, сотни эссе, воспоминаний и прочих публикаций. Такое впечатление, что Бродский существует уже сотню лет.
Т. В.: В литературе о любом писателе бывает много шелухи, это касается и Бродского. И всё же я рад, что им занимаются. Спасибо, что в русской литературе второй половины XX века есть автор, кем заниматься не менее интересно и полезно, чем авторами Серебряного века.
1992
Статьи разных лет
Почти через сто лет: К сопоставлению Каролины Павловой и Марины Цветаевой[**]**
Статья была опубликована по-английски под названием «Almost a Hundred Years Later: Toward a Comparison of Karolina Pavlova and Marina Cvetaeva» в сб.: Essays on Karolina Pavlova / Ed. by Susanne Fusso and Alexander Lehman. 2001.
[Закрыть]
Высоко несу свой высокий сан —
Собеседницы и Наследницы!
М. Цветаева, 1918.
Никаких любовных лодок
Новых – нету под луной.
М. Цветаева, 1930.
Каролина Павлова и Марина Цветаева – правда, в различном историческом контексте – долго принадлежали к числу забытых или замалчиваемых поэтов. Сейчас эти времена позади. Литература о Цветаевой в последние годы стала почти необозримой. Литература о Павловой много скромнее (ср. замечание Ахматовой, зафиксированное в мемуарах Семена Липкина: «Ценный поэт, но не первого класса»[602]602
Липкин С. Вторая дорога: Зарисовки и соображения. М.: Олимп, 1995. С. 167.
[Закрыть]), однако и здесь можно отметить несколько значительных работ. Всё же связи и аналогии между творчеством Павловой и Цветаевой до сих пор не исследовались подробно, хотя они не подлежат сомнению. Биографы Цветаевой обычно вспоминают Павлову в единственном случае – когда заходит речь о названии цветаевского сборника «Ремесло». Насколько нам известно, только С. Полякова указала на ряд других павловских подтекстов у Цветаевой в своей пионерской книге, посвященной взаимоотношениям Цветаевой и Софии Парнок[603]603
Полякова С. Закатные оны дни: Цветаева и Парнок. Ann Arbor: Ardis, 1983.
[Закрыть]. Настоящая работа, разумеется, не претендует на исчерпывающий анализ темы «Цветаева и Павлова»: это лишь скромная попытка свести воедино имеющийся по этой теме материал и добавить к нему некоторые новые наблюдения, которые, быть может, окажутся небесполезными для других исследователей.
Двух женщин-поэтов разделяет почти столетие. Цветаева родилась в 1892 году, за год до смерти Павловой, которая скончалась в преклонном возрасте в Германии, почти потеряв к тому времени связь с Россией и русской литературой. Всё же биографические, личностные и поэтические параллели между ними поразительны: они заставляют думать о некотором инварианте женской литературной судьбы, определенном сходной культурной ситуацией, независимой – или почти независимой – не только от пространственных[604]604
Ср. Meyer Priscilla. Karolina Pavlova and Louise Colet: Materials for a Cross-Cultural Study // Essays on Karolina Pavlova / Ed. By Susanne Fusso and Alexander Lehrman. Evanston, Ill: Northwestern University Press, 2001. P. 155–163.
[Закрыть], но и от временных границ. В творчестве Цветаевой можно вычленить определенный «павловский слой»[605]605
Ср. Тименчик P. Д., Топоров В. H., Цивьян Т. В. Ахматова и Кузмин // Russian Literature. VI-3 (July 1978). С. 214.
[Закрыть]. Это прежде всего общие мотивы на содержательном уровне, связанные с положением женщины в мире (в частности, положением незаурядной женщины, женщины-поэта). Многие совпадения здесь являются чисто типологическими, однако некоторые из них, видимо, обусловлены сознательной или бессознательной ориентацией Цветаевой на поэтический образ Павловой. Во-вторых, это прямые и трансформированные цитаты из Павловой, поиск которых – увлекательная, далеко не до конца решенная литературная задача. В-третьих, это определенное сходство самих поэтических систем Павловой и Цветаевой, их стилистических приемов, семантических и композиционных ходов (при том, что система Цветаевой – яркого, резко индивидуального поэта-модерниста – во многом противопоставлена несравненно более традиционной и «сглаженной» системе Павловой)[606]606
Сопоставление поэтических систем Павловой и Цветаевой не входит в задачу настоящей статьи. Всё же заметим, что стихи Павловой на фоне своей эпохи – как стихи Цветаевой на фоне Серебряного века – выделялись своеобразием, иногда ощущавшимся как экстравагантность (что в определенной мере может быть соотнесено с нестандартностью литературной позиции). Андрей Белый и другие исследователи говорили об изысканности и непривычности ее ритмического строя, специфичности рифмовки и строфики, обилии аллитераций, влечении к прозаизмам (можно отметить еще своеобычное сочетание риторических и разговорных интонаций, частоту полиметрических композиций, некоторую склонность к «макаронизму» и т. п.).
[Закрыть].
Считается, что Цветаева познакомилась с творчеством Павловой в 1915 году[607]607
См., например, Taubman Jane A. Tsvetaeva and the Feminine Tradition in Russian Poetry // Marina Tsvetaeva: One Hundred Years / Comp, and ed. by Viktoria Schweitzer, Jane A. Taubman, Peter Scotto, and Tatyana Babyonyshev. Oakland, Ca.: Berkeley Slavic Specialties, 1994. P. 89, fin. 7.
[Закрыть], когда после большого перерыва был издан павловский двухтомник, подготовленный литературным учителем и противником молодой Цветаевой – Брюсовым[608]608
Павлова Каролина. Собрание сочинений / Ред. и мат-лы для биографии К. Павловой Валерия Брюсова. М.: Издательство К. Ф. Некрасова, 1915. Т. 1–2.
[Закрыть]. Это «прекрасное двухтомное издание» было подарено Сергею Эфрону за его первое выступление в Камерном театре (см. письмо Цветаевой Е. Я. Эфрон от 21 декабря 1915 г.). В эссе «Герой труда» (1925) Цветаева упоминает «удивительное по скудосердию» предисловие Брюсова к изданию. Сборник готовился в 1914 году, и его материалы могли быть доступны Цветаевой еще до выхода из печати. С. Полякова связывает интерес к Павловой с романом Цветаевой и Парнок, который начался в октябре 1914 года[609]609
Полякова С. Op. cit. С. 118.
[Закрыть]: Парнок увлекалась своей предшественницей – поэтом XIX века, свидетельством чему служит ее стихотворение «Каролине Павловой» (24 сентября 1915 г.).
Не исключено, что Цветаева могла знать о Павловой и раньше. Издание ее стихов 1863 года и даже «Разговор в Кремле» (1854)[610]610
Даты стихотворений Павловой и Цветаевой указываются нами при их первом упоминании в тексте настоящей работы.
[Закрыть] были доступны читателям того времени, хотя последняя книга и считалась библиографической редкостью[611]611
См. Брюсов Валерий. Предисловие // Павлова Каролина. Собрание сочинений. Т. 1, III.
[Закрыть] (брюсовская статья о Павловой была опубликована еще в 1903 году[612]612
Брюсов В. Каролина Павлова // Ежемесячные сочинения. 1903. № 11–12. С. 273–290.
[Закрыть]). Отметим здесь некоторые факты, которые, возможно, выходят за пределы случайных совпадений. Стихи Цветаевой «В Кремле» (1908), включенные в ее первую книгу «Вечерний альбом», напоминают «Разговор в Кремле» своим названием и в основной своей части написаны той же восьмистрочной строфой. Название второго цветаевского сборника «Волшебный фонарь» (1912) повторяет в русском переводе название стихотворения Павловой «Laterna magica», впервые напечатанного в 1854 году. Всё же не подлежит сомнению, что первая серьезная вспышка интереса к Павловой относится у Цветаевой ко времени связи с Парнок: эта связь в значительной степени воспринимается ею сквозь призму павловских реминисценций[613]613
См. Полякова С. Op. cit. С. 77, 118, 120–121.
[Закрыть].
Интерес к Павловой зафиксирован и в эмигрантскую пору Цветаевой. Название сборника «Ремесло» (1923), как известно, отсылает к стихотворению Павловой «Ты, уцелевший в сердце нищем…» (1854). Цветаева говорила о происхождении этого названия в письме рецензенту сборника Александру Бахраху 9 июня 1923 г.:
«Есть у К. Павловой изумительная формула:
О ты, чего и святотатство
Коснуться в храме не могло —
Моя напасть, мое богатство,
Мое святое ремесло!
Эпиграф этот умолчала, не желая, согласно своей привычке, ничего облегчать читателю, чтя читателя».
Стихи Павловой здесь процитированы с неточностями[614]614
В оригинальном тексте: «Одно, чего и святотатство / Коснуться в храме не могло; / Моя напасть! мое богатство! / Мое святое ремесло!».
[Закрыть]. В том же неточном варианте (и с легкими изменениями в пунктуации) Цветаева приводит их шесть лет спустя, как эпиграф к своему эссе «Наталья Гончарова» (1929)[615]615
Заметим, что восьмистишие, кончающееся словами о «святом ремесле», вначале века было особенно популярным. Б. Грифцовв 1915 году приводил его как «наиболее памятные строки Каролины Павловой».
[Закрыть].
«Изумительную формулу» Павловой в сибирской ссылке вспоминает и дочь Цветаевой Ариадна: 6 мая 1952 г. она пишет Пастернаку из Туруханска:
«А почему „Ремесло“ так названо, ты, наверное, знаешь? Мама очень любила это четверостишие Каролины Павловой: „О ты, чего и святотатство / Коснуться в храме не могло, / Моя печаль, мое богатство, / Мое святое Ремесло!“ (Вот только не уверена, что „печаль“, так мне запомнилось в детстве)»[616]616
Эфрон Ариадна. О Марине Цветаевой: Воспоминания дочери. М.: Советский писатель, 1989. С. 410.
[Закрыть].
В упомянутом ранее эссе «Герой труда», сопоставляя Брюсова и Бальмонта, Цветаева относит к Бальмонту слова стихотворения Павловой «Поэт» (1839):
Я вселенной гость,
Мне повсюду пир…
То же стихотворение цитируется в статьях «Поэт-альпинист» (1935), «О книге Н. П. Гронского „Стихи и поэмы“» (1936) и в письме В. А. Меркурьевой (1940?). Здесь Цветаева приводит более длинный отрывок:
Очевидно, Павлова, впервые прочитанная в юности, постоянно сопутствовала Цветаевой, которая твердила ее строки наизусть и цитировала их по памяти. Такой неослабевающий интерес Цветаева испытывала к немногим русским поэтам XIX века.
Причины этого нетрудно понять. С ранней молодости Цветаева искала авторитетную модель, по которой могла бы строить биографию и образ женщины-поэта. Современность предоставляла ей сравнительно узкий выбор: среди русских поэтов речь могла идти о Зинаиде Гиппиус, Мирре Лохвицкой и Поликсене Соловьевой (другие выступили одновременно с Цветаевой или позже)[618]618
См. Taubman J. Op. cit. Р. 78–80; ср. также Ронен Омри. Часы ученичества Марины Цветаевой // Марина Цветаева 1892–1992 / Под ред. Светланы Ельницкой и Ефима Эткинда. Нортфильд, Вермонт: Русская школа Норвичского университета, 1992. С. 89–99.
[Закрыть]. Из них только Гиппиус была фигурой крупного масштаба: в то же время, резкая специфичность ее человеческого, мировоззренческого и литературного опыта затрудняла ее восприятие как образца. Поэтому юная Цветаева обращалась и к иноязычным авторам (Марселине Деборд-Вальмор[619]619
См., в частности, стихотворение «В зеркале книги М.Д.—В.», включенное в «Волшебный фонарь».
[Закрыть], Бетгине фон Арним, урожд. Брентано), и к женщинам, прославившимся в других областях искусства (Саре Бернар). Известно, что одно время ее весьма интересовала Мария Башкирцева – художница и автор французского дневника. На этом фоне Каролина Павлова должна была восприниматься как поистине идеальная модель: крупный и оригинальный поэт, к тому же достаточно отдаленный во времени, чтобы избежать соблазна прямой имитации или обвинений в ней.
Отмечалось, что в сознании символистов – и еще более в сознании акмеистов – существенное место занимала мифологема, восходящая к ницшеанской концепции «вечного возвращения»: Серебряный век русской поэзии воспринимался как повтор Золотого, пушкинского, причем с «магическим» промежутком в сто лет[620]620
См. Паперно Ирина. Пушкин в жизни человека Серебряного века // Cultural Mythologies of Russian Modernism: From the Golden Age to the Silver Age / Ed. by Boris Gasparov, Robert P. Hughes, and Irina Paperno. University of California Press, 1992. P. 19–51; ср. работу автора этих строк: «The Exemplary Resident of Tsarskoe Selo and the Great Pupil of the Lycee: Some Observations on the Poetics of Count Vasily Alekseevich Komarovsky» // A Sense of Place: Tsarskoe Selo and its Poets / Ed. by Lev Loseff and Barry Scherr. Columbus: Slavica, 1993. P. 261–275. (См. русский текст в настоящей книге).
[Закрыть]. Эта мифологема не была чужда и Цветаевой: в полном согласии с ней, лучшая женщина-поэт XX века, которой Цветаева – хотя бы только в будущем и в идеале – не без оснований считала себя, должна была соотноситься (как биографически, так и творчески) с лучшей женщиной-поэтом века XIX.
На Цветаеву несомненно должны были произвести впечатление уже упоминавшиеся параллели между жизнью Павловой и ее собственной жизнью. Так, и Павлова, и Цветаева родились в московской профессорской семье. Происхождение из среды интеллигентов, а также связь с московской традицией во многом определяли мироощущение обеих. Немецкому роду Каролины Яниш соответствовал немецкий род матери Цветаевой Марии Александровны Мейн. В «Новогоднем» (1927) Цветаева сказала, что ей «русского родней немецкий»; Павлова, естественно, могла бы сказать то же самое. Обе были интимно связаны не только с немецкой, но и с французской культурой (кстати, позднее, в эмиграции, Цветаева, как и Павлова, переводила Пушкина на французский язык). Способности обеих проявились одинаково рано: с детства они говорили на нескольких языках, зачитывались стихами и сами начали писать[621]621
Культ «домашней» поэзии, акцентируемый ранней Цветаевой (ср. Гаспаров М. От поэтики быта к поэтике слова // Марина Цветаева: Статьи и тексты. Wiener Slawistischer Almanach. Sonderband 32. Wien, 1992. P. 5–15), легко заметить и у Павловой (см., например, стихотворение «Мы современницы, графиня…», 1847).
[Закрыть]. Ранние стихи Каролины Яниш знал Гёте; Цветаева не могла бы похвастаться читателем такого ранга, но и она начинала как «вундеркинд», обративший на себя внимание крупнейших поэтов своей поры. И Яниш, и Цветаева были романтическими натурами, увлекались Наполеоном и Байроном, в характере обеих проступали «нежёнские» черты – самостоятельность, бесстрашие, своего рода авантюризм. Неудачный (и, по-видимому, неадекватно ею воспринятый) роман Каролины Яниш с Адамом Мицкевичем явился как бы прообразом многих цветаевских романов с поэтами и не только поэтами.
Эту параллель (которая, по всей вероятности, была очевидной для Цветаевой уже к 1914–1915 гг.) легко заметить и в дальнейшем. Динамика биографий Павловой и Цветаевой во многом одинакова. Ее можно объяснить уже отмеченным сходством личностей, оказавшихся под давлением сходного исторического и культурного контекста. И Павлова, и Цветаева были настроены максималистски, всерьез воспринимая свой поэтический дар. Своим поведением они нарушали ожидания окружающего их патриархального общества и патриархальной литературной среды. Все это вело к особой ранимости обеих, а также к экзальтированности их жестов и поступков. На конфликт, определенный самой ситуацией женщины-поэта, накладывались трагические и отчасти сходные перипетии двух исторических эпох: николаевского времени в случае Павловой, революционной разрухи и диктатуры в случае Цветаевой[622]622
Ср., кстати, отношение Павловой к революции 1848 года, высказанное в ее поэме «Разговор в Трианоне» (1848) и в стихах «К ужасающей пустыне» (1849); эта проблема будет более подробно рассмотрена далее.
[Закрыть]. Как мы уже замечали, следует учитывать и прямую ориентацию Цветаевой на павловскую модель. Отсюда многие, порой достаточно неожиданные совпадения.
Брак Каролины Яниш с Николаем Павловым некоторыми (разумеется, лишь некоторыми) чертами напоминает брак Цветаевой с Сергеем Эфроном. Павлов, подававший надежды как писатель и критик, в конечном счете оказался незначительной личностью и житейским неудачником; но Каролине он, видимо, поначалу представлялся «отважным борцом за униженных и оскорбленных»[623]623
Брюсов Валерий. Материалы для биографии Каролины Павловой // Павлова Каролина. Собрание сочинений. Т. 1, XXV.
[Закрыть], как Марине всю жизнь представлялся Сергей. Выйдя замуж, Павлова оказалась в центре тогдашней литературной жизни: она вела поэтический диалог с Баратынским, Языковым, позднее с Алексеем Толстым, подобно тому, как Цветаева спустя многие десятилетия вела диалог с Мандельштамом, Пастернаком, Андреем Белым. Трагическая влюбленность Павловой в Бориса Утина, давшая начало прекрасному циклу стихотворений, легко проецируется на трагическую влюбленность Цветаевой в Константина Родзевича, отображенную в «Поэме Горы» и «Поэме Конца». Сходны взаимоотношения Павловой с ее единственным сыном Ипполитом и взаимоотношения Цветаевой с ее сыном Георгием (Муром). Обе матери боготворили сыновей, слишком многого от них ожидали и в конечном счете оказались с ними в размолвке[624]624
Можно указать и другие, не столь бросающиеся в глаза аналогии. Так, многочисленные женские дружбы Павловой, часто отражавшиеся в ее стихах (в частности, экзальтированная дружба с бедной родственницей Танненберг, сыгравшая роковую роль в ее жизни), отдаленно напоминают дружбы Цветаевой. Интерес Павловой к искусству Александра Иванова, о котором она написала статью, может быть сопоставлен с интересом Цветаевой к искусству Натальи Гончаровой.
[Закрыть]. Последнее и, может быть, важнейшее биографическое совпадение – то, что и Павлова, и Цветаева были подвергнуты остракизму, хотя и по разным причинам (Павлову отторг от себя российский бомонд, Цветаеву – «красные», но также и «белые»), Обе были вынуждены эмигрировать (при том, что обе склонялись к романтическому славянофильству, экзальтированному культу России). Различия здесь, правда, существенны: Павлова уехала на Запад уже в пожилом возрасте, умолкла там как поэт и на родину не вернулась. Но ее одиночество, трудный быт и занятия литературной поденщиной в Дрездене как бы предсказывают судьбу Цветаевой в Праге и Париже. Описанный С. Николаевским «письменный стол в убогой комнатке немецкого столяра»[625]625
Цит. по Громов Павел. Каролина Павлова // Павлова Каролина. Полное собрание стихотворений. Советский писатель, 1964. С. 70.
[Закрыть], за которым Павлова работала, – двойник стола, упоминаемого в знаменитых цветаевских стихах:
Мой письменный верный стол!
Спасибо за то, что шел
Со мною по всем путям.
Меня охранял – как шрам.
………………………………
Квиты: вами я объедена,
Мною – живописаны.
Вас положат – на обеденный,
А меня – на письменный.
(«Стол», 1933)
Безысходность судьбы обеих женщин-поэтов равна стоицизму и гордости, с которыми они эту судьбу принимали. В 1860 году Павлова писала: «Спасения нет, и надежда была бы безумие; я себе ее и не позволяю… хочу посмотреть, пересилит ли меня все, что на меня нападает; устою ли я или нет? Покуда еще стою»[626]626
Письмо О. А. Киреевой от 10 июля 1860 г. Цит. по Громов П. Ор. cit. С. 69.
[Закрыть]. Слова эти вполне мыслимы в каком-либо из писем Цветаевой[627]627
Отметим, что между смертью Павловой и Цветаевой и «воскрешением» каждой из них для российского читателя прошло примерно одинаковое количество времени – в обоих случаях около 20 лет.
[Закрыть].
Хотя и Павлова, и Цветаева еще при жизни пользовались высокой поэтической репутацией, они в полной мере испытали ироническое отношение – а то и непонимание и враждебность – многих критиков и окружающей среды. Враждебность эта во многом определялась самой непривычностью роли, принятой ими на себя, специфичностью и остраненностью их социальной и литературной позиции. Часто она принимала форму нападок на характер женщины-поэта, ее бытовое поведение, «неуместный» эротизм, проявляющийся в ее жизни и творчестве и т. п. Такие нападки особенно часты в письмах и других текстах, не предназначавшихся для печати, но они проникали и в критические статьи.
Приведем примеры, относящиеся к Павловой. Тургенев писал Сергею Аксакову (22 января 1853 г.): «…стихотворения Щербины мне еще менее по вкусу, чем стихи г-жи Павловой или Ростопчиной» – и употребил в этой связи выражение «любострастный писк»[628]628
Барсуков Николай. Жизнь и труды М. П. Погодина. СПб.: Типография М. М. Стасюлевича, 1898. Кн. 12. С. 276 (неточная и неполная цит. в Брюсов В. Материалы… XXXI).
[Закрыть]. Александр Никитенко заметил в своем дневнике (30 октября 1854 г.) по поводу павловского «Разговора в Кремле»: «То, что говорит Павлова – гипербола и фальшь. Вообще, госпожа эта – особа крайне напыщенная. Она не без дарования, но страшно всем надоедает своей болтовней и навязчивостью. К тому же, единственный предмет ее разговора – это она сама, ее авторство, стихи. Она всякому встречному декламирует их или, вернее, выкрикивает и поет»[629]629
Никитенко А. В. Дневник в трех томах. Л.: Государственное издательство художественной литературы, 1951. Т. 1, 1826–1857. С. 380–390 (с ошибочной датой цит. Брюсовым в кн. Павлова К. Собрание сочинений. Т. 1, С. 325–326).
[Закрыть]. Грановский называл Павлову «чудовищем»[630]630
См. Брюсов В. Материалы… XL.
[Закрыть], чтение ею стихов сравнивали с воем волчицы[631]631
Там же. XLVII (эпиграмма, приписываемая С. А. Соболевскому).
[Закрыть], салон Павловых считали комическим и т. п. Даже Языков, которого с Павловой связывала многолетняя дружба, отзывался о ней (в письме родным 20 января 1832 г.) с немалой долей иронии: «Вышепоименованная дева есть явление редкое, не только в Москве и России, но и под луною вообще. Она знает чрезвычайно много языков: русский, французский, немецкий, польский, испанский, итальянский, шведский и голландский, – все эти языки она беспрестанно высовывает, хвастаясь ими. Любит громогласить стихи свои, владеть разговором. Довольно недурна лицом: черноокая, пышноволосая, но тоща…»[632]632
Цит. по Языков Н. М. Стихотворения и поэмы. Л.: Советский писатель, 1988. С. 542.
[Закрыть]. Иван Аксаков уже в поздние годы Павловой (в письме матери и сестрам от 23 января 1860 г.) обвинял ее в бессердечии и прибавлял: «Душевная искренность у нее только в художественном представлении, вся она ушла в поэзию и в стихи»[633]633
Цит. по Громов П. Op. cit. С. 70.
[Закрыть]. В этих отзывах легко усмотреть оттенок мизогинии (ср. особенно характерное высказывание кн. П. А. Черкасского, в котором, кстати, присутствует и тема «ремесла»: «Мне противны женщины, которые из своего ума делают что-то вроде ремесла, как графиня Ростопчина и Каролина Павлова»[634]634
Цит. по Брюсов В. Материалы… XVIII. Ср. также Панаев И. И. Литературные воспоминания / Под ред. и с примеч. Иванова-Разумника. Л.: Academia, 1928. С. 288–298; Штакеншнейдер Е. А. Дневник и записки: 1854–1886 / Ред., ст. и комм. И. Н. Розанова. М.-Л.: Academia, 1934. С. 124–125.
[Закрыть]). Едва ли не кульминацией травли Павловой был издевательский отзыв о ней Ивана Панаева в «Современнике» (ср. письмо Павловой в «Современник», в котором она сочла нужным заметить: «Я не отреклась от своего пола и не победила его слабостей»[635]635
Павлова Каролина. Собрание сочинений. Т. 2. С. 330.
[Закрыть]).
Очень сходные нападки и иронические высказывания отмечены в литературе о Цветаевой. Во многих статьях (и еще более в бытовых пересудах, отчасти зафиксированных в творчестве самой Цветаевой) ее обвиняли в эгоцентризме, преувеличенном эротизме, отсутствии искренности – или, напротив, излишней откровенности, – истерической театральности и прочих нарушениях общепринятого поведенческого кода. Считалось недопустимым, что она, согласно процитированной фразе Аксакова, «вся… ушла в поэзию и в стихи» – в то время как сама Цветаева этим гордилась. У критиков начала XX века вызывал неприятие – или по крайней мере настороженность – сам факт существования женщины-поэта, вступающей в поэтическое соревнование на равных. Воплощение специфически женского опыта в поэзии ощущалось столь же неуместным, как и во времена Павловой. Это прослеживается во многих известных отзывах о цветаевском творчестве. Уже Брюсов писал, что «Вечернему альбому» присуща «жуткая интимность», и прибавлял: «Когда читаешь ее книгу, минутами становится неловко, словно заглянул нескромно через полузакрытое окно в чужую квартиру и подсмотрел сцену, видеть которую не должны бы посторонние. Однако эта непосредственность… переходит на многих страницах толстого сборника в какую-то „домашность“. Получаются уже не поэтические создания… но просто страницы личного дневника, и притом страницы довольно пресные»[636]636
Брюсов Валерий. Среди стихов: 1894–1924. Манифесты, статьи, рецензии. М.: Советский писатель, 1990. С. 339.
[Закрыть]. О следующем сборнике Цветаевой он говорил: «Верна себе и госпожа Цветаева… продолжая упорно брать свои темы из области узко-интимной личной жизни, даже как бы похваляясь ею… Пять-шесть истинно поэтических красивых стихотворений тонут в ее книге в волнах чисто „альбомных“ стишков, которые если кому интересны, то только ее добрым знакомым»[637]637
Там же. С. 372.
[Закрыть]. Гумилев, в целом высоко оценивший «Вечерний альбом», также писал, что стихам Цветаевой свойственна «смелая (иногда чрезмерно) интимность»[638]638
Гумилев Н. Собрание сочинений в четырех томах / Под ред. проф. Г. П. Струве и Б. А. Филиппова. Вашингтон: Издательство книжного магазина Victor Kamkin, Inc., 1968. Т. 4. С. 262.
[Закрыть]. Очень характерно мизогиническое (хотя и блистательно остроумное в обыгрывании русского грамматического рода) утверждение Мандельштама в статье 1922 года «Литературная Москва»: «Для Москвы самый печальный знак – богородичное рукоделие Марины Цветаевой, перекликающейся с сомнительной торжественностью петербургской поэтессы Анны Радловой. Худшее в литературной Москве – это женская поэзия. Опыт последних лет доказал, что единственная женщина, вступившая в круг поэзии на правах новой музы, это русская наука о поэзии, вызванная к жизни Потебней и Андреем Белым и окрепшая в формальной школе Эйхенбаума, Жирмунского и Шкловского»[639]639
Мандельштам Осип. Сочинения в двух томах. М.: Художественная литература, 1990. Т. 2. С. 275.
[Закрыть]. Творчество Цветаевой весьма отрицательно оценивали многие эмигрантские авторы – Бунин, Адамович, отчасти Святополк-Мирский, одно время и Ходасевич. Еще в 1914 году он писал, что в ее стихах «есть что-то неприятнослащавое»[640]640
Ходасевич Владислав. Собрание сочинений / Под ред. Джона Мальмстада и Роберта Хьюза. Ann Arbor: Ardis, 1990. Т. 2. С. 155.
[Закрыть], а в 1923 году, хотя и отдавая должное цветаевскому дару, резко высказался о сборниках «Ремесло» и «Психея»:
«Цветаева не умеет и не хочет управлять своими стихами. То, ухватившись за одну метафору, развертывает она ее до надоедливости: то, начав хорошо, вдруг обрывает стихотворение, не использовав открывающихся возможностей; не умеет она „поверять воображение рассудком“ – и тогда стихи ее становятся нагромождением плохо вяжущихся метафор. Еще менее склонна она заботиться о том, как слово ее отзовется в читателе… В конце концов – со всех страниц „Ремесла“ и „Психеи“ на читателя смотрит лицо капризницы, очень даровитой, но всего лишь капризницы, может быть – истерички: явления случайного, частного, преходящего. Таких лиц всегда много в литературе, но история литературы их никогда не помнит»[641]641
Там же. С. 344–345.
[Закрыть].
Интересно сопоставить это – столь явно опровергнутое историей – мнение с оценкой стихов Павловой, которую Ходасевич дал в 1916 году. Тогда он писал: «Павлова умна, но чувство меры художественной в ней развито слабо. Не говоря уже о длиннотах, которыми очень страдают стихи ее, – удивительно, до чего не заботится она о впечатлениях читателя. Оригинальный и смелый эпитет ставит она, не разбирая, идет ли он к данному месту, подходит ли по своему духу ко всей пьесе…Не от сердца, но от сухого разума эти стихи. И странно, – написанные женщиной, они прежде всего не женственны»[642]642
Там же. С. 217–218.
[Закрыть]. Ходасевич порицает «нарочитую затейливость» Павловой, говорит, что ей присуща «оперная ходульность», что у нее «частности значительнее и интереснее целого»[643]643
См. там же. С. 217–219.
[Закрыть].
Высказывания Ходасевича о двух женщинах-поэтах, как видим, доходят до прямых совпадений. В них легко выделяется общее ядро: Ходасевич обвиняет и Цветаеву, и Павлову в эгоцентричности (которая нарушает «обратную связь» с аудиторией, мешает придавать стиху гармоничность и завершенность, проявляется в склонности к истерии, «капризам» или театральным эффектам). Согласно Ходасевичу, между ними есть и противоположности: Павлова умна, рассудочна и поэтому не соответствует ожидаемому «женственному» стереотипу, Цветаева, напротив, лишена рассудительности и поэтому слишком ему соответствует. Но в обоих случаях женщины, по мнению критика, лишены чувства меры, способности контролировать свой дар – способности, которая, видимо, свойственна лишь поэту-мужчине.
Вряд ли стоит выяснять, насколько справедливы конкретные претензии современников и критиков к Павловой и Цветаевой и насколько они определены общекультурными клише, подчеркивающими «неполноценность» женщины, отводящими ей подчиненную роль. Во всяком случае, немалый вес клише здесь не подлежит сомнению. Очевидно то, что они сыграли тягостную роль в судьбе обеих женщин-поэтов; еще более очевидно, что Павлова и Цветаева – каждая в свою эпоху – делали все возможное, чтобы эти клише преодолеть и отбросить (в частности, именно эта борьба провоцировала их на нестандартное бытовое и литературное поведение, которое могло приводить и к поэтическим просчетам).
И Павлова, и Цветаева не признавали деления истинной поэзии на «мужскую» и «женскую», что вело к определенной парадоксальности, проявляющейся на многих уровнях вплоть до грамматического. Так, Павлова, говоря о себе в контексте поэтического творчества, употребляла мужской род; ср. хотя бы «Но что поэта остановит пыл» («Экспромт во время урока стихосложения», 1859); «Не дай забыть безумному поэту / Мучительных уроков старины»(«Дрезден», 1860); показательно, что женский род она оставляла своей сопернице и врагу Ростопчиной: «И вам, свободная артистка, / Никто не вычеркнул строки» («Мы современницы, графиня…»)[644]644
Курсив в цитатах, если это специально не оговаривается, здесь и далее наш.
[Закрыть]. Общение с Баратынским, Языковым, Толстым для нее было общением равных, что подчеркивалось и единством грамматического рода; ср.: «Да помнит же поэт поэта / В час светлых дум и стройных дел» («Н. М. Языкову», 1842). Мужской образ принимался ею и в метафорических пассажах; ср.: «…в край далекий / Перенесенный юга сын» («Е. А. Баратынскому», 1842); «…один… / Пал пилигрим на тягостном пути» («Когда один, среди степи Сирийской…», 1854). Однако этот прием приходил в столкновение с правилами русского языка, заставляющими женщину, говорящую от первого лица, указывать свой (маркированный) грамматический род[645]645
См. Taubman J. Op. cit. Р. 77–78.
[Закрыть]: