355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Томас Венцлова » Собеседники на пиру. Литературоведческие работы » Текст книги (страница 39)
Собеседники на пиру. Литературоведческие работы
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:34

Текст книги "Собеседники на пиру. Литературоведческие работы"


Автор книги: Томас Венцлова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 39 (всего у книги 47 страниц)

У Фета роза – символ природной жизни, но она погружается в сон (или смерть). Роза отождествляется с глазом: завой смыкаются как веки, блестки и росы сходствуют со слезами. Здесь Фет как бы предвещает прославленные строки Рильке: «Rose, oh reiner Widersprach, Lust, / Niemandes Schlaf zu sein unter soviet / Lidern»{31}. Логическая и грамматическая неясность строк 1–2, отмеченная Полонским, делает их особенно ощутимыми, деавтоматизированными. Слово смежал (1), заключающее в себе основные фонемы предшествующих слов, есть как бы «программа строки» – можно даже сказать, что на звуковом уровне строка смежается, смыкается к концу (снова иконический принцип). Психоаналитические подтексты розы, глаза, смыкания достаточно общеизвестны, чтобы на них следовало задерживаться.

Роза не только на фонематическом и грамматическом, но и на глубинном смысловом уровне противопоставлена косам – другому важному элементу фетовского «семантического алфавита». При этом роза («нежность») и косы («тяжесть») во многом служат метафорой друг друга. Пристрастие Фета к мотиву волос отмечалось современниками и критиками: кудри, локоны, пробор и т. д. (нередко в сочетании с цветами и ароматом) встречаются у него едва ли не чаще, чем у любого русского поэта. Косу он упоминает 16 раз (Пушкин – тоже 16, Мандельштам – ни разу). Так же, как и в случае розы, здесь просвечивает психоаналитический подтекст – но и мифологема. «Волосы считались местонахождением души или магической силы» (Пропп, 1946, с. 30; ср. также Циммер, 1962, с. 81, 157; Сирлот, 1971, с. 135): множество примеров тому легко найти в фольклоре и в Библии. В сопоставлении розы и кос обнаруживается целая серия явных и скрытых оппозиций. Так, роза относится к миру природы, косы – к миру человека, культуры; роза есть метафора сексуальности (бессознательности), а волосы во многих мифах сопряжены с разумом; роза есть круг (и в этом смысле символ совершенства, полноты), волосы суть линии, нечто незамкнутое, незавершенное; роза у Фета связана с водной стихией, волосы в мифологических традициях обычно отождествляются с огненной стихией (лучами); роза смежается, воплощая блаженство небытия, косы как бы представляют бытие (в семантических признаках тяжести и бега, 4). Интересен и топос (мифологема) узла (4): узел в фольклорных традициях амбивалентен – он помогает и мешает любви, может быть защитой от смерти и ее причиной (Потебня, 1914, с. 93–95; ср. Элиаде, 1969, с. 110–112). Таким образом, уже на пространстве первых четырех строк Фет нагнетает множество архетипических оксюморонных образов, связывает их воедино, разворачивая диалектику любви-безумства и любви-спасения, любви завершенной и незавершенной. «Неустойчивое равновесие» первого катрена будет углубляться и преодолеваться в двух последующих строфах.

Отметим специфику второго катрена. Он легче по интонации, сверхсхемное ударение в нем только одно (злая в строке 5). Дана лишь одна фраза без параллелизмов и отчетливых пауз: движение стиха ускоряется, непрерывной линией проходя от слов а душа моя (в) до слов упиваясь таким ароматом (8). В самом центре катрена (6–7) и, таким образом, в центре всего текста находятся слова закатом и прилетела: они сталкивают семантические темы смерти и жизни, в то время как переход между строками иконически отображает полет. Общий тональный баланс строфы (+2) очень резко отличается от баланса первого катрена (пожалуй, сопрягаясь с мотивом полета и активности). Из ударных о, столь важных для первого катрена, остается лишь одна (в семантически важном слове стоном, 7; это слово – как бы отголосок прежней структуры, ср. 10). Ударная у вообще отсутствует, но появляются ударные гласные переднего ряда (со второй половины катрена и всего стихотворения, т. е. с начала строки 7). Тем самым подготовляется переход к третьему катрену (как бы следующая ступень перехода, намеченного в строке 4). Ударная е связывает начальные слова 7 и 8 строк (прилетéла – охмелéть), создавая зачаток анафоры. Наиболее отмечена ударная а (13 случаев из 17): только ее мы находим в строках 5–6, и на ней же построены все рифмы катрена (рифмовка первой и третьей строфы иная – она строится на гласных а-о-а-о).

На грамматическом уровне бросается в глаза повышенный удельный вес служебных слов и отсутствие падежей с признаком объемности. Это может быть – по крайней мере, отчасти – сопоставлено с ирреальным модусом катрена.

Необычайно изысканным образом построена строка 5. Замечание Страхова несомненно пошло Фету на пользу. В строку словно вставлено зеркало (о зеркальности у Фета ср. Лаферрьер, 1977, с. 90). Первое слово злая отражено в последнем слове взяла, второе слово старость — в предпоследнем слове радость. При этом радость как бы действительно взята, вмещена в старость: одно слово фонетически «вмещается» в другое – с уже отмеченной нами игрой на дифференциальных признаках звонкости / глухости (д/т). Ослабленная зеркальность присутствует и в строке 7 (прилетела – пчела; с другой стороны, слово прилетела связано со словом пред, 6). Фонема з (з’), отчетливо проступающая в первой половине катрена, имеет оттенок ономатопеи («стон» пчелы).

По смыслу катрен «переворачивает», инвертирует поговорку старость не радость. Поэт говорит нечто противоположное расхожей истине. Старость может включать в себя радость, быть радостью. Танатос (старость, закат – 5, 6) может гармонически сочетаться с Эросом (радостью, полетом, ароматом — 5, 7, 8) в душе человека (6). Фет предвосхищает позицию символистов:

«Не смерть есть смысл жизни, но процесс приближения к смерти ведет к никогда не достигаемой разгадке тайн бытия, откуда, например, формула Мережковского: „Старость – лучшая весна“».

(Смирнов, 1981, с. 221)

На семантическом уровне выделяются топосы (мифологемы) пчелы и аромата (опьянения). Слово пчела — также одно из частых у Фета: в оригинальных его стихах оно встречается 16 раз, из них однажды в заглавии (Федина, 1915, с. 101; у Пушкина пчела и пчелка упомянуты 64 раза, у Мандельштама пчела — 7 раз). Обычно это реальное живое существо, описанное с пристальным вниманием к его повадкам («В каждый гвоздик душистой сирени / Распевая, вползает пчела»). Но пчела, рой у Фета сплошь и рядом оказываются метафорой звука, песни, сна. В нашем стихотворении затронут еще более глубинный слой мифологемы: пчела соотнесена с душой, как в учении орфиков и во многих других, в том числе славянских, традициях (о символике пчелы, в том числе о ее медиативной роли в связи с мотивом времеборства, см.: МНМ, 2, с. 354–356; Афанасьев, 1865, с. 381–385, 403–404; 1869, с. 215, 217–218; Потебня, 1914, с. 86–87; Рэнсом, 1937; Иванов В., Топоров, 1965, с. 80, 126–127, 131, 152; Тарановский, 1967). В мифах пчела связана также с поэтом (ср. мандельштамовское как пчелы, лирники слепые), сходящим в царство мертвых, дабы обрести высшую творческую силу (МНМ, 2, с. 355). Кроме того, пчела, как и роза, ассоциируется с Марией. В финале «Божественной комедии» небесная роза объединяет все души праведников, причем Мария – ее высший лепесток. В мистическую розу, как пчелы, спускается рать ангелов: «si come schiera d’api, che s’infiora / una flata, ed una si ritorna / lá dove suo lavoro s’insapora, / nel gran Fior discendeva che s’adorna / di tante foglie, e quindi risaliva / lá dove il suo Amor sempre soggiorna»{32} (Рай, XXXI, 7–12, см. Веселовский, 1939, с. 139).

Нелишне обратить внимание на одно любопытное совпадение. Во многочисленных мифологических системах пчела соотносится с серединой или центром упорядоченного космоса (МНМ, 2, с. 355); в нашем случае душа-тела оказывается в геометрическом центре упорядоченного текста (6–7).

Значение ароматов и вообще ольфакторного кода в лирике Фета отмечалось едва ли не всеми писавшими о нем (см. прежде всего: Федина, 1915, с. 127–146). Само слово аромат у Фета употреблено 16 раз (и прилагательное ароматный — два раза), но поразительно часты слова благовоние, благоухание, душистый, нард, фимиам и т. п., относящиеся к тому же семантическому полю. Они ведут к мифологеме сакрально отмеченного состояния (МНМ, 2, с. 256–258), причем это состояние внутренне оксюморонно: оно может означать поэтическое вдохновение, творческую радость, связь с миром божеств и бессмертия – и беспамятство, деструктивное безумие, гибель (ср., в частности, миф о лотофагах). В строке 8 легко усматривается анаграмма слова умереть. Интересно, что источник опьяняющего напитка (ср. охмелеть, упиваясь, 8) в античной традиции соотнесен с западом, закатом (МНМ, 2, с. 257). Коммуникация во втором катрене – как обычно у Фета – сведена к минимуму, весомому именно своей минимальностью: к насыщенному запаху, к невнятному звуку.

Третий катрен перекликается с первым, сохраняя и память о втором: как в большинстве значительных трехчастных стихотворений, последняя часть имеет синтезирующий характер, помогает разрешить напряжение, возникшее в предшествующих частях. Снова заметны сверхсхемные ударения, замедляющие движение стиха. Аккумуляция согласных (и удлинение ударных гласных перед их скоплениями – ср. ван дер Энг, 1976, с. 59) придают катрену особо торжественный темп – как и первому катрену, в отличие от срединного катрена с его темой полета. Общий тональный баланс строфы несколько снижен (—3). Представлены все ударные гласные – ни одна из них явно не преобладает, хотя, как и в первом катрене, несколько отмечена о. Резко специфический характер имеет строка 10 (преобладание диффузных гласных у, и): говоря о буйстве жизни, она противостоит строкам 5–6, говорящим о старости, смерти (и построенным на компактной гласной а). Кстати, ударная и в стихотворении составляет изысканную ромбическую фигуру: таким (8, третья стопа) – жизни живым (10, вторая и третья стопы) – другим (12, первая стопа). Это еще один образец строгого «аполлонического» строения. Среди согласных очень выделена н (н’) – она употреблена 13 раз (в первом и втором катрене – только по одному разу!); подчеркнута также с (с’) и особенно сочетание cm (cm’) – «отголосок» стона (7). Глаголы выделены звукосочетанием ан (ан’); во втором катрене была другая игра: взяла – прилетела – охмелеть – упиваясь (5, 7, 8). Отметим еще некоторые звуковые и семантические переклички: мед – мой – меня (11), благовонный – тонким… воском (11, 12); более отдаленные, но не менее важные связи: моего… безумства (1,3) – мед благовонный (11); розы (2) – мед (11); косы (4) – воском (12); безумства (1,3) – счастья (9) – буйства (10). Подобные переклички нередко построены на хиазмах. В рифмовке третий катрен выступает как синтезирующий, объединяя в рифменных позициях звуки рифменных позиций предшествующих катренов (с, к, м и т. д.).

Грамматическое своеобразие катрену придает нагнетение прилагательных. Именная парадигма представлена более полно, чем в предшествующих строфах (на семантическом уровне это явление параллельно теме нарастания сознательности и жизни). В то же время грамматическая и логическая связь второго и третьего катрена несколько небрежна (переход от ирреальности к реальности неясен, «смазан»). Синтаксически последняя строфа отчетливо – как и первая – делится на две равные, «равновесные» части.

Существительные мед и воск не свойственны Фету: за пределами нашего стихотворения мед встречается лишь однажды, а воск ни разу. Правда, тем самым они приобретают известную отмеченность: в поэтическом словаре важны не только наиболее частотные, но и самые редкие элементы (см.: Минц, Аболдуева, Шишкина, 1967, с. 210). Мед (11) в стихотворении выделен и как самое короткое существительное. Мы опять имеем дело с мифологемой («мед поэзии», магический шаманский полет, омоложение – МНМ, 2, с. 127–128: Афанасьев, 1865, с. 391–404; Потебня, 1914, с. 12; Сирлот, 1971, с. 150; ср. также идеи К. Леви-Стросса). Заметим также связь воска с огнем и судьбой (гаданием). Позднее мед и воск станут существенными элементами «семантического алфавита» у Мандельштама; ср. любопытный сдвиг в стихотворении «Я изучил науку расставанья…» – где вместо меда оказывается медь – в связи с мандельштамовским рассуждением о сдвигах того же типа у Данте (Мандельштам О., 1967, с. 18). Для Фета здесь активизируется оппозиция я / не я, личное / внеличное: личность, погружаясь в шопенгауэровскую нирвану, отрекается от внеиндивидуальных знаковых систем, теряет связь с окружающим миром, отказывается мыслить в его категориях. Ноуменальное, сакральное при взгляде изнутри (мед) оказывается феноменальным, профаническим при взгляде снаружи (воск): но эта противоположность тут же объявляется несущественной и снятой.

Интересно, что здесь опять всплывает оппозиция м/в, заданная в самом начале стихотворения (смежал / свивал, 1, 3). Сквозь мед и воск как бы просвечивают слова мой и (отсутствующее в стихотворении) ваш. Ср. также палиндромоническое моего – воском (1, 12). Таким образом, текст и здесь описывает полный круг (1, 3–11,12): он поистине совершенен как роза, блистающая десятками завитков, симметричная и асимметричная в одно и то же время. Фет выстраивает и одновременно разрушает в нем множество смысловых оппозиций: часть / целое, реальное / ирреальное, прошлое / будущее, сознательное / бессознательное, мужское / женское, активное / пассивное, личное / внеличное, исчислимое (завой, блестки…) / неисчислимое (аромат, мед…), знаковое / незнаковое, смерть / жизнь и т. д. Все эти оппозиции сняты в экстатическом сакральном состоянии – в том, что последующее поколение русских поэтов под воздействием Ницше назовет «дионисийским началом». Все линии сходятся к слову безумства, фонемы которого разбросаны по всему тексту и относятся в нем к наиболее частотным.

Кстати, здесь можно попытаться восстановить и неназванное имя возлюбленной поэта. Фет, вероятно, зашифровал его на бессознательном уровне. В стихотворении, как мы видели, подспудно присутствует тема Марии; огромна роль самой фонемы м – первого звука стихотворения и последнего его звука. Текст насыщен анаграмматическими сочетаниями – желал, смежал (1), свивал (3), узлом (4), злая, взяла (5), закатом (6), пчела (7), жизни (10) и т. д. За два месяца до нашего стихотворения, 15 февраля 1887 года, написано стихотворение «Когда читала ты мучительные строки…», говорящее о гибели человека в огне (оба текста в «Вечерних огнях» помещены рядом). С образом заката (6) в этом стихотворении перекликается оксюморонный образ полночной зари. Все следы ведут к погибшей в огне Марии Лазич. Видимо, ей посвящено стихотворение-роза. Обращение к своей загубленной любви через пространство десятилетий, превращение давнопрошедшего в настоящее, которое останется вечным настоящим искусства, – один из прекраснейших примеров победы Фета над временем.

 
                           О. Э. Мандельштам
                  «Сёстры – тяжесть и нежность…»
 
 
        Сёстры – тяжесть и нежность – одинаковы ваши приметы.
        Медуницы и осы тяжелую розу сосут.
        Человек умирает. Песок остывает согретый,
4.     И вчерашнее солнце на черных носилках несут.
 
 
        Ах, тяжелые соты и нежные сети,
        Легче камень поднять, чем имя твое повторить!
        У меня остается одна забота на свете:
8.     Золотая забота, как времени бремя избыть.
 
 
        Словно темную воду, я пью помутившийся воздух.
        Время вспахано плугом, и роза землею была.
        В медленном водовороте тяжелые нежные розы,
12.    Розы тяжесть и нежность в двойные венки заплела.
 
1920
4. В. И. Иванов. «Язык»
 
                       В. И. Иванов
                            «Язык»
 
 
       Родная речь певцу земля родная:
       В ней предков неразменный клад лежит,
       И нашептом дубравным ворожит
4     Внушенных небом песен мать земная.
 
 
       Как было древле, глубь заповедная
       Зачатий ждет, и дух над ней кружит…
       И сила недр, полна, в лозе бежит,
8     Словесных гроздий сладость наливная.
 
 
       Прославленная, светится, звеня
       С отгулом сфер, звучащих издалеча,
       Стихия светом умного огня.
 
 
12    И вещий гимн – их свадебная встреча,
       Как угль, в алмаз замкнувший солнце дня, —
       Творенья духоносного предтеча.
 

Стихотворение «Язык» написано Вячеславом Ивановым в Павии 10 февраля 1927 года, к 90-й годовщине смерти Пушкина. Вначале оно называлось «Поэзия»; к нему был предпослан евангельский эпиграф «И Слово плоть бысть». Публикуя стихотворение 10 лет спустя (Современные записки, 1937, LXV, с. 165–166), поэт отказался от эпиграфа, точнее, превратил часть его в название: новая редакция, имеющая многие разночтения с первой, называлась «Слово-Плоть». Третья редакция вошла в сборник «Свет Вечерний» (1962): текст ее принят как основной в «Собрании сочинений» Вячеслава Иванова, а также в советском издании 1976 года.

«Язык» важен для творчества Иванова во многих смыслах. В эмиграции до 1 января 1944 года, когда был начат «Римский дневник», поэт, насколько известно, создал лишь 21 стихотворение. Как и некоторые другие символисты (например, Ю. Балтрушайтис), он считал этапы продолжительного молчания необходимостью для поэта, связывая их с немотой «апофатического» экстаза. «Святой безмолвия язык», чтимый Ивановым, был для него первее и важнее всякого, даже поэтического языка (ср. Дешарт, 1971, с. 212–214). Тем более значительны редкие всплески поэтической речи, прорывающие это безмолвие.

Характерно, что в такие минуты поэзия, речь, язык как бы задумываются о себе самих. Стихотворение можно отнести к разряду автотематических, или, по употребительному в последние годы термину, металингвистических. Это размышление поэта о своем материале, о его неисчислимых возможностях и неизбежных ограничениях; о его многосложной и антиномичной природе; о пластах прошлого, запечатленных в языке, и о том возможном будущем, которое самим существованием языка смутно, «как бы сквозь тусклое стекло», предугадывается.

Известно, что Вячеслав Иванов развивал оригинальную лингвистическую концепцию – на наш взгляд, одну из наиболее глубоких и цельных концепций языка в истории русской мысли. Возникшая на пересечении идей Гумбольдта, Шопенгауэра и ранних славянофилов, она соприкасается, с одной стороны, с платонизмом и с мистикой восточной церкви, с другой – с такими современными явлениями, как юнгианство и даже структурализм. Сложными и косвенными путями (в частности, через М. Бахтина) она оказала некоторое воздействие и на нынешнюю семиотику. В статьях Вячеслава Иванова легко найти отчетливые параллели к некоторым местам стихотворения «Язык». Процитируем несколько отрывков (число их можно значительно умножить):

«Язык – земля; поэтическое произведение вырастает из земли. Оно не может поднять корни в воздух. Как же нам, однако, стремиться вперед в ритме времени, которое нас взметает и разрывает, отдаться зову всемирного динамизма – и в то же время оставаться „крепкими земле“, верными кормилице-матери? Задача, по-видимому, неразрешимая, – грозящая поэзии гибелью. Но невозможное для людей возможно для Бога, – и может совершиться чудо нового узнания Земли ее поздними чадами. Приникая с любовью к недрам нашего родного языка, живой словесной земли и материнской плоти нашей, внезапно, быть может, мы заслышим в них биение новой жизни, содрогание младенца. Это будет – новый миф».

(Иванов В. И., 1979а, с. 372)

«Язык вообще, по глубокомысленному воззрению Вильгельма Гумбольдта, есть одновременно дело и действенная сила (érgon и enérgeia); соборная среда, непрестанно и совокупно всеми творимая и вместе предваряющая и обусловливающая каждое творческое действие в самой колыбели его замысла; антиномическое совмещение необходимости и свободы, божественного и человеческого; создание духа народного и Божий народу дар. Язык – по Гумбольдту – дар, доставшийся народу как жребий, как некое предназначение его грядущего духовного бытия».

(Иванов В. И., 1976, с. 151)

И последняя цитата – из более ранней, хрестоматийной для русского символизма статьи;

«Как электрическая искра, слово возможно только в сообщении противоположных полюсов единого творчества: художника и народа. К чему и служило бы в разделении слово, это средство и символ вселенского единомыслия? <…> Что познание – воспоминание, как учит Платон, оправдывается на поэте, поскольку он, будучи органом народного самосознания, есть вместе с тем и тем самым – орган народного воспоминания. Через него народ вспоминает свою древнюю душу и восстановляет спящие в ней веками возможности. Как истинный стих предуставлен стихией языка, так поэтический образ предопределен психеей народа. <…> Поэт хочет быть одиноким и отрешенным, но его внутренняя свобода есть внутренняя необходимость возврата и приобщения к родимой стихии. Он изобретает новое – и обретает древнее»

(Иванов В. И., 1971, с. 712–714; курсив[896]896
  В файле – полужирный – прим. верст.


[Закрыть]
мой. – Т. В.).

Эти внетекстовые параллели полезно иметь в виду, но они, разумеется, не могут заменить анализ текста. Смысл и магия стиха рождаются из сложного переплетения его фонологических, грамматических и семантических тем. Вскрыть это переплетение – и то далеко не полностью – может лишь микроанализ. «Язык» не только пересказывает отнюдь не простую лингвистическую концепцию Иванова на сжатом пространстве 14 строк: он передает ее всей своей материей, всей плотью слова, всей своей симметрией и равновесием. При этом он объединяет ее с иными философскими и мифологическими планами ивановской мысли – с его символикой мировой души, дионисийства, соборности. Значительно также историко-литературное измерение стихотворения – его связь с именем и поэтической традицией Пушкина (ср. Дешарт, 1971, с. 8). По внутреннему богатству – при внешней, скорее нетипичной для Иванова скромности поэтических средств и весьма небольшом объеме – «Язык» выделяется на фоне других ивановских стихотворений, да, пожалуй, и на фоне всего русского символизма. С. Аверинцев справедливо причисляет его к произведениям Вячеслава Иванова, «самым живым» для современного адресата (Аверинцев, 1976, с. 23).

«Язык» – сонет, написанный традиционным для этой формы в русской поэзии пятистопным ямбом, при этом сонет наиболее строгого, так называемого итальянского образца. Схема его abba abba cdc dcd (рифмы а и d – женские, b и c – мужские). Такое построение («замкнутые» катрены и «открытые» терцеты) издавна принято считать самым совершенным. Сохранены и другие особенности строгого сонета (кроме одной, о которой будет сказано далее): на границах строф расположены точки, последнее слово может рассматриваться как ключ ко всему произведению. Пристрастие Вячеслава Иванова к сонету хорошо известно. В трех томах его собрания сочинений оригинальных сонетов 222 (из приблизительно тысячи стихотворений), в том числе два венка сонетов, два незаконченных сонета и один сонет на немецком языке. Показательно, что и последнее произведение Вячеслава Иванова – сонет (третье стихотворение цикла «De profundis amavi» в «Свете Вечернем»), В огромном большинстве случаев ивановские сонеты написаны пятистопным ямбом, и схема их весьма часто соответствует схеме «Языка». Эта форма, бесконечно разнообразная при всей своей скованности, по-видимому, идеально соответствовала мысли Иванова об искусстве как предельной свободе и предельном послушании.

Форма стихотворения и его размер сами по себе имеют знаковый характер: это сигнал принадлежности к определенной европейской и русской (в частности, пушкинской) традиции, к определенному «высокому» типу поэтического языка. На ритмическом уровне стих лишен каких-либо броских индивидуальных черт, подчеркнуто «незаметен», аскетичен. Ямб стихотворения – бесцезурный; словоразделы после четвертого слога наблюдаются в 7 строках из 14 (в нечетных строках первого катрена, во внутренних строках второго катрена, в средней строке первого терцета и в двух первых строках второго терцета). Это вполне соответствует общей тенденции русской поэзии XX века и не может считаться чем-то специфичным для Иванова (см.: Гаспаров М., 1974, с. 104); любопытна, однако, симметрия словоразделов – здесь наблюдается аналогия между двумя внешними и двумя внутренними строфами, поддержанная и на некоторых других уровнях. Ритм стиха – обычный альтернирующий (Гаспаров М., 1974, с. 105); пропуски ударений появляются лишь на слабых стопах – либо на второй (2), либо на четвертой (5, 8,10,11,12), либо на второй и четвертой (3, 9, 14). Из 70 возможных схемных ударений пропущено 12 (средняя ударность стоп несколько выше, чем свойственно поэзии XX века). Малый размер текста не позволяет делать какие-либо статистические выводы. Однако ритмические ходы, заметные на общем фоне насыщенности стиха ударными стопами, в некоторых случаях могут быть связаны с движением семантических тем.

На иных уровнях, чем ритмический, симметрия и равновесие структурных элементов более заметны. Поэт как бы развертывает перед нами спектр различных возможностей языка – и в сфере звука, и в сфере смысла, и, наконец, в сфере стиля (архаизмы, просторечие и т. п.). Язык не просто задан как философская тема сонета: одновременно он проявляется и как его «материальная тема» – Вячеслав Иванов не только ведет речь о языке, но и демонстрирует язык, поворачивает его разными гранями; не только рассуждает, рассказывает, но и показывает. За предстоящим читателю (или слушателю) текстом просвечивает система (а за системой русского языка семиотические системы – языки – мифа и религии).

Первый катрен в огромной степени строится на сонорных: из 69 согласных его фонем сонорные представляют едва ли не половину (31). Наиболее частая согласная катрена – н (н’); за ней следует р (р’) и м (м’). Среди немногочисленных взрывных согласных выделяется д. Здесь легко заметить консонантную тему н-р-д (с различными перестановками); т. е. в катрене дано – как анаграмма – слово народ, существенное для ивановской концепции языка как соборного начала (ср. также слово недр, 7). Другое слово, которое анаграммируется (не только в катрене, но и во всем стихотворении), – речь. В отличие от слова народ, оно реально появляется в тексте, при этом в весьма значащей позиции – как второе слово (первое существительное и первое подлежащее) всего сонета; отзвук же его присутствует во многих строках (прéдков – дрéвле – сфéр, 2–5–10; звучащих издалéча – встрéча – творéнья, 10–12–14), вплоть до слова предтéча (14), которое есть завершающий предикат стихотворения. Таким образом сонет замыкается; слово речь через пространство 14 строк перекликается с последним, ключевым словом (первый субъект – с последним предикатом); предтеча как бы заключает в себе речь и на уровне звука, и на уровне синтаксиса, и на уровне семантики. С другой стороны, существенна перекличка слова предтеча со словом предков, 2 (будущее / прошлое).

Среди ударных гласных в первом катрене заметно преобладает а – 8 случаев из 17, включая первую и последнюю ударную гласную (роднáя, 1 – земнáя, 4). Ударные а замыкают катрен и в другом смысле: словосочетание земля роднáя (конец строки 1) зеркально соответствует словосочетанию мáть земнáя (конец строки 4).

Следует также обратить внимание на изысканную перекличку строк 3 и 4. Слово внушенных, с которого начинается строка 4, заключает в себе фонемы трех предыдущих слов – нашептом дубравным ворожит (3). К тому же оно связано с началом строки 2 (в ней), образуя как бы зачаточную инициальную рифму.

На грамматическом уровне бросается в глаза преобладание существительных. Вячеслава Иванова издавна принято определять как «поэта существительного» (Аверинцев, 1976, с. 31; ср. также Белый, 1922). В этой связи говорят о его статичности, мозаичности, абстрактности. Из 20 лексических единиц первого катрена существительных почти половина – 9 (во всем сонете 71 лексическая единица, в том числе 30 существительных). При этом существительные Иванова коротки и часто односложны. Прилагательных в первом катрене четыре, и все они произведены от существительных (всего прилагательных в сонете 13). Глаголов в финитной форме только два (всего в сонете – 7). Впрочем, и глаголы, и прилагательные в первом (и во втором) катрене по-своему выделены, так как на них строятся рифмы. Грамматические предпочтения Иванова особенно отчетливы в первой строке, состоящей только из имен (с нулевой связкой есть). Заметим, что глаголы в финитной форме отсутствуют и в пяти завершающих строках сонета.

Время первого катрена – настоящее; прошедшее дано только в причастии внушенных, 4 (и в подтексте). Именная парадигма в достаточной мере развернута, но очень резко преобладает беспризнаковый именительный падеж. Катрен представляет собой единую сочинительную фразу, причем синтаксические членения вначале совпадают с ритмическими; лишь между строками 3 и 4 наблюдается enjambement (‘анжамбман’, ‘перенос’), и синтаксис в этом месте обретает типично ивановский, запутанный, «латинский» характер. Трудно разобраться в «многоэтажной» инверсии: следует ли читать последнее предложение как «земная мать внушенных небом песен ворожит дубравным нашептом» или же как «земная мать ворожит дубравным нашептом внушенных небом песен», т. е. относится ли слово песен к слову мать (что более вероятно) или к слову нашептом? Поэт оставляет нас в неведении, по-видимому, сознательно – это входит в его семантическую задачу.

Выбор структурных элементов, игра их на разных уровнях участвуют в создании сложного смыслового эффекта. Первый катрен вводит семантические темы (топосы) земли и памяти. Речь, язык уже в первой строке приравнивается к земле; это метафорическое сравнение, усиленное строго симметричным построением строки и двумя одинаковыми эпитетами, превращается в символическое тождество.

Как известно, по концепции Иванова символ обретает различные значения и измерения в разных сферах сознания (и бытия). Земля, Гея, Деметра в ивановской символической системе играет огромную роль. Она может рассматриваться как плоть – и душа – мира, женский его аспект, темное отражение Предвечной Девы – родительницы Диониса (ср. Иванов В. И., 1974, с. 165–166). В христианской интерпретации земля может быть сближена с Богоматерью; в чисто психологической – с юнгианской категорией anima (‘душа’) (ср. Иванов В. И., 1979б); сонет «Язык» дает нам еще одну интерпретацию – в творческой, поэтической сфере земля есть стихия народной речи, рождающая стих и как бы уже носящая его в себе. (Заметим, что знаменитое сближение стихии и стиха у Пастернака в «Теме с вариациями», возможно, восходит к ивановским построениям.) В стихии воплощен момент необходимости, совместный опыт и мудрость предков (ср. Дешарт, 1957; ср. также Иванов В. И., Гершензон, 1921); но сама по себе, вне прикосновения творческого духа, она пассивна, инертна. В первом катрене подчеркнута именно семантика инертности и недвижности. Здесь царит «вечное настоящее», повторение, статика, замкнутость в себе. В плане выражения этому – по крайней мере, отчасти – соответствует выбор грамматического времени, интранзитивность глаголов, пассив, нагромождение имен в беспризнаковом номинативе, затрудненный «темный» синтаксис. Особое внимание следует обратить на повторы. Уже первая строка построена «зеркально» и самозамкнута: в ее начале и конце – слово родная. Начальная позиция этого слова, женский род его, равно как звуковая и этимологическая связь с народом, родом, родиной, рождением, родством, делают его в данном контексте необычайно весомым семантически. Вячеслав Иванов выделяет его еще тем, что позволяет себе в этом месте нарушить – единственный раз во всем стихотворении – правило неповторяемости слов сонета. Мы уже отмечали некоторые сходные случаи зеркальности и замкнутости (ср. повтор с характерной морфологической сменой и синтаксической перестановкой певцу земля родная – песен мать земная, 1–4). Полноударные и «безглагольные» строки – 1 и 4 – также усиливают эффект статичности, завершенной симметричности катрена.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю