355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рустам Валеев » Родня » Текст книги (страница 9)
Родня
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:58

Текст книги "Родня"


Автор книги: Рустам Валеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 32 страниц)

Мы выпрыгнули из кузова и в тот же миг промокли до нитки. Парень в мотоциклетном шлеме стал нами командовать: мы должны были стаскивать на дорогу поверженные столбы и сгружать с тракторной тележки новые, прямые, покрытые телесной смуглотой и звенящие даже в этом всесветном потопе. Монтеры, которых в первые минуты мы не заметили, вязали опоры, то есть обматывали их и притертые к ним приставки проволокой; ломики в их руках играли кинжальным свечением. Потом нам скомандовали рыть ямы, но их тут же заливало водой, края осыпались и поглощались жадной мутной водой. Пришлось оставить бесплодное занятие.

Мы потихоньку стали сбиваться к грузовику с закрытым кузовом. Заглянув в него, я увидел человека, сидящего у рации. Он спрашивал, посланы ли на тридцатый километр автобур и кран. Его голос, хриплый и властный, был незнаком, но зато я узнал бы среди тысячи голов эту замечательно рыжую, с выпуклым лбом голову.

– А, малыш, – сказал Марсель, как будто мы расстались только вчера. Он выпрыгнул из кузова, встал рядом.

– Тебе привет от Дины, – сказал я.

Он кивнул насмешливо – мне стало стыдно моей лжи.

Ливень прекратился внезапно; он исчез для зренья, но слух был полон обманного шелестения. Робко зазеленело поле, дорога воспаленно моргала тусклыми парящими лужами, с неба слетал сырой плотный ветер и пластался у наших ног. Суровая, полная тревог и опасностей жизнь окружала нас – так мне казалось. Я сказал:

– Такое не каждому выпадает. – Собственные слова взволновали меня, и я с напряжением ждал ответа.

– А ну, малыш, – сказал он, отстраняя меня мягким и чуждым прикосновением и вглядываясь в мутную дорогу. Там, елозя по жидкой грязи, продвигался экскаватор. Марсель побежал навстречу машине. Вот кого я не должен был терять ни на минуту, вот кто мог бы быть мне настоящим другом, только он мог утешить меня в отчаянные минуты и хриплым властным голосом внушить надежду и уверенность. Но не все еще потеряно, ведь мы с ним все равно как братья, мы выросли в одном гнезде, а это что-нибудь да значит!

Между тем экскаватор принялся за рытье ям, ребята из бригады Марселя вязали последние две-три опоры. Нам, поднятым по тревоге, теперь нечего было делать. Мои сокурсники, нимало не огорчившись, ухитрились притулиться возле автомобильных колес на сырой траве и зябко дремали. Я подошел к ним и присел на корточки, веки мои тяжело падали, но я таращился изо всех сил и видел: кран, натужно завывая, выдвигает стрелу и медленно роняет крюк, парни закрепляют опору – опора медленно, раненно встает, придерживаемая распорками, – и так одна за другой, одна за другой, я насчитал их шесть. А парни уже раскатывали барабан с кабелем и с «телевышки» навешивали провода на ролики, натягивали…

Стемнело, когда они закончили работу, но им надо было ехать дальше. Им предстояло то же самое, но уже в темноте, при свете автомобильных фар, так распорядился Марсель. Собственно, у них и не было иного выхода: к утру отделения совхоза должны были получить электроэнергию.

– Студентов отвезите домой, – сказал Марсель.

Но везти было не на чем, наши машины ушли еще днем, а трактор с прицепной тележкой нужен был полевикам. Наконец нас решили завезти на главную стоянку мехколонны, чтобы мы там переночевали, а утром вернулись в учхоз.

Так я оказался в жилище Марселя. Парень в мотоциклетном шлеме остановился у второго от края вагончика и свойски подтолкнул меня в спину:

– Располагайся. Ведь ты, кажется, родич бригадира.

Я проснулся утром с ясной улыбкой на душе. За окном слышались звуки топора, лаяла собака, кто-то фыркал и бренчал рожком рукомойника, затем кликал какую-то Катю и требовал полотенце. По дощатому крашеному полу я подбежал к окну и увидел, как домовито машет с веревок белье. Небо легко, сине летело к далекому горизонту. Затем я огляделся, и каждая принадлежность жилища радовала меня необычайно – подвешенный к стене радиодинамик, кровать, на которой я так замечательно выспался, две пудовые гири возле кроватных ножек, стол, заваленный чертежами и книгами и увенчанный высокой настольной лампой с сиреневым абажуром. Раскрытая книга лежала возле лампы, и сиреневый отсвет загадочно лежал на ее страницах. «Но есть там вот какое чудо: едешь по той пустыне ночью, и случится кому отстать от товарищей, поспать или за другим каким делом, и как станет тот человек нагонять своих, заслышит он говор духов, и почудится ему, что товарищи зовут его по имени, и зачастую духи заводят его туда, откуда ему не выбраться, так он там и погибает. И вот еще что: и днем люди слышат голоса духов, и, чудится часто, точно слышишь, как играют на многих инструментах, словно на барабане». Я взял книгу в руки и глянул на обложку. Это была книга Марко Поло. Я видел ее впервые и подумал, что это сказки. Я засмеялся, представив Марселя, читающего их.

В вагончике разом посветлело, затем я услышал звук затворяемой двери, стремительные шаги, и в следующий миг книгу вырвали из моих рук.

– Я так и знал, – сказал Марсель, печально усмехаясь, – я так и знал, что тебя послали сюда шпионить. – Он вынул из книги несколько перегнутых вдвое листков, поднес к глазам и вложил обратно.

– О чем ты говоришь, – пробормотал я в растерянности, – почему ты так говоришь – шпионить?.. Что я тебе сделал… собака ты!..

Потупясь, он вертел в руках книгу, как бы не зная, что с нею делать. Он понял свою оплошность и поверил в мое неведение, ему было стыдно, но уж слишком сокрушительно нашло на него это чувство. Он не мог сдаться своему стыду сразу же.

– Да, она пишет мне! – крикнул он, как бы продолжая уличать, винить меня. – Она пишет мне вот уже почти три года. И мы с ней видимся… но мы поклялись, что никто об этом не узнает, прежде чем мы не поженимся и не уедем. А мы едем на будущей неделе. Можешь идти докладывать своей маменьке…

– Куда? – сказал я замирающим голосом. – Куда вы едете?

Он назвал известную стройку.

– Ну, будет, малыш, – сказал он, излив свое возбуждение. – Расскажи лучше о своих делах.

– О моих делах? – Губы мои скривились, я почувствовал, что заплачу. Ведь вот у них все сбывалось, как они загадывали вечерами в испанском доме, вместе они уезжали далеко, там строится большой город, там они будут счастливы.

– Вы счастливые люди, – сказал я, – а вот нам с Аминой не повезло.

Он усмехнулся:

– Впервые слышу, как жалуется покойник.

– Не смейся, – сказал я со всею скорбью, на какую только был способен. – Не смейся, я не могу забыть Амину…

– Я тоже не забываю ее, – сказал он хмуро.

– Ты – что! Она для тебя не значила столько… а я люблю ее и сейчас. – И тут я рассказал ему об Ираиде, о том, что она мне нравится, но образ Амины заслоняет все, и делается больно и тревожно. Первая любовь пришла ко мне слишком рано и со смертью Амины отняла у меня все.

– О-о! – протянул он, смущенный моим скорбным красноречием. Затем решительно и просто сказал, глядя мне прямо в лицо: – Нет, первая любовь не пришла к тебе рано. Но ты остался все тем же малышом, и ты боишься не только своей Ираиды, ты боишься всего, что выходит за рамки твоих ребячливых представлений.

Я не мог с ним согласиться. В ту пору, казалось, я как раз начал обнаруживать в себе проницательность умудренного жизнью человека. Да вот хотя бы во взаимоотношениях моей матери с Ираидой. Я и об этом рассказал Марселю. Он озадаченно молчал, и я подумал, что вот, может быть, с этой минуты мы с ним станем откровенны и близки, у меня будет друг, которого я имел в детстве, потерял и опять обрел.

Но вот чего я не должен был ему говорить:

– Теперь и мне понятно, – сказал я, – какое деспотическое существо моя мать. Она едва не испортила вам жизнь, только из-за нее страдает мой брат и страдаю я.

– Не лги, – сказал он.

– Но ведь ты и сам знаешь.

– Знаю. Мне, пожалуй, стоило трудов вырваться из вашего дома. Но твоя мать… – Он помолчал. – Она не такая уж злая, даже совсем не злая. Ее старания принесли бы дому счастье и удачу, если бы… если бы это было лет пятьдесят назад. Но вот чего я не возьму в толк – в тебе-то откуда эта вялость, трусливая привязанность к дому, к нерушимости его порядков. Ну что ты сделал, что хотя бы сказал, когда твоя мать женила бедных ребят? Молчишь?

– Молчу. Потому что я ни в чем не виноват, а тебе это все равно…

Я не был виноват перед ним – ни в чем! Виноват был наш дом, чопорно и милостиво открывший свои двери перед своенравным и горделивым сиротой, виновата была мама, давшая ему постыдную роль моей няньки, получавшей за свои труды пышными лепешками; да, виноват был дом, раскрывший двери, но так и не впустивший его… вот чего никогда не простит мне Марсель! А я не был виноват, не был виноват.

И все-таки я спросил, можно ли мне приехать к нему еще.

Он ответил:

– Но ведь мы уезжаем.

– Ну, а до того, как вы уедете?

– Не знаю, – сказал он. – Да и зачем?

Через неделю моя сестра и Марсель уехали.

Они уезжали вместе, я в этом не сомневался, но сестра сказала, что он уже ожидает ее в Энске. Значит, Марсель не захотел повидаться с моей матерью. А может быть, этой встречи не хотела сестра.

Когда мы возвращались, проводив Динку до автобуса, мама сказала:

– Но ведь она его любит, – как будто внушала кому-то правомерность поступка дочери. – Как ты думаешь, – уже прямо ко мне обратилась она, – он не будет ее обижать?

– Если и будет, это уже не в нашей власти, – ответил я.

– Да, да, – поспешно согласилась она, – жизнь наших детей не в нашей власти.

Осенью взяли в армию моего брата, чему он был рад необычайно. Его жена, разумеется, осталась у нас. Она ходила на последнем месяце, и мама оберегала ее как самая внимательная и нежная родительница. И тут добросердечие мамы окупилось ответной приязнью Надиры, почти не помнящей собственных родителей.

Я вспомнил слова Марселя о том, что, будь это лет пятьдесят назад, старания моей матери принесли бы дому счастье и удачу. И вправду, разве можно было отказать ей в настойчивости, умении, даже в такте и добросердечии? И, вероятно, в ней было то, что Ираида назвала призванием. Только слишком поздно взялась она руководить. А до этого руководили ею – бабушка, обстоятельства жизни, традиции дома, законы ее профессии, к которой вряд ли она питала страсть и имела способность.

Но вот что в ней было неистребимо – привязанность к дому. А разве можно за это упрекать человека, разве во мне самом не было той же привязанности? Да, я жил в нем отчужденно, отстраняясь от мелочности его забот, – и это проницательно заметил Марсель, – а между тем я не уходил из дома, хотя и мечтал о свободе. Да и когда мечтал – в розовом детстве, а в сущности я не тяготился замкнутостью и совсем не спешил разбить скорлупу, покрывающую мое существо…

Весной я закончил техникум. Мне предложили три места: в учхозе, в Алтайском крае и здесь, в городе, в ветбаклаборатории. Я выбрал ветбаклабораторию. Я, правда, немного колебался между работой в городе и учхозом, все-таки мне там нравилось, да и привык я. Но оттуда уехала Ираида, и последние дни были омрачены прощанием с ней. Она мне сказала:

– Ведь я тебе, дурак, нравилась. Но почему-то все пошло наперекосяк. Знаю, тебе мама запретила жениться на мне.

– Может быть, и так, – сказал я. Мне было все равно, что она думает.

Все-таки она умело выбрала, чем уколоть меня. Но, может быть, искренне так считала. И вот в чем она была чуточку права: пусть не мама, но сам я остерегался близости; обретая самостоятельность, я не хотел отдаваться во власть другого мира – иная семья, иная жизнь вызвали бы во мне почтительный восторг и повели бы меня, мою слабую, податливую волю за собой. А я хотел самостоятельных шагов, и шаги эти я должен был сделать в собственном доме.

И вот весна, синий воздух трепещет в комнатах, полный майского звона и младенческого визга. Мой племянник возвещает на весь мир о своем рождении. Когда я подхожу к его кроватке, он замолкает. Его мягкий, рассеянный взгляд облетает мое лицо, он неожиданно улыбается нежным хрупким ртом. Его мать худа и остролица, но у нее много молока, и она энергична и счастлива. Насытившись, малыш засыпает, а я гляжу на него долго и пытливо и нахожу в его чертах сходство с моим братом, иногда и с собой, – я умиляюсь и чувствую себя мужественным, словно будущее маленького человека зависит от меня.

Цветут сирень и белая акация в сквере Красногвардейцев, председатель Реввоенсовета по самый постамент укрыт животворной зеленой чащей. Я возвращаюсь с работы через сквер и вижу детскую коляску, которую катят по желто-песчаному руслу аллеи моя мама и дядя Риза. Шаги их осторожны и плавны – они берегут сон малыша или, может быть, счастливый покой на своих лицах. Не замечая меня, они сворачивают в боковую аллею.

Я прихожу домой, справляюсь у дедушки, как его здоровье, затем вывожу его на крыльцо подышать вечерним воздухом. Ветхий кашель дедушки почти не нарушает тишины двора, где все тоже ветхо и зыбко, как его старческое тело.

Я сижу в нашем садике с закрытой книгой в руке, мне хорошо, но в иной миг вдруг точно послышится: «Вечером в испанском доме», – как знак, как призывный клич в дорогу, и душа моя замирает в предощущении необыкновенного.

Вот, может быть, когда похороню дедушку…

Холостяк
1

Не надо, чтобы друг донашивал твою старую шапку, не надо.

Помню, дедушка сшил мне заячью ушанку, а мою старую, с наушниками из серого каракуля и серым суконным верхом, насадил на колодку и, слегка подновив, отдал Алпику. И Алпик еще больше стал походить на изящного солдатика в этой шапке и шинелке, которую он донашивал после брата. (Шинелкой сперва брат, а потом Алпик тоже были обязаны дедушке, точнее, его честолюбивому замыслу: суметь и шинелку сработать, тем более, что сукно-то было как раз шинельное.)

– Спасибо, спасибо, – бормотал Алпик. Как он смутился, как быстролетно сменились на его остром худом лице румянец и бледность.

А через два дня дедушка возмущался:

– Какой неблагодарный мальчишка, какой, однако, неблагодарный!

Оказалось, что Алпик, встретившись с дедушкой на улице, не поздоровался. Я стал говорить, что мой друг очень рассеянный и к тому же близорукий, и, кажется, убедил в тот раз дедушку. Но Алпик и в последующие дни как бы вовсе не замечал дедушку, и дедушка, мне кажется, слишком громогласно и упоенно переживал свой гнев, а мне только оставалось удивляться непонятному поведению своего друга.

Он, как прежде, пропадал у нас, оставался ночевать, по утрам пил чай и съедал столько лепешек, что приводил мою бабушку в умиление своим обжорством. Ей было все равно, здоровается он с дедушкой или нет, – для нее Алпик был сирота, ребенок. Но она умела облекать свое покровительство в форму естественного, ненавязчивого дружелюбия, что не удавалось взбалмошному гордецу дедушке.

Алпик был младший в своей семье. Их отец ушел в сорок первом году на фронт, оставив на попечение жены шестерых детей, мал мала меньше. Тетя Асма, неграмотная кроткая женщина, чьи заботы прежде ограничивались воспитанием малышей и возней по хозяйству, принялась ткать половики. К тому же она помогала соседям копать огороды, косить сено на приречной пойме, пасти телят, что тоже давало кой-какой приварок.

Почти каждый год тетя Асма определяла своих отпрысков – кого в столовую, кого на хлебозавод, кого на мясокомбинат или кондитерскую фабрику. Вряд ли ее дети шли на эти работы с большой охотой, но никто из них ни тогда, ни позже не посмел упрекнуть мать за ее расчетливость. А что до Алпика, то ему уже тогда предназначалась иная, чем у братьев и сестер, судьба: он пойдет учиться дальше, в институт или университет.

Муж тети Асмы погиб почти на исходе войны в Австрии. («В Венском лесу», – стал подчеркивать потом Алпик. Кажется, про Венский лес он стал упоминать с того времени, как узнал о существовании такового.)

Так вот, Алпик по-прежнему пропадал у нас. Возможно, он так и не здоровался, встречаясь с дедушкой на улице, но тот помалкивал. Он, верно, уступил моей матери, которая считала нашу с Алпиком дружбу полезной для меня: Алпик замечательно решал задачи по математике и физике. О странном поведении Алпика вскоре в доме у нас забыли, а я вспомнил о нем много позже, когда Алпик поступил почти так же с Лазарем Борисовичем, учителем физики и математики.

Лазарь Борисович был тощий носатый человечек с величественной шевелюрой пречерных волос, с тонким и хриплым голосом. Глядя на него, всякий пожалел бы, сердобольно думая: «Каково ему, бедняге, с этакими архаровцами!» Но ему было легко с нами, а нам с ним. Он не стеснял ребят суровыми рамками послушания, на его уроках всегда кипел озорной шумок. Мы, как водится, почитывали книжки, обменивались записками, зубрили следующий урок. Но учитель умел отвлекать нас от ерунды рассказами из жизни, например, Нильса Бора или какого-нибудь другого знаменитого физика. Тонкий, хрипловатый голос, печально ликуя, вдруг возносился над шорохами класса:

– Э-эйлер при-и-идумал задачу, которую не смог решить даже сам, и-и-и только через двести лет найдено было решение!..

К Алпику учитель относился особенно, причем делал это так открыто, так явно, что и нас увлекал своей прямо-таки нежностью к нашему соученику. Он, знаете, демонстрировал, какой необычный физик и математик этот Алпик. С видом лукавым и воодушевленным учитель предлагал нам задачу и, вызывая одного за другим, нетерпеливо и без всякой надежды ждал, когда мы сдадимся. А затем вызывал Алпика, сверкал агатовыми глазами: смотрите, вот  о н, которому под силу задача! Кажется, мы не знали тогда, что такое зависть. Это облегчало жизнь Алпику, но, думаю, и нам тоже.

На школьных олимпиадах Алпик всегда был первым. На городских состязаниях математиков он преуспевал так же легко. И ученик, и учитель томились от молниеносных побед. В Челябинске была специальная школа для математиков-вундеркиндов, и Лазарь Борисович стал возить Алпика туда. Алпик загадочно намекал, что вскоре, возможно, он уедет из городка совсем. Директор математической школы и взял бы Алпика в число вундеркиндов, но на какие доходы жил бы в чужом городе пятнадцатилетний мальчик? А пока он ездил с учителем в Челябинск почти каждую неделю.

И вдруг какой-то холодок просквозил между ними. Я первый заметил, потому что  э т о  показалось мне уже знакомым – так же небрежно, заносчиво относился он в свое время к моему дедушке. Но что же произошло между Алпиком и учителем? А вот что: как-то, заполучив еще одну возможность поехать в Челябинск, Лазарь Борисович кинулся искать Алпика. (В тот день Алпик не был в школе.) По улочкам, размытым осенней распутицей, учитель пешком отправился в Заречье и не без труда отыскал саманный домик над овражистым берегом. Только один раз заходил я в тот домик, а в иное время Алпик оставлял меня у старой калитки и быстро возвращался. Внутри, как и снаружи, домик имел неприглядный вид. Первое, что бросалось в глаза при входе, был ткацкий станок на дощатых нарах – с полозьями, стойками, неуклюжей, топорного производства, рамой; вокруг, на нарах и на полу, мотки ниток, готовые половики. Кутерьма, которую устраивали многочисленные племянники Алпика, умножала хаос в доме.

Так вот, Лазарь Борисович стал на порожке и увидел своего ученика за стиркой. На багровой плите – огромный чан, пышущий едким паром, горка белья на полу, а сам Алпик, склонившись над корытом, шваркает по стиральной доске, а возле ног копошатся чумазые племянники. Алпик выпрямился над корытом, сгибом руки отер потное лицо и спросил нелюбезно, зачем учитель пришел к ним. В ответ на приглашение поехать в Челябинск он сказал, что у него нет ни времени, ни, черт подери, желания разъезжать.

– Алпик! – поразился Лазарь Борисович. – Что вы говорите… Как вы можете так говорить!..

А он не только не извинился, он повторил заносчиво:

– Да, да, черт подери, у меня нет никакого желания разъезжать!

И опять склонился над корытом и зашваркал с таким остервенением, что Лазарю Борисовичу перед брызгами, пришлось отступить к порогу. И только тут, заметив горящие уши своего любимца, он догадался, как тот смущен. Ни слова больше не сказав, он повернулся и вышел…

Алпик стал избегать учителя. Избегать, пожалуй, неверно сказано – ведь каждый день Лазарь Борисович являлся в класс, а Алпик отнюдь не удирал с уроков. Но он упорно и откровенно уклонялся от каких-либо контактов с учителем. А однажды Алпик не решил задачу. Я могу голову дать на отсечение, что никакой преднамеренности тут не было. Он, бедняга, писал, кроша и ломая мел, стирал цифры, снова писал, и плечи его жалобно вжимались. Он поворачивался к классу и моргал покрасневшими глазами, как бы спрашивая нас: «Отчего же, отчего я не могу решить?!» Класс притих, когда он осторожно положил мел на край доски (он, верно, остерегался собственной резкой выходки) и пошел на свое место. У него, я помню, было глуповатое лицо, он улыбался бессмысленной, рассеянной улыбкой. И еще помню, как обрадовались ребята. Сочувствуя Алпику, они между тем ликовали с какою-то эгоистической пылкостью – только потому, что стали свидетелями необыкновенного события.

Можно ли было подумать, что Алпик потерял интерес к математике? Да нет же! Но, быть может, Лазарь Борисович перестал его интересовать? Нет! Однако, представьте себе, Алпик вдруг записался в литературный кружок. Это кого угодно могло удивить, и меня тоже, но я уж привык к его спонтанным выходкам.

А до того, как Алпик записался в кружок, случилось одно не очень важное событие, к которому Алпик не имел вроде бы никакого отношения. Дело в том, что их домик стоял над оврагом, и в этот овраг жители Заречья сваливали мусор из дворов. Прежде кроткая тетя Асма с годами приобрела навыки к боям с нагловатыми соседями. Уперев одну руку в бок, другую часто выбрасывая вперед, как бы боксируя, она наступала на обидчика и вопила: «Наша берет… погибший берет!» Это означало примерно следующее: да, у меня нет мужа-защитника, но я не поддамся, и в конце концов правда за мной, наша берет, семья погибшего не сдается! Кем бы ни были ее соседи, русские или татары, победные свои вопли она издавала по-русски, словно то была общепринятая команда или клич. Ни один сосед, насколько я помню, не мог устоять против напора тети Асмы. Но Галиулла только смеялся над нею. Свалив навоз, он уносился прочь на гремящей с пулеметной частотой телеге. Случалось, Алпик, оскорбленный хамством Галиуллы, выскакивал из домика и запоздало швырял вслед повозке комья земли.

И вот однажды, когда мы – Алпик, я и Гриша Водовозов – стояли у ворот, тетя Асма затеяла ругань с Галиуллой. На виду у нас она, пожалуй, усмиряла в себе воинственность, но зато вопли ее были очень жалобны. Она не восклицала: «Наша берет! Погибший берет!..», а почти что причитала: «Ай жалости, ай совести в тебе нет, почтенный Галиулла! Ты совсем не считаешься с бедной вдовой, ай ведь не считаешься!..» Гриша Водовозов, тронутый жалобами тети Асмы, сурово сказал:

– Я напишу в газету. Про хамство и антисанитарию.

– Да, да, – подхватила тетя Асма. – Напиши про то, что ты сказал. Но, главное, напиши, что у него пять овец. (Галиулла раздражал тетю Асму еще и тем, что держал лошадь, корову и пять овец, в то время как у нее не было даже худой козы.)

Я вскоре же забыл про тот случай. Но Гриша Водовозов написал-таки заметку. (Он  п о п и с ы в а л  и вместе с двумя или тремя ребятами составлял ядро школьного литкружка.) И то ли городские власти поприжали нарушителя санитарии, то ли тетя Асма пригрозила: мол, это еще только цветики, а там доберутся и до пяти овец, – но с тех пор Галиулла стал вывозить навоз далеко за город.

– Подумать только, – говорил Алпик. – Гриша написал заметку, всего-то десять строчек, а хам Галиулла поджал хвост, а?

– Да он ужасный трус, этот Галиулла, – отвечал я. – Его припугнуть – раз плюнуть.

– Конечно. Однако вот я с вилами на него выскакивал, а он хоть бы что.

Алпик очень переживал, что с их семьей не особенно считаются, материны бесплодные вопли делали ему больно, иначе он, конечно, не выбежал бы однажды с вилами в руках. И он не прочь был бы вооружиться чем-нибудь более надежным, чтобы осаживать своих противников. Конечно, когда он закончит физмат, он просто пренебрежет обидчиками. Но сейчас…

Так вот, он пришел в литкружок. Это удивило всех, и в первую очередь Нину Захаровну.

Нина Захаровна преподавала первый год. Она любила свой предмет, как любят первые игрушки, как любят букварь, а своих учеников она обожала, как обожают самых первых друзей. Но не прощала небрежения к литературе и к себе самой. В Алпике она усмотрела противника с первых же дней своего появления в школе. Нет, Алпик не досаждал ей злыми выходками, он и предмет знал не хуже других, но все дело в том, что Нина Захаровна была для него пустое место, как и все, что не относилось к математике и физике. Он исправно учил урок, отвечал когда на «пятерку», когда на «четверку» и тем не менее не скрывал своего равнодушия к литературе. Да что я говорю! Он  и з о б р а ж а л  это равнодушие и так ехидно усмехался, что с лица Нины Захаровны от гнева осыпалась пудра.

Раздражаясь и не умея сломить его, Нина Захаровна попросту задирала Алпика, как если бы она была обыкновенная девчонка. А он усмехался и только раздувал в ней воинственный пыл. И в том, что он явился на кружок, Нина Захаровна усмотрела вызов, а тут еще ребята зашушукались и потом с любопытством притихли. Ей бы прикинуться, что ничего особенного не случилось, но Нина Захаровна сделала суровое лицо и сказала:

– Хафизов, зачем вы пришли?

Алпик не опешил, нет, он даже улыбнулся: мол, я ждал такого вопроса. И ответил:

– Мне это необходимо для общего развития.

– Но вы знаете, что здесь… – Она хотела сказать, что кружок не дополнительные занятия по литературе, что здесь обретаются лишь те, кто пишет, т в о р и т. Но и такое объяснение она сочла, видно, угрозой своему самолюбию. И она закусила удила:

– Ребята, пусть Хафизов скажет, зачем он пришел на кружок?

Уж не думала ли она, что ребята выволокут Алпика из комнаты!

Гриша Водовозов был самый способный ее ученик и пользовался особенным ее снисхождением. И вот Гриша встал и сказал:

– Знаете, Хафизов рассказал мне… ну, небольшой сюжет. Ну, я и пригласил его, и если он окажется достойным, то есть Хафизов…

– Хорошо! – воскликнула Нина Захаровна. – Хорошо… если он окажется достойным! – И усмехнулась: мол, вы увидите, насколько он достойный.

Зная Алпика, можно было подумать, что оскорбленное чувство не позволит ему задержаться в кружке. Или – что он станет изводить Нину Захаровну. Но нет! Он продолжал ходить на занятия и сидел в последнем ряду, по-прежнему не замечаемый Ниной Захаровной, и нам от души было жаль этого упрямца. Теперь Нина Захаровна изводила его небрежением, а он жалобно недоумевал:

– За что она так злится на меня?

Я как мог утешал его:

– Понимаешь, ей кажется, что ты недостаточно уважаешь ее предмет…

– Ерунда!

– Ей кажется, что ты посмеиваешься над ней…

– Почему ей так кажется? – с отчаянием спрашивал он. – Почему?

Он, пожалуй, и вправду этого не понимал. И никто бы не сумел ему втолковать, что виновата его заносчивость или только видимость заносчивости, которой он прикрывал свою робость, незащищенность. Он страдал, и, честное слово, я побаивался, что он возьмет и сделает глупость, и его тут же выгонят из школы.

А вскоре мы заметили: Алпик что-то пишет; на уроках, на переменах, на занятиях литкружка тоже он исписывает листок за листком. И однажды, перед тем, как Нине Захаровне войти в комнату, где мы занимались, Алпик положил на ее стол густо исписанные листки и, весь какой-то встормошенный, побежал на свое место.

Нина Захаровна взяла листочки и стала читать. Она читала и улыбалась отвлеченно, уединенно, так что покашливание кого-то из ребят заставило ее встрепенуться. Она небрежно тряхнула листочками, глянула в конец последнего листа, и лицо у нее стало злым.

– Хафизов, – говорит она резко и смотрит на него в упор веселыми, злыми глазами. – Хафизов! Э т о  можно порвать и выбросить?

И он завороженно-кротко отвечает:

– Да.

И мы поняли: это не стихи и не рассказ, а что-то другое, и нам не стоит совать нос. Но что же он все-таки написал – мы не имели ни малейшего понятия.

Он между тем писал и клал ей на стол листочки. Она гневно веселела, небрежно свернув листочки, складывала в портфель (их жалобное шуршание ох и щекотало наши нервы!) и начинала занятие. И взгляд ее даже случайно не заскакивал в тот угол, где скромно сидел Алпик.

Он с молчаливым упорством продолжал ходить на замятия кружка. Мы видели: ему нельзя надеяться на милость Нины Захаровны – и осторожно советовали Алпику, чтобы он оставил в покое Нину Захаровну, тем более, что скоро выпускные экзамены – плакала тогда твоя медаль… Он отвечу нам пустым взглядом.

В сумерках мы гуляли с Алпиком вдвоем.

– У тебя есть девушка? – спросил он неожиданно.

– Девушка?

– Ну, дружил ты когда-нибудь? Любил?

– Ты ведь знаешь Лильку, – ответил я.

– Знаю. Я не о том… что я говорю? Стой. – Он крепко прихватил мою руку, мы остановились. – А я влюбился в Нину Захаровну.

– В Нину Захаровну? Как странно. – От растерянности я хохотнул.

– Почему странно? – Он смотрел на меня в упор, в его глазах было что-то угрожающее. – Нет, ты ответь, почему  э т о  странно?

– По-моему, в нее нельзя влюбиться. Я бы, например, никогда не влюбился… она некрасивая.

Мой ответ как будто успокаивает его, он говорит:

– Ерунда. Это совсем не важно.

Я выпаливаю:

– Ты все придумал?

– Почему это я придумал? – Он как будто обижен. – Я не придумал, все правда. И она это знает.

– Так, значит, ты об этом  п и с а л?

– Да, – отвечает он печально. – Тебе и это кажется странным?

– Нет, не кажется. – Это я, наверно, от жалости к нему.

И вдруг мне захотелось не то чтобы дать ему какую-то надежду, нет, а чтобы он поверил: ничто в этой истории меня не удивляет, и пусть он не обижается. Я знал, что говорю глупость:

– Значит, тебе будет двадцать, а ей двадцать пять. А когда тебе будет двадцать пять…

– Ну и что? – Его удивление было так непосредственно, что и лицо у него совсем поюнело.

– А то, – сказал я с щедростью провозвестника, – а то, что если вы поженитесь, то разница в возрасте не такая уж большая.

Он рассмеялся:

– Ты думаешь, я мог бы на ней жениться?

– Конечно!

– Это все чушь… а только я и вправду влюбился.

– Ну что ж… – признал я его право влюбляться хоть в Нину Захаровну, хоть в английскую королеву.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю