Текст книги "Диагноз: гений. Комментарии к общеизвестному"
Автор книги: Сергей Сеничев
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц)
Составители сборника «Сто великих поэтов» не сочли возможным вставить Грибоедова в сей престижный список. Они по-своему правы: в «Горе от ума» всего три тысячи строк. Но в том и величие Александра Сергеевича Первого, что как минимум КАЖДАЯ ТРИДЦАТАЯ из тех трех тысяч (поверим маститым филологам) стала пословицей.
Кто-то из знакомцев автора рассказывал, что через пару лет после его смерти понавырезал из газет с журналами цитат из запрещенной комедии и сверил их с имевшимся под рукой списком. И обнаружил, что в надерганном не хватает до полного текста всего 128 стихов…
На праздный же вопрос, как ему творится, наш герой ответил сам – коротко и исчерпывающе: «Я как живу, так и пишу СВОБОДНО и СВОБОДНО».
И понимайте, как хотите…
Предельно романтизирован образ СУВОРОВА. И будто бы спал урывками да всё на соломе, и питался лишь солдатскими щами да кашей, и одевался скромнее скромного… Одним словом, жил Суворов сурово.
На деле же всё обстояло несколько прозаичней и благообразнее. На соломе спать – да, обожал. И сено вместо перин ему стелили даже в Таврическом дворце, где разместила его государыня на время пребывания в Петербурге (по ее личному приказанию и стелили). И мундиром Александр Васильевич не брезговал (а кроме русского, у него еще и австрийский имелся – фельдмаршальский же). И ордена он на него цеплял с превеликим удовольствием, когда повод имелся…
Вот как выглядел со слов адъютанта рядовой день Суворова в Тульчине, где он главнокомандовал югом России (под его начало были переданы войска четырех губерний и Таврической области) и где написана была знаменитая «Наука побеждать». Просыпался Александр Васильевич в два пополуночи, окачивался у пылающего камина холодною водой, обтирался простынею, пил чай, призывал повара и заказывал ему обед из 4–5 блюд (вот и верь слухам про щи да кашу), которые подавались, по обыкновению, в маленьких горшочках. После чего некоторое время занимался делами – читал, писал…
К «читал», кстати, следует относиться с уважением. Рассказывали, что в Турции, он запросто «выучился по-турецки», в Польше – по-польски, а в Финляндии по-чухонски. С другой стороны, ходили анекдоты про то, как в 1799-м по пути в Вену фельдмаршал обращался с речами к местному населению «на таком же непонятном немецком языке, как и его французский». Понятными ли, нет казались современникам французский с немецким Александра Васильевича, а по-любому выходит полиглот. Во всяком случае, одних газет он выписывал на 300 рублей в год – аж из семи стран, и, значит, с языками было всё в порядке.
Да и пописывал Суворов с молодости… Еще в царствование Елизаветы Петровны он входил в первое отечественное Общество любителей русской словесности, где, будучи накоротке с Херасковым и Дмитриевым, частенько зачитывал свои опусы «под Сумарокова»…
Однако вернемся к распорядку…
В 8 утра полководец обедал и ложился спать. В 4 пополудни – вечерняя заря, после которой, напившись чаю («ужин отдай врагу» – тут не подкопаешься), отдавал приказания правителю канцелярии и в 10 снова отправлялся почивать. И ни о каких, заметьте, кукареканьях ни слова…
Может, лукавит адъютант, приукрашивает? Может. А может, как раз другие свидетели и преувеличили да наврали, и граф Суворов был не так уж простоват тире придурковат, как приучили нас думать его завистники?..
Не ценою же бесконечных проказ и пижонств умудрился он совершить настоящую революцию в военном деле и, пройдя весь путь от солдата лейб-гвардии Семеновского полка до князя-генералиссимуса, не проиграть ни одного сражения – первым прославив Россию как великую победоносную державу!
Среди его записей сыскалась и такая: «Если бы я был Юлий Цезарь, то назывался бы первым полководцем мира». Сын денщика Петра Великого он ни минуты не сомневался в своей уникальности всеисторического масштаба…
МЕЙЕРБЕР, напомним, был из чудо-детей и подобно Моцарту, сделался виртуозом к семи годам. А вскоре и изобильно сочинял – в основном фортепианные пьесы. Слышавшие их в исполнении подростка называли эти миниатюры неотразимыми. Изюминка же истории в том, что молодой гений ни за что не желал печатать их: панически боялся, что его идеями воспользуются другие сочинители. А позже, когда композиторская деятельность отвлекла Джакомо от инструмента, обнаружилось, что он перезабыл их – все до одной. Оказалось, что наш герой не только противился изданию своих юношеских опусов, но и, полагаясь на память, не удосужился записывать их. А память подвела. Отчего нам только и остается, что верить современникам на слово…
И еще: оперы Мейербер сочинял быстро. Но, едва окончив, тут же принимался переделывать – один кусок, другой, затем снова тот, уже правленый, и так без конца. И это был тот самый случай, о котором говорят «лучшее враг хорошего». В результате первоначальный и окончательный варианты одного и того же произведения не имели между собой практически ничего общего. Рассуждая бухгалтерски, таким подходом Мейербер неуклонно терял как минимум половину своей творческой прибыли. И где гарантия, что не лучшую? Практически же на каждую оперу у композитора уходило лет по десять. И это притом, что сочинял Мейербер, как сообщается, ВЕЗДЕ и ВСЕГДА. Впрочем, и тут не без оговорки: его творчество пробуждалось с особой силой при сверкании молний и раскатах грома, при завывании бури и любом другом смятении природы. В непогожие дни он отдавался творчеству без остатка. Знакомые Джакомо постепенно привыкли к мысли, что увидеть его при дурной погоде не удастся ни при каких обстоятельствах. Мейербера следовало подкарауливать лишь в солнечный день…
И еще насчет исправлений… ГОГОЛЬ рекомендовал возвращаться к готовому до восьми раз. Но непременно с промежутками, во время которых следует «путешествовать, развлекаться, не делать ничего или хоть писать другое».
А вот вам гоголевский секрет, как сделаться писателем: «Для этого необходимо упражнение, привычка, надо набить руку, – поучал он Соллогуба. – Ты положи себе за правило ежедневно писать в течение двух-трех часов. Положи перед собой бумагу, перья, поставь чернильницу и заметь часы и пиши» – «Да что же писать? если ничего в голову не лезет?» – «И пиши: ничего в голову не лезет. Завтра опять что-нибудь прибавишь и набьешь руку. И будешь писателем: так и я поступил». И сколько-то правды в этом наверняка было…
Зато доподлинно известно, что во время работы Николай Васильевич имел обыкновение катать шарики из белого хлеба. Утверждал, что они «помогают решению самых сложных и трудных задач». Об этих шариках вспоминали многие. Рассказывали даже, что один из друзей насобирал их «целый ворох» и хранил потом со всею благоговейностью…
Беспримерно щепетильно корпел над формой ФЛОБЕР. Он стремился к какому-то нечеловеческому совершенству. Работа над фразой превращалась у него в манию, которая истощала писателя и сковывала творчество. «Муки, которые я испытываю, стремясь заменить то или иное слово, вызывают у меня бессонницу», – жаловался он кому-то.
Первое из его крупных произведений, драматическую поэму в прозе «Искушение святого Антония», друзья раскритиковали в пух и прах: в один голос заявили, что рукопись следует бросить в огонь и никогда больше о ней не вспоминать. Флобер вспомнил об «Искушении» восемь лет спустя. Вспомнил и капитально сократил. А еще через шестнадцать лет переписал заново… «Госпожу Бовари» он шлифовал четыре с половиной года… То же норовил привить и Мопассану. Во всяком случае, семь лет не позволял тому печататься – пока Гюи не разродился «Пышкой», которую Флобер провозгласил уже шедевром, который «останется, будьте уверены!». И не ошибся.
Кто-кто, а он в этом кое-что смыслил…
УАЙЛЬД отделывал каждую строфу, каждое слово, «добиваясь их музыкальности и блеска, похожего на сверканье камней». Благодаря чему, собственно, и стал настоящей, как сказали бы сейчас, иконой стиля…
А автор попсового «Капитана Фракасса» и скандальной «Мадемуазель де Мопен» ГОТЬЕ работал удивительно легко. Причем – набело, безо всяких черновиков и поправок. Из творческих проблем он знал лишь одну: мукой адовой было для него заставить себя подойти к письменному столу. Зато уж, оказавшись за ним, творил холодно, спокойно и бессбойно. «Я работаю степенно, словно уличный писец», – хвастался он Гонкурам…
Рассказывали, что ЛЕССИНГ «по обыкновению» писал до десяти вещей одновременно…
А ОГАРЕВ прославился, мягко скажем, неусидчивостью. Благодаря чему его научные и деловые проекты имели ту же участь, что и литературные детища – далее предисловий, как правило, не шли…
А О’ГЕНРИ, как сообщается в отдельных источниках, в 1904–05 годах отсылал в «Санди уорлд» по рассказу в день. Что вряд ли. Потому как в году минимум 364 дня, а от Билла осталось немногим больше 280 рассказов, юморесок и скетчей, и это, сами понимаете, входит в некоторое противоречие с элементарной арифметикой. Но видит бог: не напиши он даже ничего, кроме истории Лопнувшего Треста, нам очень даже было бы о чем вспоминать…
Прирожденным поэтом считали БАГРИЦКОГО. Говорили, что поэзия была его физиологическим свойством – Эдуард Георгиевич буквально фонтанировал стихами. Из Катаева: «Владел стихом виртуозно, в смысле легкости писания был почти импровизаторский дар – мог, например, в шутку написать до 20 стихотворений за вечер на заданную тему»… Впрочем, может быть, именно потому, что в шутку да на спор, ничего перворазрядного так и не сотворил?..
Невероятно скоро сочинял ГЕНДЕЛЬ. «Ринальдо» был создан им за две недели, а оратория «Мессия» в двадцать четыре дня. И это в 56 лет, после апоплексического удара и паралича правой руки, перенесенных за четыре года до того…
Завидно быстро сочинял СУМАРОКОВ: так, например, комедия «Трессотиниус» была им «зачата 12 генваря 1750 г., окончена генваря 13-го 1750»…
В одну ночь написал свой первый рассказ «Грядущие перспективы» БУЛГАКОВ, трясясь в «расхлябанном поезде, при свете свечечки, вставленной в бутылку из-под керосина». А последний роман ваял двенадцать лет. Первую редакцию «Мастера и Маргариты» (она была завершена к марту 30-го и называлась «Черный маг») – то есть, рукопись готового романа он, напомним, сжег. Большинство булгаковедов согласны с М. О. Чудаковой: «Мастер» претерпел восемь редакций. Михаил Афанасьевич писал и переписывал его, меняя названия («Копыто инженера», «Великий канцлер» и т. д.), имена героев, переиначивая структуру произведения, и прозанимался доводкой «романа века» практически до самой смерти: в последний раз он правил «Мастера» 13 февраля 1940-го. А 10 марта его не стало…
Вальтер СКОТТ признавался: «Порой мне кажется, что рука у меня пишет сама по себе, независимо от головы. Раз двадцать я начинал писать по определенному плану, но ни разу в жизни его не придерживался до конца»… Что – правда: работая над одной главой, он зачастую оказывался мыслями в другой. Его пером завладевали сами герои, и «переизбыток воображения изливался потоком ненужных слов»…
Хорошо известно и то, что Скотт практически никогда не удостаивал рукопись второго взгляда, в первый и последний раз читая написанное полностью лишь во время правки текста в печатной корректуре…
А АЛЬФЬЕРИ своего «Филиппа» (вторую и лучшую трагедию, из которой, собственно, Шиллер и сотворил своего «Дона Карлоса») переписывал пять раз…
А ПАСКАЛЬ восемнадцатое и последнее из своих «Писем к провинциалу» переделывал ТРИНАДЦАТЬ раз…
Рассказывая о последних годах ТИЦИАНА, один из учеников поведал, что мастер частенько отворачивал начатые холсты «лицом к стене на долгие месяцы». А когда снова брался за кисти, изучал отстоявшиеся полотна «так сурово, будто они были его смертельными недругами». И лишь обнаружив что-то не соответствовавшее изначальному замыслу, начинал «прибавлять и убавлять» с уверенностью и точностью «благодетельного хирурга». И теперь, на заключительном этапе работы, откладывал кисти в сторону, и последние мазки наносил исключительно пальцами – «объединяя цвета, сближая их с полутонами».
Напомним: мастеру в это время было плюс-минус сто лет. Каким самообладанием надо располагать, чтобы в этаком-то возрасте не спешить – быть уверенным, что месяцы спустя вернешься к недоделке!..
Тщательнейше оттачивал свои статьи, прежде чем отправлять их в печать, ГАУСС – месяцами выверял изложенное, с маниакальностью филолога (напомним, что изначально он планировал стать гуманитарием) заботясь о краткости языка и изящности методов, устраняя и переустраняя малейшие следы предварительных усилий – ну, немец, чего вы хотите!
Порой труды вылеживались у него в столе годами, а иные – и десятилетиями. Вследствие чего этот гениальный педант профукал целый ряд открытий, уступив пальму первенства тем, кто публиковал результаты исследований «с колёс» (это выяснилось через полвека после смерти Гаусса, когда было опубликовано «Наследие» ученого).
О таких торопыгах он говорил: страдают математическим поносом. Кто-то съязвил: а не страдал ли «геттингенский колосс» математическим запором?..
И вспомним ПУАНКАРЕ, библиография работ которого к моменту вступления в Академию наук включала уже 103 наименования. «Бессмертным» же во Французскую академию (не путать с упомянутой ПРОСТО Академией: эта – во много раз более солидное учреждение, ее еще сам Ришелье учредил) он был принят, имея в послужном списке втрое больше научных публикаций. Необыкновенная производительность Жюля Анри не снижалась на протяжении всей жизни. Любой трудности вопрос он разрешал «с быстротой стрелы»…
День целый мог «выхаживать» строфу, а вечером забыть о ней и наутро приняться за новую МАЯКОВСКИЙ. Зато записав, не менял в ней уже ни буквы. Брик вспоминала: «Володя писал стихи постоянно – во время обеда, прогулки, разговора с девушкой, делового заседания – всегда. Он бормотал на ходу, слегка жестикулируя. Ему не мешало никакое общество, даже помогало». Незнамов уточнял: «Он сперва глухо гудел… себе под нос, потом начиналось энергичное наборматывание, нечто сходное с наматыванием каната или веревки на руку, иногда продолжительное… и, наконец, карандаш его касался бумаги»…
Известно, что по молодости, за неимением тетрадей и блокнотов, Владимир Владимирович фиксировал строчки чаще всего на папиросных коробках. Впрочем, памятью поэт обладал такой, что не очень-то понятно, чего ради ему было их еще и записывать.
Но о фантастической памяти Маяковского чуть позже…
«Надо навсегда отбросить мысль писать без поправок» и даже «Надо, главное, не торопиться писать, не скучать поправлять, переделывать десять, двадцать раз одно и то же» – решил для себя Лев ТОЛСТОЙ еще в пору работы над «Детством». «Обдумать МИЛЛИОНЫ возможных сочетаний для того, чтобы выбрать из них 1/1000000, ужасно трудно», – жаловался он Фету.
Из этих пижонских миллионов и вырос миф о том, что граф семь раз переписывал «Войну и мир». Объем работы, выполненной им в те годы (сел в 1863-м, завершил в 1869-м), действительно потрясает. Но не переписывал он НИКОГДА. Граф правил по уже «перебеленному» тексту – по копии с автографа. Зато «подмалёвывал» свое детище даже между изданиями. То есть правил текст, уже ставший достоянием широкого круга читателей…
Коль уж на то пошло, основным ПЕРЕПИСЧИКОМ глав выступала незабвенная Софья Андреевна, на которую позже было повешено столько собак, что мама не горюй. В то время как единственным неоспоримым недостатком этой героической женщины было – увы: полнейшее – отсутствие чувства юмора…
Однако ж сам Лев Николаевич отмечал, что сочинение «Войны и мира» было пятью годами «непрестанного и исключительного труда, при наилучших условиях жизни».
От себя добавим: Софьей Андреевной и созданных. Многим ли гениям суждено было хвастаться наилучшими?
Во всяком случае, не ВЕРНУ…
То есть, начиналось-то всё очень неплохо. Женившись по неслыханной любви на молодой вдове Онорине Анне Эбе Морель, он вскоре сделался основоположником нового жанра – «романа о науке». И первый же («Пять недель на воздушном шаре») принес Жюлю умопомрачительный читательский успех, а главное, пролонгированный на двадцать лет контракт с самим Пьером Этселем, выведшим на литературную дорогу целую плеяду ярких беллетристов.
Теперь, имея гарантированные двадцать тысяч франков за пару романов в год, он работал ежедневно с семи утра до пяти вечера, сравнивая себя с першероном, который если и отдыхает, то лишь в своей же упряжке.
И вместо двух бестселлеров выдавал три.
Сообразив, что ему достался семижильный автор, Этсель предложил Верну составить «Иллюстративную географию Франции». И не прекращая работы над «Детьми капитана Гранта», этот труженик пера выдавал по 30 дополнительных страниц (чертовски, между прочим, серьезного текста) в день. А покончив с этой энциклопедией, тут же взялся за другую – «Историю великих путешествий и путешественников».
Этсель был в восторге и сделал несущей золотые яйца курице очередной заказ – четырехтомник «Завоевание Земли наукой и техникой». Но Жюль понимал: халтура (не в смысле качества – в плане отвлечения от любимого детища – цикла «Необыкновенные путешествия», по которому мир Верна теперь и знает) не сегодня-завтра попросту загонит его, и после некоторых раздумий отказался…
Тем временем его благополучный некогда буржуазный дом незаметно превращался в «клубок змей». Два последних десятилетия наш герой провел в настоящем аду. Многообещающий брак оказался несчастливым. Косвенным подтверждением тому следующий факт: в романах Верна женщины предельно редкие гостьи. Дело в том, что писать о них плохо он не хотел, а хорошо – не мог: отношения с Онориной натянулись до предела, ее подросшие дочери от первого брака с нетерпением ждали смерти отчима и обретения наследства. Единственный родной (полубезумный) сын Мишель постоянно попадал в переделки (банкротства, долговая тюрьма, суды), вытаскивать его из которых отцу приходилось всё труднее и труднее.
А тут еще душевнобольной племянник…
Гастон стрелял в дядю из якобы стремления оживить угасающий общественный интерес к его персоне. Извлечь пулю из тазобедренной кости так и не смогли, и Жюль Верн охромел. К тому же начал слепнуть. Но продолжал работать. Маниакально: «Работа – моя жизненная функция. Когда я не работаю, то не ощущаю в себе жизни». И совершенно уже слепой, диктовал романы внучкам. При этом пытался писать и самостоятельно – с помощью особого транспортира (позже этой методой воспользуется и Николай Островский). И всё это не профанация: после смерти великого романиста Этсель-младший еще много лет публиковал традиционные «договорные» два романа в год…
Не часто вспоминается о том, что карьеру литератора Верн начинал под руководством Дюма-отца, назначившего его в соавторы к своему сыну-драматургу. Первую из порученных пьес («Сломанные соломинки») Жюль, правда, переделал за сынишкой работодателя «от фундамента до кровли». И та выдержала дюжину постановок в театре Дюма. Комедию же «Ученые» с водевилем «Кто смеется надо мной» он написал уже самостоятельно, и они также превратились бы в спектакли, не будь Александр Великий вынужден спешно продать театр за долги…
Заодно уж и об этом привереде…
Во всем, что касалось выбора бумаги и перьев, ДЮМА-отец был предельно конкретен, если не сказать капризен. Романы он писал перьями «из особого набора» на бумаге исключительно голубого цвета. Стихи – на желтой бумаге (и, соответственно, другими перьями). Для журнальных статей им использовалась непременно розовая бумага.
Теперь о чернилах. Они могли быть какими угодно, но только не голубыми – голубые вызывали в толстяке нервное раздражение. Еще деталь: он никогда не писал пьес сидя за столом – они у Дюма в этом положении почему-то никак не сочинялись. Поэтому, пинимаясь за пьесу, он укладывался на любимый турецкий диван и опирался локтями на мягкую подушку.
А диктовать предпочитал, покачиваясь в гамаке.
Секретарей при этом требовалось двое. Один, едва поспевая за речью мэтра, метал на бумагу загадочные значки и сокращения и швырял лист на стол, откуда его тотчас же подхватывал второй подручный, которые и переводил всю эту абракадабру на французский. Снабжая по ходу дела знаками препинания. В обязанности помощников же входил и сбор исторического материала: ведь не окончивший даже средней школы Дюма был королем не чего-нибудь там, а именно «исторического» романа.
С раннего утра и до полудня троица работала как пулемет. В двенадцать они шли завтракать. Потом снова принимались за дело. Рабочий день заканчивался обычно к шести. После чего мэтр отправлялся обедать (как правило, в большой компании), затем ехал в театр. Оттуда – ужинать. А ужинал Дюма нередко до рассвета. Если конечно, верить Панаевой, передающей это со слов секретаря великого обжоры. Но, как бы там ни было, именно при таком немыслимом распорядке дня писатель умудрился оставить после себя 1200 томов (как хвастался он в письме к Наполеону III).
Разумеется, помимо секретарского Дюма активнейшим образом использовал и труд так называемых «негров». Он был настоящей корпорацией по производству чтива. Под его именем выходили потоки написанного другими. О чем речь – мэтр даже «Мушкетеров» вот разве что не списал из изданной в Кельне еще в 1700-м году книжки некоего Гасьена де Куртиля…
Над мушкетерами он работал на пару с сыном богатого фабриканта графоманом Огюстом Мака. Мака готовил «рыбу», а Дюма фаршировал ее деталями – теми самыми, благодаря которым этот роман плаща и шпаги и по сей день на каждой книжной полке. Таким же манером трудились они и над «Графом Монте-Кристо»…
Впрочем, встречались и те, кому Дюма отказывал в сотрудничестве. Один из обиженных – Эжен де Мерикур – тут же нашел симметричный ответ: издал книгу, в которой обнародовал полный список «подлинных авторов» романов Дюма и беспощадно прошелся по личной жизни писателя. Издание получилось желтым-желтым и неделю спустя Париж просто лихорадило от «открытия». И это в условиях, когда литературная помощь не считалось чем-то предосудительным (а когда считалась?). К ней прибегали и Виктор Гюго, и Жорж Санд – да все подряд! – а оконфузился один Дюма.
Весьма любопытен и вот какой факт. Женщин в его романах (кем бы они ни были сотворены) хватало с избытком. Однако ни в одном из произведений великий ловелас не касался психологии слабого пола. И уж тем паче ни строчки у него нет насчет эротических переживаний героинь. Что это: табу или неспособность?
А мы, вишь, нынешних книгоделов хаем…
А вот какой механизм творения был у НЕКРАСОВА: прозу поэт вершил (с нее начнем) преимущественно за письменным столом, реже – возлежа на диване: «Приходит Муза, и выворачивает всё вверх дном… и прежде чем успеваю овладеть мыслью, а тем паче хорошо выразить ее, катаюсь по дивану со спазмами в груди, пульс, виски, сердце бьют тревогу – так, пока не угомонится сверлящая мысль»…
Эти диванные ломки преследовали его преимущественно с приходом весны («Идёт-гудёт зелёный шум…») и открытием охотного сезона. В отличие от Пушкина, боготворившего осень не только за «в багрец и золото одетые леса» – по осени ему как-то особенно продуктивно писалось…
Одним из отъявленнейших русских охотников Николай Алексеевич был в папу, едва умевшего подписать свое имя и славившегося неуемной страстью к этой самой охоте, кутежам, женским прелестям да картежной игре. Последнее вообще было патологической фамильной чертой Некрасовых, о чем также особый рассказ…
Исследователи жизни и творчества помещика-демократа сходятся на том, что далеко не последнюю роль в развитии его таланта сыграла именно сила наследственности. Не чувствуя ни малейшего духовного родства с отцом («…Я рос в дому, напоминающем тюрьму»), поэт в полной мере унаследовал его адреналинную гиперфункцию.
Но это мы снова отвлеклись…
Прозу, значит, Николай Алексеевич сочинял лежа, стихи же – прохаживаясь по комнате. Часами. Ходил себе, ходил, декламировал, и лишь окончив последнюю строку, записывал виршу (его словцо) на первом, как акцентируется зачем-то всюду, подвернувшемся под руку обрывке бумаги. Поправок практически не делал.
С одной стороны, трудно представить себе вынашивание в голове цельной главы из «Кому на Руси жить хорошо». С другой – творение без черновиков не такая уж и невидаль…
Мюссе отмечал, что Жорж САНД «никогда не случалось зачеркнуть хотя бы строку». А уж в его осведомленности мы можем не сомневаться. Впрочем, об этой дамочке кто только и чего не навспоминал. Рассказывали, например, что, будучи совершенно ненаходчивой в живом разговоре, в письме Аврора становилась дьявольски остроумной. Она и сама это подтверждала: «Мысли мои, вялые в мозгу, когда я пишу, оживают».
Работала мадам Санд по ночам – обычно с часу до четырех. Потом, пыхнув любимой сигарой, укладывалась баиньки и мирно почивала часов эдак до одиннадцати.
Выкраивала она на сочинительство пару часов и средь бела дня. Причем ей нисколько не мешало внезапное появление кого-нибудь из визитеров (вспоминаем Россини). «Это как вода, текущая из крана, – злословили потрясенные Гонкуры. – Когда кто-нибудь входит, она закрывает кран, вот и всё». Что, впрочем, не мешало этой по-своему железной леди скрупулезно выполнять свою ежедневную норму – двадцать страниц. Тот же Мюссе возмущался: «Я работал целый день: выпил бутылку водки и написал стихотворение. Она выпила литр молока и написала половину тома»…
Очень быстро и тоже не вычеркивая ни строчки, писал ШЕКСПИР. О чем свидетельствовоал Бен Джонсон, не раз наблюдавший коллегу за работой. Скорописи Шекспира дивились и актеры «Глобуса»: «Его мысль всегда поспевала за пером, и задуманное он выражал с такой легкостью, что в бумагах его мы не нашли почти никаких помарок».
Правда, вот уже четыре столетия человечество мучает несколько неразрешимых вопросов. А именно: почему имя «Шекспир» появилось на обложке лишь спустя четыре года после смерти автора? Почему в завещании драматурга нет ни слова о его литературных трудах? Куда девалась и вообще: имела ли место быть переписка Шекспира с издателями?
И наконец: где хотя бы один листок, написанный – с помарками ли, без – его рукой?..
А от БАЛЬМОНТА остались чемоданы («чемоданы Бальмонта») только НЕнапечатанного – рукописей. «Сто лет литературного труда» – говорила о них Цветаева.
Есть сведения, что он писал БЕСПРЕРЫВНО, ТОЛЬКО набело, НИКОГДА не возвращаясь строкой назад и НИЧЕГО не исправляя. Стихи в десятки строк складывались у него в голове законченными и разом переносились на бумагу. Отменно ровным, между прочим, и красивым почерком, что как-то плохо увязывалось с необычайной нервностью Константина Дмитриевича…
«Бальмонт? – Загадка. Вакханалия», – признавал даже самолюбивый Гумилев.
Хорошо известно, что ДЮРЕР рисовал на холсте или дереве без предварительных набросков. Окружности и линии – идеальные – кистью – набело, без циркуля и линейки – линейка с циркулем были ему ни к чему… С таким-то даром, конечно, чего бы в гении не выбиться, да? Да. Но тогда надо условитьсяи считать, что он прямо с этим даром и родился – открыл глазенки и говорит: а ну-ка, дайте карандаш, я вам щас покажу, как кружочки от руки рисовать…
Дар, конечно, даром, но он ведь как конь – его сначала поймать нужно. Потом взнуздать да объездить. Спросите у любого жокея, во что гарцевание обходится – он расскажет про то, чего со стороны не видно…
Возвращаясь же к Некрасову: Николай Алексеевич обладал поистине феноменальной памятью. Он «мог прочесть наизусть любое из своих стихотворений, когда бы то ни было сочиненных, и как бы оно ни было длинно, он не останавливался ни на одной строфе, точно читал по рукописи», – вспоминала Панаева.
Авдотью Яковлевну можно, конечно, заподозрить в некоторой тяге к мифотворчеству – все же гражданская жена с 15-летним стажем. Но даже если она и приврала – приврала не шибко. Некрасовскую способность к безукоризненному запоминанию даже чужих стихов подтверждает целый ряд источников. Впрочем, уникальная память – одна из базовых характеристик многих одаренных личностей, и мы просто обязаны посвятить ей отдельную подглавку…