Текст книги "Диагноз: гений. Комментарии к общеизвестному"
Автор книги: Сергей Сеничев
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 29 страниц)
Чудеса памяти
Рассказывали, что КИР, МАКЕДОНСКИЙ и ЦЕЗАРЬ знали в лицо и по имени каждого из своих солдат.
То есть примерно по 30 тысяч на брата…
А НАПОЛЕОН будто бы помнил не только имена солдат и офицеров, а также год и месяц совместной службы, но зачастую мог безошибочно назвать и полк – да чего там полк: батальон, в котором состоял его бывший сослуживец…
А ФЕМИСТОКЛ будто бы лично знал каждого из 20 тысяч жителей Афин…
А СЕНЕКА мог повторить 2000 не связанных между собой слов, услышав их всего раз…
А АВИЦЕННА уже в десять лет знал наизусть Коран, а книги не читал – просто перелистывал…
И все это несколько смахивает на нечаянные – или как уж оно там – преувеличения. В конце концов, мифотворчество всегда было столь же неотъемлемой функцией историков, как и собственно летописание. Но история-матушка сохранила и свидетельства, не поддающиеся нашему с вами освистанию.
Доподлинно известно, например, что ЭЙЛЕР помнил шесть первых степеней всех чисел до ста. Чтобы представить себе, о чем речь, просто засеките, сколько времени уйдет у вас на только вычисление хотя бы квадрата любого двузначного числа…
А не математик ШАТОБРИАН утверждал, что «выучил наизусть таблицы логарифмов: видя число в геометрической прогрессии, я вспоминал показатель его степени и наоборот»… И сомневаться в этом сложно хотя бы уже потому, что это не единичный в истории случай: по памяти же пользовался таблицей логарифмов и академик ИОФФЕ. Думается, это непостижимо уму даже тех из нас, у кого таблица умножения от зубов отлетает…
Мы тут о некрасовской памяти толковали… Декламировать наизусть в каком угодно количестве не только свои, но и чужие стихи умел и МАЯКОВСКИЙ. Чуковский рассказывал, что раз на прогулке Владимир Владимирович потряс его, прочитав ВСЕ стихотворения из третьей книги Блока – «страницу за страницей, в том самом порядке, в каком они были напечатаны там»… В связи с чем совершенно иное звучание приобретает ответ поэта на провокацию одного из слушателей: «Часто ли вы заглядываете в Пушкина?» – «Никогда не заглядываю. Пушкина я знаю наизусть»…
Никогда не заучивал стихов СТЕЙНИЦ – он просто запоминал их навсегда с первого прочтения…
ШОСТАКОВИЧ страницами декламировал на память рассказы любимого Зощенко…
ГАРШИН знал наизусть всего Фофанова. Не оттого, что был его поклонником – просто «потому что раз прочел»… Уникальная память была его проклятьем. Он до мельчайших деталей помнил всё, что происходило с ним в болезненные периоды. Целых два часа перед смертью, пока не лишился сознания, рассказывал он друзьям о том, что испытывал до и во время ставшего роковым прыжка в лестничный пролет…
Слово в слово – целыми страницами – мог цитировать прочитанное годы назад ПРЖЕВАЛЬСКИЙ. В юности еще «ему всегда ясно представлялась и страница книги, где был ответ на заданные вопросы, и каким шрифтом она напечатана, и какие буквы на геометрическом чертеже, и сами формулы со всеми их буквами и знаками»…
Десятилетия спустя мог вспомнить в книге страницу и даже абзац с какой-либо подробностью ФЛОБЕР…
АМПЕР до старости помнил наизусть статьи из прочитанной им в детстве «Энциклопедии»…
Томами мог заучивать стихи ТЕСЛА. Рассказывали, что он унаследовал этот дар от своей малограмотной матери…
ВАГНЕР дирижировал симфониями Бетховена по памяти… Повторим: сим-фо-ни-я-ми!.. Это значит свыше ста партий – одновременно – в одной голове…
ГОРОВИЦ знал наизусть чуть ли не всю существующую музыку – «не только сонаты Бетховена, но и оперы и квартеты Брамса»…
Живший за столетие до него АЛЬКАН не прославился как пианист-виртуоз лишь благодаря своей патологической застенчивости, больше напоминающей одну из форм сумасшествия. При этом есть сведения, что маэстро хранил в голове всю фортепианную литературу…
АЛЕХИН позволял себе играть одновременно с сорока соперниками. «Не он один» – скажете вы. ВСЛЕПУЮ? – уточним мы…
Известно, что в начале 20-х будущий чемпион мира служил в Московском Центррозыске. Но кем – ходячей памятью столичного сыска. Изучив уцелевшие учетные журналы царской полиции, он знал (помнил) не только особые приметы ТЫСЯЧ уголовников – каждый их шрам, каждую родинку. И в обязанности величайшего из русских шахматистов входило опознание задержанных…
Потрясающей памятью был наделен ГИТЛЕР: мог с легкостью воспроизвести любую несущественную деталь из когда-либо прочитанной книги, бережно сохранял в памяти фамилии авторов и имена героев (особенно любимого Фенимора Купера). Однажды чуть ли не слово в слово повторил текст инструкции по изготовлению велосипедов, с которой ознакомился аж в 1915 году… Возможно, дело в уникальной зрительной памяти. Ведь начинался-то юный Шикльгрубер как неплохой рисовальщик…
К художникам, в общем, переходим.
Упомянув в разговоре случайно увиденное лицо, ФЕДОТОВ мог взять карандаш и тут же нарисовать его портрет – «на клочке бумаги», как уточняется…
ГЕ: «Петр i допрашивает царевича Алексея Петровича в Петергофе» – помните? (просто интереса ради: зажмурьтесь и воспроизведите восемь слов названия картины) Интерьер у них за спиной с фотографической точностью воспроизводит обстановку изображенной на картине реальной комнаты. Между тем Николай Николаевич видел ее лишь однажды. А его собственное уточнение просто ошеломляет: «Я в голове, в памяти принес домой весь фон картины с камином, с карнизами, с четырьмя картинами голландской школы, со стульями, с потолком и освещением, – был всего один раз в этой комнате, и был умышленно один раз, чтобы НЕ РАЗБИВАТЬ впечатления, которое я вынес»…
Доведший свой зрительный аппарат до совершенства АЙВАЗОВСКИЙ практически все картины писал по памяти. Он гордился тем, что сочинял их «как стихи»…
Нельзя сказать, чтобы не доверял памяти и ШИШКИН, однако известно, что великий пейзажист целые лета проводил в фотосессиях, а за мольберт вставал лишь поздней осенью, ближе к зиме. В результате каждая сосновая иголочка на его полотнах была именно сосновой, а всякий липовый листочек – именно липовым, и т. д. Иван Иванович даже Репину пенял: что же это, дескать, брат, это у тебя – плоты из бревен, а из каких черт их разберет! Очень обстоятельный был живописец. Писать просто бревна было, на его взгляд, не слишком непрофессиональным подходом…
Однажды издатель заказал ДОРЕ рисунок какой-то альпийской местности с очень уж глянувшейся ему фотографии. Доре кивнул и ушел, забыв взять снимок. А наутро принес его совершенную копию…
Музыкальная память МОЦАРТА легендарна, и упоминать о ней как-то даже ни к чему. Но случай с Моцартом – явление далеко не из ряда вон выходящее.
С ранних лет легко воспроизводил на рояле (или роялИ, если по-тогдашнему) и других «попадавшихся под руку инструментах» услышанную единожды мелодию СКРЯБИН…
РАХМАНИНОВ играл по памяти любое слышанное им раз произведение так, будто оно было им тщательно разучено. Известна забавная история: Танеев ждал в гости Глазунова – тот вез показать ему какой-то из своих свежих опусов. Обожавший розыгрыши Сергей Иванович спрятал в соседней комнате своего случившегося тут же студента Рахманинова, и едва Глазунов закончил исполнение, явившийся на зов учителя Сергей Васильевич воспроизвел услышанное минуту назад нота в ноту. На Александра Константиновича, который и сам славился феноменальным музыкальным слухом и памятью (с легкостью восстанавливал – не восполнял, а вот именно восстанавливал громадные куски утраченной партитуры) это произвело потрясающее впечатление…
РОССИНИ однажды композитор записал (не напел, не сыграл – записал) музыку целой оперы, слышанной им не то дважды, не то трижды… А раз в гостях у какого-то из баронов маэстро познакомили с Мюссе. Одна из дам тут же попросила его прочесть что-нибудь из свеженького, и тот прочел (не раз потом переведенное на русский «Не забывай»).
– Чьи это стихи? – удивился вдруг отвлекшийся вроде бы Россини. – Я что-то не припомню автора…
– Ваш покорный слуга, – гордо отвечал поэт.
– Да полноте, – прищурился композитор. – Я их еще в детстве знал наизусть.
И повторил – от начала до конца, слово в слово, ни разу не сбившись и не соврав. Мюссе потерял дар речи…
Редкой памятью и тоже не только музыкального характера обладал в ученичестве ГЛИНКА. Посмотрев на страницу, он повторял ее содержание без запинки. В штудируемой на лекциях латинской грамматике он помнил наизусть даже подстрочные комментарии…
«Я никогда ничего не забываю», – похвалялся ПАСКАЛЬ, и, судя по тому, что мы уже выяснили, вряд ли это было неправдой…
РУССО утверждал, что мгновенно забывает то, что перенес на бумагу – он пользовался этим умением для своевременной разгрузки памяти…
ПО шёл еще дальше и рекомендовал: «Если вы хотите забыть что-нибудь немедленно – запишите, что вы должны это запомнить»…
Совершенно наоборот была устроена работала память МЕЧНИКОВА. Дату или имя, которые следовало запомнить, он записывал на клочке бумаги, который тут же разрывал и выбрасывал: «Раз имя и число были запечатлены на его сетчатке, он более их не забывал», – объяснял один из учеников академика. Кроме того, обладая фантастическим музыкальным слухом, Илья Ильич без единой ошибки воспроизводил целые оперы и симфонии…
Потрясающе избирательно работала память ПУАНКАРЕ. Не поддающуюся упорядочению информацию он запоминал с огромным трудом. Например, не считал себя обязанным помнить, какой из полюсов батареи заряжен отрицательно – цинковый или медный. Зато легко перемножал в уме трехзначные числа. И прекрасно помнил «все значительные исторические даты, все железнодорожные расписания» (!) – на том простом основании, что для любой из этих второстепенных, вроде бы, деталей находил принципиально важное место в общей системе сохраняемого его не бездонной, как и у всех у нас, памятью…
ФАРАДЕЙ к 35 годам почувствовал, что катастрофически утрачивает способность помнить. И выработал особую систему правил и записей, заменявшую ему память. Но даже она со временем делалась бессильной перед предательством истощенного мозга. Ученому приходилось записывать в лабораторный журнал всё: куда что положил перед уходом, что уже сделал, а чем только собирался заняться. К 45 этому великому и несказанно мужественному человеку пришлось практически отказаться от работы. А еще через десять лет он писал одному из коллег: «Странное последствие плохой памяти. Я забываю, какими БУКВАМИ изобразить то или иное слово на бумаге. Я полагаю, что если б я прочитал это письмо, то нашел бы от пяти до семи слов, относительно которых я в сомнении».
Энциклопедия «Британика» квалифицирует эту катастрофу как «упадок умственных способностей с последующим нарастанием слабоумия». Как странно и страшно звучит это «слабоумие» рядом с именем одного из ярчайших умов XIX века, обогатившего цивилизацию понятием электромагнитного поля!
А Вальтер СКОТТ гордился феноменальной памятью до глубокой старости. Воистину феноменальной. Во-первых, он утверждал, что помнил себя в младенчестве. Во-вторых, в 54 года обещал на спор дословно воспроизвести любое из своих юношеских (с 15 лет и далее) писем – при условии, правда, что ему зачитают первую строку. Однажды во время беседы с Байроном писатель воспроизвел слышанную им всего раз поэму Колриджа «Кристобел»…
Но и эта память работала очень капризно.
«Айвенго» Скотт продиктовал во время обострения болезни (что-то с разлитием желчи, «Я был болен… очень… очень болен» – писал он герцогу Бакклю; приступы длились по десять часов и дольше). После чего не сохранил о романе ни малейшего воспоминания, за исключением основной идеи – она была задумана еще до заболевания…
То же самое было и с «Ламмермурской невестой» – Скотт диктовал ее в паузах между чередой жутких судорожных припадков. А прочел – уже изданную – после того как покинул постель. Прочел и… не вспомнил (по свидетельствам домочадцев) «ни одного обстоятельства, ни одного разговора из этого романа, ни одного из выведенных характеров»…
Применивший гомерову «Илиаду» в качестве инструкции и прямого руководства по поискам Трои ШЛИМАН владел четырнадцатью языками. На изучение английского с французским у него ушло по году. Дальше было проще. Великим и могучим русским Генрих овладел за полтора месяца. Испанский освоил по пути в Венесуэлу – практически на спор. Прибегнув к испытанной методе: взял в дорогу книгу на испанском, которую давно и прекрасно знал в переводах на другие, знакомые ему языки. Кажется, как и во многих других случаях, это были «Похождения Телемака».
Любопытно то, что в юности память у Шлимана была никудышной, и будущий искатель древностей упрямо развивал ее: заучивал по двадцать страниц прозаического текста ежедневно…
ДЖОЙС в сочинительстве использовал сплав из элементов почти ШЕСТИДЕСЯТИ языков и наречий, ДВАДЦАТЬЮ из которых пользовался АКТИВНО…
ВЕРНАДСКИЙ владел (по собственной скромной оценке – «для чтения») всеми славянскими, романскими и германскими языками…
Неустанно и постоянно тренировал память МАРКС. Тренировал он ее испытанным гегелевским способом – выучивал наизусть стихи на незнакомом языке…
ГЕГЕЛЯ, как изобретателя такой нехитрой методы, очень даже можно понять: профессор испытывал невероятные трудности с чтением лекций. Наплыв мыслей был у него так стремителен, что одна опережала другую, не дав той быть развернутой до конца. И, забывая, с чего начал, он незаметно – для себя, а больше для аудитории – перескакивал с одного на другое, с него на третье, и так далее. Что здорово сбивало слушателей с панталыку, а самого лектора просто-таки бесило. Представьте себе, каково это для человека, не только начисто лишенного чувства юмора, но и полагавшего самый факт иронии (а уж тем более смеха!) чем-то нелепым и даже аморальным! Впрочем, это уже тема, кардинально выходящая за рамки нашего обзора. Давайте-ка продолжим о способах провоцирования вдохновения…
КАК ОНИ ТВОРИЛИ
(продолжение)
Повторяем: разнообразно.
Бэн ДЖОНСОН, например, утверждал, что может творить и без вдохновения. Большинству же остальных наших героев оно не казалось таким уж бесполезным, и в погоне за ним каждый изощрялся на свой манер.
ГЛЮК с некоторых пор усиливал работоспособность «искусственным изменением кровообращения». А именно – шестидесятилетний композитор двигал рояль на солнцепек. Темечко пригревало, и вдохновения прибывало. Во всяком случае, именно так он сочинил обе свои «Ифигении»…
ШИЛЛЕР же пользовался ровно противоположной методой: провоцируя приток крови к мозгу, этот насквозь больной астеник ставил во время работы ноги на лед.
Была у Иоганна Фридриха и фирменная фишка: во время приступов творчества он раскладывал по столу гнилые яблоки – их запах добавлял ему особого наития… При этом поэт жаловался, что за один день такого подъема вынужден расплачиваться пятью-шестью днями уныния и страданий…
Для того чтобы искусственно вызвать рабочее состояние, французский писатель-епископ БОССЮЭ удалялся в холодную комнату и клал себе на голову теплые припарки…
А не попавший в великие, но очень востребованный своим веком ПАИЗИЕЛЛО сочинял, укрывшись ворохом одеял…
Лейбниц, которому посчастливилось наблюдать за работой РЕМБРАНДТА, вспоминал, что тот куда дольше медитировал да горевал над создаваемыми образами, нежели орудовал кистью. «Рембрандт верит в магию своих взволнованных глаз, в магию призыва, в магию слова, – писал потрясенный ученый, – Рембрандт верит, что если он смеется в душе, когда рисует, то картина будет легкой шуткой, а если он создает свое произведение, вздыхая и оплакивая его, то и картина будет полна печали»…
СПИНОЗА писал преимущественно ночью. Время от времени, чтоб освежить ум, он подглядывал в микроскоп за возней мух и пауков – разыгрывавшиеся там страсти очень напоминали ему человеческие. А в результате – «Этика» и озарение: «Свобода – это познанная необходимость»…
Собравшись сочинять, ВАГНЕР неизменно раскладывал по стульям и всей мебели яркие куски шелковой материи – для притока вдохновения ему было необходимо ощупывать ее время от времени. У специалистов это называется осязательной синестезией…
В книге «Моя жизнь» он делился и другими маленькими секретами целенаправленного вызова вдохновения. Так, во время работы над «Лоэнгрином» ему очень мешали неотвязно звеневшие в ушах мотивы «Вильгельма Телля» Россини (оперы, которой Вагнер дирижировал незадолго до этого). Мешали до того настойчиво, что пришлось прибегнуть к уловке – с трех раз угадаете, к какой? – во время прогулки он «стал энергично напевать, по свежей памяти, первую тему Девятой симфонии Бетховена». Клин, как говорится, клином.
А если учесть, что он еще и либретто писал?..
У не писавшего их ГЛИНКИ музыка всегда опережала текст. Она являлась ему, грубо говоря, самотёком. И вечно нездоровый Михаил Иванович садился между припадками (как именовал он свои расстройства желудка) за фортепьяно и «невольно извлекал фантастические звуки».
Кто-то из наблюдавших за ним в период создания «Ивана Сусанина» вспоминал: «К обеду съезжались гости. Глинка, участвуя в общих беседах, слушал и отвечал и в то же время писал свои ноты за столиком у окна». И тут же передавал наметки извечному помощнику Карлу Гемпелю, который «за тем же столом переписывал их набело четким почерком».
Нелишне отметить, что между душевными состояниями композитора и творимой им музыкой имелась стойкая обратно пропорциональная зависимость: чем мучительнее складывались обстоятельства личной жизни, тем милее и веселее звучали его мелодии. Даром, что ли, Чайковский недоумевал: «Меня просто до кошмара тревожит иногда вопрос, как могла совместиться такая колоссальная художественная сила с таким ничтожеством и каким образом, долго быв бесцветным дилетантом, Глинка вдруг одним шагом стал на ряду (да! на ряду!) с Моцартом, с Бетховеном и с кем угодно». Видимо, рядом с Петром Ильичом просто не оказалось в тот миг кого-то, кто шепнул бы ему на ушко: а может, гений? всего лишь гений?..
А у БЕЛЛИНИ срабатывал обратный алгоритм: музыку ему навевали слова. «Кипят, кипят во мне мысли!» – писал он, пытаясь передать глубину экстаза. «Кипение» это нередко граничило с утратой сознания. В такие минуты композитор забывал, где он, что, с кем…
Беллини рассказывал, что предельно внимательно и придирчиво изучал характеры действующих лиц будущих опер, их повадки, чувства. Потом запирался в комнате, где декламировал роли каждого – «со всем пылом… наблюдая за модуляциями своего голоса, за ускорением или замедлением речи, наконец, за акцентами и манерой выражения, которые невольно рождаются у человека, одержимого страстью и волнением»…
Ох уж эти их бесконечные их «невольно»!..
Если это невольно – как же выглядело бы ВОЛЕВО?
…и только вдоволь наперевоплощавшись, композитор переносил впечатления на бумагу и тут же садился за рояль. И если волнение было соразмерно пережитому давеча, во время «примерки» образов – радовался. Нет – начинал сызнова: ходил, напевал, прислушивался, записывал и т. д.
Чахлый в детстве ДЕКАРТ провел розовый возраст, буквально не выбираясь из постели. Что необычайно укрепило его организм. Ну и, понятное дело, превратило будущего отца аналитической геометрии в записного сибарита. Постель стала его излюбленным местом пребывания и панацеей от всех невзгод. В отличие от многих знаменитых трудоголиков (Маркс, Суворов, Наполеон, Бальзак…), хваставшихся, что на ночной отдых им хватает трех-пяти часов, Рене поспать любил. Да и проснувшись, не покидал ложа, предаваясь философским размышлениям и лишь изредка ПРИПОДНИМАЯСЬ, чтобы сделать какие-то письменные пометы. И именно предобеденные часы навсегда остались для Декарта наиболее плодотворными.
Не там ли, в разлюбезной постели, и заключил он: «Мыслю, следовательно, существую»? Неспроста же другой великий афорист – Шоу – подытожил: «Декарт, несомненно, извлекал из жизни больше удовольствий, чем Казанова»!
20-летний Рене не изменил своей привычке, даже облачившись в мундир волонтера нидерландской армии. Поступив на службу, он наотрез отказался от жалованья, что позволяло ему не ходить даже на парады, и сидел (лежал!) дома, занимаясь любимой математикой. А заодно уже физиологией (механизм безусловного рефлекса – вспоминаем дрыгающуюся лягушку – его открытие), психологией, физикой, космогонией, философией…
Причину столь разносторонней одержимости ученого увязывают с некоторой психической неадекватностью. Делать громких заявлений не будем, однако напомним: доподлинно известно, что в 23-летнем возрасте наш герой пережил духовный кризис, после чего регулярно испытывал слуховые галлюцинации: некая «невидимая личность» настойчиво уговаривала его продолжать научные изыскания. Будь Рене чуть набожней, «невидимая личность» проходила бы тут как Бог.
Всюду отмечается и наличие у Декарта двух трудно скрываемых слабостей: он обожал косоглазых женщин (в память о первой любви) и испытывал почти подхалимское благоговение перед высокопоставленными, а особливо – венценосными особами. Это он-то, третировавший, как мальчишек, виднейших ученых эпохи. И если за первой фишкой углядывается элементарный половой фетишизм, то во второй определенно наличествуют зачатки здорового практицизма. Угодливый КОМУ НАДО Декарт умудрялся иметь с них по полной программе. Подтверждение тому – пожизненная пенсия от Мазарини. С учтивостью принял ученый и приглашение шведской королевы Кристины Августы отправиться в ее «страну медведей между скал и льдов». По приезду Декарту были обещаны дворянский титул и обширное поместье где-то в Померании. В обязанность же 53-летнему наставнику вменялось поломать ко всем чертям свой десятилетиями выкристаллизовавшийся режим и начинать занятия философией в пять утра! – королева была той еще выдумщицей и порешила, что лучшего времени для ее (а значит, и для его) биочасов не найти.
И Декарт рискнул. И всю протяжную северную зиму был вынужден подниматься задолго до рассвета, чтобы успевать во дворец к началу урока. В одну из поездок простыл и слег. Врачи определили воспаление легких. На девятый день болезни его не стало. «Пора в путь, душа моя!» – прошептал он напоследок. Или это только послышалось свидетелям его последнего мига. И нам остается лишь гадать: мороз с метелью сгубили гения или легкомысленное решение изменить своей главной жизненной установке – не покидать постели до обеда…
Писатель же ХЕМИНГУЭЙ, в отличие от выдававшего репортажи «за двоих» Хемингуэя-журналиста, работал строго по утрам – «от зари до полудня или до двух часов дня». И работал довольно неторопливо. Вскоре после выхода его первой книги он рассказывал кому-то из приятелей: «Я пишу медленно и с большим трудом, и для этого моя голова не должна быть ничем забита».
К стене его спальни была прикреплена малюсенькая конторка, места на коей хватало лишь для стопки бумаги да нескольких карандашей. За ней и трудился. Исключительно стоя. Пользовался Хэм и печатной машинкой, но гораздо реже. Зато в конце каждого рабочего дня педантично фиксировал на висящем рядом листке количество написанных за день слов…
А вот у ТЮТЧЕВА, как считается, не было ни часов, отводимых на работу, ни, извините, «творческих замыслов». У него не имелось даже каких-нибудь приспособленных для записей тетрадей. Черновиков тоже не было – над стихами Федор Иванович, что называется, не корпел. Приходящие на ум строки он сохранял на чем попало: на салфетках, почтовых листках, на подвернувшихся приглашениях и т. п. Капнист рассказывал, что однажды на заседании Комитета цензуры иностранной Тютчев (он председательствовал в нем до самой смерти) в задумчивости исстрочил целый лист, а потом ушел, оставив его на столе, как оставили бы мы с вами бумажку с каракулями, которыми убивали время – ну, лишь бы рука была чем-то занята.
Капнист листочек тот прибрал, и благодаря этому его любопытству теперь во всех тютчевских книгах имеется-таки «Как ни тяжел последний час…». А сколько таких листочков остались лежать, где брошены? – Бог весть…
Нас убеждают: Тютчев был слишком уравновешенным человеком, для того чтобы считать себя поэтом, окажись, мол, он поболее психом – российская поэзия получила бы необыкновенный бонус.
Недостаточно псих, говорите? А назовите-ка хотя бы еще одного посла, могущего позволить себе плюнуть на казенные обязанности и умчаться в соседнюю Швейцарию. Прихватив с собою зачем-то дипломатические шифры!
Повод, правда, имелся. И серьезный – овдовевший за полгода до этого г-н Тютчев ринулся туда венчаться с женщиной, уже носившей его очередную дочь. Но как это выглядело: испросив у министра Нессельроде разрешение на брак («ради покоя и воспитания своих детей»), добро на женитьбу он получил, а отпуска – нет. «Ну-ну», – отметил про себя Федор Иваныч и был таков. И оттуда уже – целых два с половиной месяца спустя подал прошение об отставке. И ему подписали это вызывающее по форме «по собственному». И даже долгосрочный отпуск предоставили, из которого Федор Иванович не изволил возвернуться, чем уже и спровоцировал исключение себя из числа чиновников Министерства иностранных дел, да еще и с лишением звания камергера. И следующие четыре года проживал с новой благоверной в Мюнхене – до тех пор, пока не выхлопотал прощение и восстановление на службе. По-вашему, вся эта история – пример уравновешенности?
Тут мимоходом заметим, что стихов после того венчания наш герой не писал практически десять лет. Это уж потом, после возвращения на службу и на отечественный Парнас, были «Чародейкою Зимою», «Есть в осени первоначальной», «Умом Россию не понять», «Нам не дано предугадать», «Я встретил вас и все былое…»
Все былое ожило в отжившем сердце 67-летнего Федора Ивановича. Он лечился в Карлсбаде и встретил свою первую любовь – Амалию Лерхенфельд (по мужу уже баронессу Крюденер). И тою же летнею ночью, вернувшись в отель, – без помарок, как гласит еще одно предание, – записал сей шедевр… Вообще, история любовей Тютчева – история совершенно самостоятельная, и к ней нам непременно стоит вернуться. Но позже… А покуда вернемся к нашим героям.
Не мог подолгу сидеть за столом БЕЛИНСКИЙ: у него тотчас разбаливалась грудь. Отчего «неистовый Виссарион» писал преимущественно стоя. И – назовите это распорядком или как-то уж там еще – но работал он по строго заведенному графику. А именно: полмесяца практически не выпускал пера из рук, а потом ровно столько же почти не притрагивался к нему, жил в свое удовольствие.
А устанет отдыхать – и снова за конторку…
Никогда не было определенных часов ни для занятий, ни для еды, ни для сна и у СОЛОВЬЕВА: «он делал из ночи день, а изо дня – ночь», писал, когда писалось, ел, когда елось, спал, когда спалось. Что, тем не менее, не помешало Владимиру Сергеевичу стать провозвестником русского символизма и кумиром поколения, породившего Блока с Белым… Работоспособность этого «всечеловека» впечатляла осведомленных: он мог неотлучно просидеть за письменным столом шесть-семь часов кряду, затем уснуть часа на два и проснуться в три ночи, чтобы опять засесть за работу до самого полудня…
БЕЛОГО просто процитируем: «Я пишу день и ночь; переутомляясь, я в полусне, в полубреду выборматываю лучшие страницы и, проснувшись, вижу, что заспал их… Так работаю я пять месяцев без пятидневки; пульс усилен; температура всегда «37,2», т. е. выше нормы; мигрени, приливы, бессонницы облепили меня, как стая врагов; написано 2/3 текста, а я не знаю, допишу ли: допишу, если не стащат в лечебницу. Так я пишу в узком смысле слова, в период «записывания», после услышания темы и увидения образов. Но так мною записано лишь 6–7 книг из мной написанных тридцати»…
Будете комментировать?..
Из его «возлюбленного брата» БЛОКА: «Я пишу стихи с детства, а за всю жизнь не написал ни одного стихотворения, сидя за письменным столом. Бродишь где-нибудь – в поле, в лесу или в городской сутолоке… И вдруг нахлынет лирическая волна… И стихи льются строка за строкой… И память сохраняет все, до последней точки. Но иногда, чтобы не забыть, записываешь на ходу на клочках бумаги. Однажды в кармане не оказалось бумажки – пришлось записать внезапные стихи на крахмальной манжетке. Не писать стихов, когда нет зова души, – вот мое правило».
Про манжетку – замечательно. Вот так и подбрасывается пища для легенд, кочующих из монографии в монографию, из учебника в учебник. Из песни, если хотите, в песню: «И художник на манжете мой портрет нарисовал»…
Правда, позже, в советские уже годы вездесущий Чуковский приметил за Блоком железное правило иметь при себе множество специального назначения блокнотиков, которые были распиханы по разным карманам и в которых поэт время от времени делал пометы, исходя из ему одному известных соображений, что в какой…
Кому верить?..
В кармане у СТИВЕНСОНА всегда лежали две книжки: одну читал, в другой писал. Как правило, во время прогулок, подыскивая слова и разрабатывая диалоги. При этом Роберт Льюис уверял, что «претворял жизнь в слова…сознательно, для практики»…
Исключительно для практики же правил время от времени рассказы старика Толстого зрелый ЧЕХОВ…
Вообще-то, работал Антон Павлович довольно лениво. С некоторой как бы даже прохладцей. Как бы походя. Мог между каким-то совершенно сторонним делом и разговором вдруг отправиться к столу и «подвинуть» начатый давеча рассказ на три-четыре строки. В одном из писем своему задушевному до определенной поры другу Суворину он признавался, что для литературы в нем не хватает страсти («и, стало быть, таланта»): «Во мне огонь горит ровно и вяло, без вспышек и треска, оттого-то не случается, чтобы я за одну ночь написал бы сразу листа три-четыре или, увлекшись работой, помешал бы себе лечь в постель, когда хочется спать». Врач, в общем. Доктор до мозга костей. Хотя врачу-то следовало бы провидеть, что заточение в сырой Ялте доконает его скорее морозной Москвы…
Что известно доподлинно, так это то, что по ночам Антон Палыч не писал. Во всяком случае, заматерев – уже никогда. С утра пил кофе: «Утром надо пить не чай, а кофе. Чудесная вещь. Я, когда работаю, ограничиваюсь до вечера только кофе и бульоном. Утром – кофе, в полдень – бульон»…
Насчет бесстрастия с бесталанностью – это, конечно, самооговор. Близкие к писателю Бунин и другие восхищенно отмечали, что кумир практически никогда не выпадал из творческого процесса: «всегда думал, всегда, всякую минуту, всякую секунду, слушая веселый рассказ, сам рассказывая что-нибудь, сидя в приятельской пирушке, говоря с женщиной, играя с собакой…»
Короленко вспоминал об одной их встрече. «Знаете, как я пишу свои маленькие рассказы? – спросил Антон Палыч. – Вот». И, оглянув стол, «взял в руки первую, попавшуюся на глаза вещь – это оказалась пепельница», поставив которую перед Владимиром Галактионычем, заявил: «Хотите – завтра будет рассказ… Заглавие “Пепельница”». Надо думать, Короленко не выразил сомнений – рассказа с таким названием у Чехова, кажется, так и не появилось…