355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рустам Валеев » Родня » Текст книги (страница 27)
Родня
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:58

Текст книги "Родня"


Автор книги: Рустам Валеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 32 страниц)

Родня
1

– Эй! – услышал мальчик. – Ты скоро там?

Скоро, скоро. Бисмиллахи-рахмани… пусть мама будет в раю, пусть не беспокоится за него, он не голодает, не плачет… что еще? – И в сотый раз, наверное: бисмиллахи-рахмани, во славу господа милосердного! – ведь другой молитвы он не знает, а старики говорят: хороша всякая молитва, какую ты знаешь.

– Эй, ты скоро там?

Он встал и выпрямился, подтягиваясь на носках, но стена была выше него.

– Я сейчас, – крикнул он, однако негромко, так, чтобы потом сказать, что не слышал, как звали его.

– Бисмиллахи-рахмани, – зашептал он, снова опускаясь на колени. – Пусть могилка не провалится совсем…

Он поглядел на желтый, весь в тонких полегших стебельках холмик, середина которого проваливалась будто на глазах. Он схватил палку, лежавшую рядом, и сильно, со страхом копнул. Сухой подзол пыхнул удушливой пылью, обдав его потную руку, потное лицо. Он еще копнул и тонко, хрипло вскрикнул, увидев желтую, будто из сырой глины, кость. Неужели?..

На кусте крушины раскачивалась трясогузка, ныряла в белые, мелкозвездчатые цветы – и выныривала. Он вскочил, вспугнув птицу, и побежал через пыльные кусты к стене. Когда он перелезал, ограда тоже пылила и крошилась, но мальчик ловко хватался за выступы крепких, сцементированных камней и ни разу не оскользнулся. Спрыгнув на ту сторону, он увидел быка, чью слюнявую, тихо сопящую морду облепили мухи, увидел телегу и сидящего на ней дядю Мирвали.

– Долго ты. Я давно уж зову.

– Я не слышал, – сказал мальчик. Потом добавил: – Дядя, там кости вылезли… из могилы.

Мирвали добродушно засмеялся:

– Давай поехали. Какие там кости! Может быть, ты думаешь, что ее неглубоко зарыли?

– Да! – сказал он вдруг со злостью. – С бедными всегда так… Мама была бедная, ее зарыли кое-как.

Мирвали спокойно и твердо сказал:

– Нет, зарыли как надо. Я сам копал могилу, сам вырыл нишу, хорошую, глубокую нишу, а потом заделал ее крепкими горбылями.

– А холмик проваливается. Я видел там кости.

– Так ведь… кладбище старое. Ты видел старые кости, Салим. Постой-ка, на вот. – Мирвали вынул из кармана кошелек, из кошелька рубль. – Отнеси старику. Да не забудь сказать имя матери, а отца ее звали Нурахмедом! Постой, он будет читать молитву, а ты… не жди, беги сразу.

Он легко соскочил с телеги, подсадил мальчика на стену. Мальчик прыгнул и опять, как в первый раз, поскользнулся на гладкой дерновине ковыля – они тут бугрились на каждом шагу, – упал небольно, а вскочив, побежал между холмиками. Старик-сторож обкашивал траву вокруг старого, покосившегося склепа. Он сунул деньги старику в руку и быстро проговорил:

– За упокой души Мастуры, дочери Нурахмеда. – И тут же пустился обратно, обегая холмики, возле ограды опять упал, не больно совсем, а через забор перемахнул особенно ловко, легко.

– Однако быстро ты, – сказал Мирвали, поерзав задом, затем взял палку. – Ну, цоб-цобе! – понужнул он быка, слегка ударяя по левому боку и заворачивая от стены.

Бык махнул хвостом в репьях и засохшем помете и, мучительно-сладко протягиваясь мордой, шеей, тронул громко затарахтевшую телегу. Громок тележных колес словно падал откуда-то с высоты, раскаляясь и отливаясь в бело-огненном зное. Мальчик представил большое картофельное поле, на котором они будут работать весь день, пропалывать и окучивать картошку, и вздохнул. Утром, когда Мирвали позвал его, мальчик сказал:

– Сегодня мне некогда, мне на могилку матери надо.

– Вот и поедем, – ответил Мирвали. – Сперва на могилку, а потом в поле.

И они отправились на кладбище, совсем в другую сторону, а теперь вот ехали на картофельное поле.

Лукман, сын Мирвали, ждал их у брода. Увидел их и замахал руками, а бык, точно знак ему дали, побежал, хрипя и раскачиваясь. Вбежал в воду, ткнулся мордой и стал пить; он пил и пил, и бока его раздувались прямо на глазах. Салим спрыгнул с телеги, и с Лукманом они пошли по воде, чтобы быку было не так тяжело. Да и приятно ощущать текучий холодок, песок и гальку под ногами. И быку, наверно, приятно бухать копытами и подымать брызги, и даже Мирвали веселее покрикивал и жмурился от налетающих капель.

Поля картофельные начинались почти сразу за рекой. Место хорошо знакомое: невдалеке овраг, где зимой мальчики катались на лыжах; левее, шагов через сто, в большом скалистом холме есть расщелина, выводящая прямо к омуту. В расщелине родник, не замерзающий и зимой, вода из родника светло, с тихим бренчаньем течет в темную, полную чашу омута. По другую сторону омута – тоже каменистый, островной холм, обтекаемый еще и речкой.

До войны вся заречная сторона была широким лугом с густыми травами, цветами, и мальчишек, когда шли они по тропинке к омуту, скрывало с головой. Но в первую же военную весну луг распахали и сплошь засадили картофелем, поставили сторожа. Собака у сторожа, большая, с длинной шерстью, дворняга, выскакивала, случалось, из зарослей картофельной ботвы, но, увидев мальчиков, спокойно поворачивала назад и тут же исчезала в кустах. Участок дяди Мирвали располагался с краю поля, совсем недалеко от омута, и мальчик, доставая с телеги тяпки и провиант в мешке, предвкушал, как он, поработав, побежит к расщелине, пройдет ее узким прохладным коридором, не спеша попьет из родника, а потом разденется догола и с каменного выступа прыгнет в омут. И будет плавать, плавать, пока не надоест.

А пропалывать и окучивать картошку придется, видно, ему одному: Мирвали доставал свои капканы, ведро, кленовую, с клешнями на конце, палку и мешок, в точности такой, в котором была еда («Перепутают когда-нибудь мешки», – подумал мальчик брезгливо), – значит, Мирвали опять будет ставить капканы, а Лукмана заставит носить воду из омута, чтобы лить ее в сусличью нору. Выскочит суслик – Мирвали ловко, мягко придавит его клешнястой палкой. Но он и руками ловко и точно схватывает.

«Ну, ничего, – подумал мальчик, – и один я управлюсь».

А им крикнул:

– Вы там, смотрите, недолго. Я к вам не нанимался полоть картошку.

Мирвали засмеялся, взял из его рук тяпку – показать, как надо окучивать. Ловко и легко, будто забавляясь, он посек траву около куста, подгреб черной сырой земли – кучка вокруг него получилась.

– Понял? – спросил Мирвали и хлопнул мальчика по плечу.

– Понял, понял, – проворчал мальчик. – Не больно хитрое дело.

Когда Мирвали с сыном скрылись за кустами, он как-то сразу забыл о них, о своей обиде: «Ничего, и один я управлюсь. А нет, так приедем еще раз». Хорошо, спокойно было у него на душе! Вот на могилке матери побывал, могилка, хотя и старая, но вырыта и заделана хорошо, вот подал старику-сторожу, и тот помолится за упокой души.

Поработав с полчаса, он снял рубаху и, аккуратно сложив ее, положил на межу. Соль съедает одежу, так что надо рубаху поберечь. Солнце, конечно, печет сильно, но тело его смугло, небось не сгорит. И работа сама по себе не то чтобы нравилась ему, но была простой, нетрудной и имела самое прямое отношение к пище: ведь под этими кустами уже почти спелые клубни. И как хороши, влажно-зелены листы, как ярки белые цветы! И земля хорошая, когда копнешь ее поглубже, – черная, влажная. И чистая, целительная. Ведь недаром однажды, когда он в поле поранил ногу, Мирвали, недолго думая, посыпал ее землицей. И ничего, ранка зажила быстро.

Копали они и грузили в телегу и свезли два или три воза во двор, на огороды, как будто там мало своей земли. Но Мирвали объяснил, что луговая землица богата перегноем и в ней много дождевых червей.

– Вот теперь, – говорил Мирвали, – черви пойдут по всему участку, делая ходы, пробудят слежавшиеся, помертвевшие пласты, и те опять будут плодоносить…

Он ловко срезал сорняки и думал удивленно-радостно: неужели все то, что они считают сорняками, составляло некогда такой яркий, живой, праздничный луг? Вон и теперь на меже зеленеют папоротник и хвощ. Хвоща много еще на склонах оврага, и папоротник там встречается, и на скалах он есть. Когда-то, рассказывал Мирвали, здесь были леса. Сейчас-то вокруг ни деревца, лишь там и сям сухие кусты ракиты, на островке талы, а все остальное вокруг – всхолмленная равнина. Были леса, и река была многоводной, и большие каики ходили по ней, а жили здесь племена башкир, охотничали и занимались бортничеством. Потом в эти места пришли золотодобытчики, заводчики. Стали вырубать леса, жгли, гнали деготь, получали древесный уголь, лес по рекам сплавляли куда-то далеко, где строились корабли для царя…

– Предка нашего звали Мирвали, – рассказывал дядя. – Но мы не башкиры, нет. Деревня наша татарская. Бежали сюда от попов и солдат. А легенда… вот странно, легенда говорит совсем другое. Будто бы потерялся у наших табун коней. Отправились мужики искать. Долго искали, а когда вышли к этим берегам и нашли коней, те к тому времени одичали. Башкиры говорят: «Ловите своих коней да селитесь с нами, земли вон сколько». А лет через полтораста выходит царский указ: все земли, скупленные у башкир, должны перейти к государству. Тогда старики наши стали улещивать башкирских старшин: дескать, скажите про нас, что мы тоже башкиры. Так что землю у них не забрали.

Многое помнит, знает дядя Мирвали. А мальчик не помнит даже своего дедушку. А фамилия у него не отцовская, а материна, потому что родители его так и не оформили бумаг, когда сходились. Мать умерла, родных у него нет, и только где-то на берегах Балтики воюет солдат Гимаев и пишет письма Салиму, своему сыну. На войне убивают каждый час, и, если убьют его отца, он останется совсем без родных. С дядей Мирвали роднит его только то, что оба они из рода, пришедшего в Кингакли лет двести назад. Надо держаться дяди Мирвали, может быть, он-то как раз и поможет мальчику найти его родственников…

Становилось все жарче, сухой яркий блеск омрачал в глазах мальчика белые облака и белое картофельное поле, которое тоже, как и облака, рыхло туманилось и блестело. Жар сушил и колол потное тело.

– Довольно, – сказал он, точно уговаривая себя. – Всей картошки не прополоть, довольно. – И бросил тяпку, прошагал междурядьем и вышел на сухую, твердую, не пыльную даже тропку, которая вела к щебнистому ярко-серому холму, к расщелине в холме. Пробираясь к расщелине, он услышал позади себя шорох камешков и, оглянувшись, увидел Лукмана.

– А-а, – сказал он великодушно, будто допускал Лукмана к собственным владениям. – Ты, верно, попить?

Салим первым припал к ручейку, попил немного и уступил место Лукману. Попил Лукман и тоже уступил ему. Так, попеременно склоняясь к воде, цедили, едва разжимая губы, пока не напились досыта. Потом сидели на корточках над ручейком, их тела покачивались и задевали друг дружку, будто не сами они, а кто-то играл, водил ими, – и мальчики смеялись, и обоим было удивительно чувство близости, нежной общности в этой загадочной, приятной укроме.

– Что, много наловили сусликов? – спросил Салим.

– А, много! – ответил Лукман небрежно. – А ему все давай да давай. Сперва мне их жалко, а потом зло берет… хочется всех передавить. Слушай, ты с Барашковым не разговаривал?

– Нет.

Барашков был воспитанник войсковой части и учился в соседней, русской, школе. Это был плотный, с короткой шеей, с короткими сильными руками парнишка, которого уважали и почему-то побаивались ученики. Драться ни с кем он не дрался, но иному задире протягивал руку, вроде, чтоб поздороваться, и жал с такой силой, что тот корчился от боли. Восхищенно, загадочно говорили, что он влюблен в учительницу, а та будто бы знала о его чувствах. Но главное вот что: Барашков носил сапоги. И сапоги, и гимнастерку, и пилотку со звездочкой – все ладное, подбористое, по нему сшитое. Даже учебники носил он в полевой сумке, перекинутой через плечо. И все почти ребята тоже носили свои портфели с ремешком через плечо.

Вот с этим-то Барашковым и хотели поговорить мальчики. Лукман давно уже замышлял побег, но Салим удерживал его. Ведь если его, как Барашкова, возьмут в часть, не надо будет удирать. И никто, даже милиция, не сможет возвратить его домой. Но Барашкова сейчас в городе не было, он в летнем лагере, вместе с солдатами. Ждать осени, когда он вернется, Лукман не хотел.

Недавно мальчики ходили к Красным казармам и пытались поговорить с часовым. Но тот одно твердил:

– Пошел, пошел, нельзя тут ходить! – Так ни с чем и вернулись.

– А если, слышь, Лукман… если пойти в штаб, прямо к полковнику? Уж он-то обязательно все объяснит. А может, сразу и скажет: «Идите на комиссию. Если по здоровью подойдете, старшина вас оденет, даст сапоги и гимнастерку…»

– А если в школу сообщит или родителям?

– Ладно, придется подождать Барашкова.

Лукман не ответил, мягко вскочил и, упруго, сильно отталкиваясь ногами, ловко держась на перевесе, полез по камням. Серый, мшистый камень узко, длинно выступал над омутом. С него и прыгнул Лукман – стремительно, почти без звука, даже не обрызгав камня. И вынырнул далеко, на солнечной стороне, куда не доставала тень от холма.

Темный блеск омута и белый – солнца, зеленый – ярких трав на холме-островке напротив, – этот блеск, то распадающийся, то сливающийся в одно, приводил Салима в такое неистовство, что хотелось обжечься об него, пройти его насквозь упругим и сильным телом. Он присел, оттолкнулся, вскидывая руки, и полетел вниз. От холода воды он почувствовал мгновенный жар во всем теле, блеском темноты точно ослепило его. Он быстро вынырнул и увидел: он в тени, а близко, на солнечной полосе, оскалившись, отдуваясь, плывет Лукман.

Поплавав, они выбрались на берег, попили из родника и побежали: Лукман к отцу, а Салим опять на поле. Бык, привязанный длинной веревкой к телеге, тянулся к воде. Салим отвязал быка и повел поить. Бык долго, сладко тянул зеленую мутную воду, бока его круглились, а морда успокаивалась и добрела. «Хорошо, – думал мальчик, – хорошо-то как!» Но не смог бы объяснить, что хорошо и отчего. И тут он вскрикнул, так что даже бык вздрогнул и оглянулся на мальчика. На противоположном берегу стояла водовозка о двух лошадках, и солдат длинным черпаком наливал в бочку воду. Вот с кем надо поговорить, вот кто не выдаст – Танкист! Мальчики с ним и курят, а Лукман иной раз ругнется, но солдат хоть бы что, он мальчиков любит и однажды даже рассказал, почему его прозывают Танкистом: потому что он просился в танковую часть, но его послали в связь, да еще вот приказали воду возить.

Мальчик подвел быка к телеге, привязал, затем оглядел поле. И увидел, что поле не сплошь белое: розовые, фиолетовые и синеватые цветочки были рассыпаны по нему. Облачка на небе синели неярко, Солнце чуть принизилось и светило теперь сбоку. Но телу от него по-прежнему было жарко. Он поработал еще часок или больше того, когда явились Мирвали и Лукман.

Лукман волок свой мешок по траве, и отец кричал на него: дескать, прорвешь. Свой мешок, с инструментами, он легко нес, перекинув через плечо, широкое потное лицо его сияло довольно.

Бросив мешки, они пошли к реке, и Мирвали искупался в зеленой, мутной воде, Лукман помыл руки и ополоснул лицо. Затем все трое сели обедать. Салиму не терпелось сказать о том, какая прекрасная мысль осенила его нынче – поговорить с водовозом, – но дядя был рядом, и он молчал, только поглядывал на Лукмана хитро и весело. Наконец, улучив минуту, шепнул:

– Вот с кем надо поговорить, с Танкистом!..

Потом работали втроем, картошку окучили всю и домой приехали в темноте.

2

Подъехав к воротам, они увидели бабушку Бедер, соседку.

– Мирвали-и-и! – сказала она с горечью. – Тебя, родной, поджидаю.

– Вижу, что поджидаешь, – весело-грубо ответил Мирвали. – Вот распрягу быка и зайду.

– Корова моя помирает.

– А, корова? Я думал, печка опять обвалилась.

– Печку ты мне хорошо поправил, спасибо. Корова…

– А-а. Лукман, снеси мешки в клеть. Салим, распряги быка, сбрось ему сена. Ну, бабушка, пошли, пошли. Салим, придешь потом к бабушке!

– Приду! – крикнул Салим. Крикнул громко, с дрожью в голосе, потому что Магира, дочка Мирвали, шарясь в телеге, задела его грудью и замерла на секунду, не дыша. – Ч-черт, – проговорил мальчик и стебнул быка прутом. Телега дернулась, поехала, и Магира качнулась к нему и опять – грудью в плечо.

– Тяпки-то не растеряли? – сказала девка, хрипло смеясь. – Ой, что это, что в мешке?

– Суслики, – сказал он. – Не бойся, они дохлые.

– Фу, дрянь какая.

– Тпру! – закричал он. Что-то застревало у него в груди, и от собственного крика становилось ему легче.

Распрягши быка, мальчик отвел его под навес, привязал. Похлопав быка по морде, вышел из повети и опять столкнулся с Магирой.

– Давай вместе сбрасывать сено, – сказала девка.

– Я сам, – ответил он. И полез по лестнице, приставленной к сеновалу, подгреб лежащими там граблями сена и сбросил его вниз. Когда он слез, то увидел, что Магира лежит на сене и тихонько, нагло смеется.

– Н-ну, уйди, – сказал он и слегка пнул ее босой ногой. Не сильно, не зло, а так, будто добродушно прогонял с дороги собачонку.

Она вдруг схватила его ноги, стиснула, так что коленками он ощутил твердые ее груди. Опять он едва не закричал, но девка уже отпустила, вскочила и, отбегая, запела что-то без слов клекочущим голосом ночной загадочной птицы. Он вздохнул, сгреб в охапку пыльное, колкое сено и отнес быку. Постоял возле него, привалившись к теплому, большому тулову, чувствуя нечто доброе, благодарное к спокойствию животного. Хорошо бы ничего больше не делать, никуда не ходить, но звал Мирвали – надо ведь лечить корову, – и он побежал.

Лукман во дворике у бабушки прогуливал ее корову, а сзади, похлестывая корову прутиком, шел Мирвали. Старуха стояла возле крыльца и бормотала молитву.

– А вот и Салим, – сказал Мирвали и, взяв нахрапник из рук Лукмана, подвел корову к старой, высохшей яблоне. Задрав корове морду, он обмотал веревку вокруг толстого ствола. – А ну, сынок, давай!

Салим подскочил тут же, и вдвоем они раздвинули корове зубы и всунули палку поперек, обмотав концы палки и захлестнув веревку поверх головы. Затем влили в хрипящий зев масло. Жалко, наверно, было старухе отдавать целую бутылку подсолнечного масла, но что делать!

Мирвали распутал веревки и отпустил корову.

– Меня своя работа ждет, тетя Бедер, – сказал он старухе. – Через полчаса я загляну опять. Пошли, ребята.

Мальчики оживились, пошли веселые: наконец-то сядут за стол и напьются чаю. Но едва Лукман заикнулся об ужине, отец накричал на него:

– Ты что, сопляк, все дела переделал? – И верно, забыли мальчики, что дяде надо еще снять шкурки с сусликов. Войдя во двор, Мирвали сразу направился в клеть. За ним тетушка Халиса, жена его, пронесла керосиновую лампу и зажгла ее.

– Отец, – сказала она тихо, – можно, я покормлю мальчиков?

– А что, – закричал Мирвали, – мальчики просят есть? Вот когда закончим работу, тогда и сядем. Иди!

Тетя Халиса ушла. Мальчики отошли к бревнам и сели. Мирвали всегда управляется сам и мальчиков не зовет. И терпеть не может, когда кто-либо глазеет на его работу, например, соседи. Собственно, каждый мужчина в околотке умеет выделывать шкурки, но у Мирвали свои способы, и шкурки у него получаются лучше, чем у соседей.

– Есть хочется, – тихо сказал Лукман и вдруг стукнул кулаком по бревну.

– Ничего, он скоро.

Скоро, он только натрет шкурки солью и оставит до утра. А утром – мальчики еще будут спать – свернет каждую мездрой внутрь, свяжет веревочками и положит дня на три. Потом вывесит на просушку, а там опять будет чистить, солить и опять сушить. А если которая после сушки затвердеет, он положит ее в мокрые опилки. И только потом повезет готовые шкурки сдавать. И ему, конечно, дадут за них самую высокую цену. А куда он тушки девает? Наверно, выбрасывает собаке. Правда, непохоже, что собака сыта, – напротив, кожа да кости и злая очень.

А есть хочется! И пить. После жаркого дня жажда всегда пересиливает, но в иную минуту, вот как сейчас, жажду и голод ощущаешь одновременно. Ну, ничего, вон Мирвали выходит из клети, запирает ее на замок, ключ кладет в карман. Сейчас помоет в колоде руки, затем Магира польет ему из кувшина, даст полотенце, и все они пойдут к столу. Но Мирвали говорит:

– Схожу я, ребята, к старухе. – Смеется и показывает шило.

Значит, если корова не начала жуйку жевать, он проткнет ей бок. Кольнуть «книжку» – это не каждый сумеет, а Мирвали сумеет, все он знает.

Вернулся он быстро, позвал Магиру, умылся, утерся полотенцем.

– Эй, башибузуки, пошли!

Когда сели все за стол, когда аромат лепешек горячо проник ему в ноздри, мальчик почувствовал нечто вроде угрызения совести. Нина пришла, наверное, с дежурства – усталая, но ждет его и, может быть, еще не ужинала. Конечно, она знает, что вечером он всегда пьет чай у Мирвали, возвращается сытый, но все равно ждет его, накрыв своей старой кофтой кастрюлю с кашей. Ложилась бы спать, ведь он все одно не встанет из-за стола, прежде чем не напьется чаю, не переслушает всего, о чем рассказывает Мирвали. О, после пятой или шестой чашки он обязательно разговорится – и чего только не наслушаешься! О знаменитых скакунах, об охотниках, наездниках, да какие у него самого бывали кони… о том, как в старину жил буйный, веселый их город. Но сам-то Мирвали живет здесь не столь давно, во всяком случае, его родители похоронены не здесь. Как-то мальчик спросил:

– А где твои родители похоронены?

– Мои-то? В Фершампенуазе.

Мальчик в школе спросил учительницу, и она сказала, что Фершампенуаз – деревня во Франции под Парижем, но есть деревня с таким названием и у нас в области. В 1814 году казаки, возвращаясь с похода, основали в степи поселение и назвали Фершампенуазом.

– Ну да, – согласился Мирвали, когда мальчик сказал ему об этом. – Мы и были казаки. Ох, вояки, ох, богатые! Да нас где только не селили, куда только не гоняли! А все одно – не унывал народ. На войну с песнями уходили – вот какие мы были. Как его занесло в город, Мирвали не рассказывал. Но город он считал своим, здесь много было у него сватов, кумовьев и, бог знает, как еще назывались эти родичи. Вот и мать Салима он называл сестренкой. Наверно, она приходилась ему двоюродной или троюродной сестрой, а может быть, опять же была ему кумой или еще кем-нибудь в этом роде. Но он-то называл ее сестренкой, он и Салима называет братишкой. Мальчик верил, что однажды в доме у Мирвали вдруг объявится человек, вроде незнакомый, и он-то как раз и окажется настоящим родичем мальчика. Может быть, это будут братья матери. Или отца.

Вспоминая давний разговор с дядей, он не слышал монотонной беседы за столом, но жевал лепешки и запивал их чаем – машинально, не различая вкуса, потому что все настоящее отступало перед сладким дымком его мечтаний, уже переходящих в сон.

– Да ведь ты спишь! – услышал он и поднял глаза, помотал головой. Затем перевернул чашку вверх дном на блюдце и встал.

– Ладно, ступай, – сказал Мирвали. – Как там Нинка-то поживает?

– Ничего, – ответил он, уже переступая порог и не оглядываясь.

Ворота, знал он, в этот час заперты, и мальчик перелез через забор в свой дворик, где стоял низкий саманный домик с плоской глинобитной крышей, его домик, собственный, и едва светилось окошко.

Нина сидела перед лампой и читала книгу.

– Не спишь, – сказал он ворчливо-ласково и подошел, погладил ее по голове.

Она вскинула руку и едва успела задеть его кисть, которую он тут же убрал.

– Я лягу, – сказал он. – И ты, Нина, ложись, ведь поздно. – Помолчав, он спросил тихо: – Письма нам не было?

– Сегодня нет. – Она с напряжением смотрела на него с минуту, потом заговорила сердито и точно жалуясь: – Опять, опять ты пропадал у этих иродов! Даже не забегал домой… разве можно так? Тоже радость, на чужого дядю батрачить!

– Не говори так, Нина. Не чужие они мне.

Он лег, не раздеваясь. Потом, когда Нина уйдет в свою комнату, он разденется. Глаза его тут же сомкнулись, но мальчик слышал, как Нина запирает дверь, переставляет кастрюли и говорит, говорит. «Бедная, – подумал он с улыбкой, – намолчалась одна». О разном она говорила: бык, на котором возили воду в госпиталь, нынче околел, и они таскали воду ведрами из колодцев во дворах; завтра с утра поедет она в Октябрьское – навестить братишек в детдоме; старшему лейтенанту Мирвалиеву, который поступил в госпиталь неделю тому назад, будут делать операцию – вынимать осколок, застрявший в легком. Сперва думали в Свердловск везти, но хирург Борис Аронович берется оперировать сам.

– Ты узнала, откуда он родом?

– Из Чистополя, я говорила тебе. Вот приеду из Октябрьского, сходим к нему. Может, он родичем тебе доводится… Мирвалиев.

– Вряд ли, – ответил мальчик.

– Ну, спи. И не вскакивай чуть свет, – сказала она внушительно. – Обойдутся без тебя, ироды. А я вернусь к вечеру.

– Ладно, я сварю картошки.

Нина задула лампу и ушла к себе. Сейчас можно раздеться и расправить постель, но он так и не двинулся, уже погружаясь в сон. Возбуждение в голове не утихало, но тело, обволоченное сном, плыло, плыло, и мысли мальчика наполовину тоже были сном. Вот идет он в госпиталь к старшему лейтенанту Мирвалиеву, и разговаривают они. О чем? Ну, прежде всего о войне. Он особенно приставать не будет, спросит только: «Как там?» – вот и все. Потом расскажет старшему лейтенанту какую-нибудь историю, слышанную от Мирвали. Потом, потом… вот к ребятам в Октябрьское тоже надо бы съездить или подарок какой послать. Рассказать мальчикам, что он был на могилке матери и что им тоже не следует забывать могилку своей мамы, пусть приезжают в город и сходят. Пожалуй, они еще слишком малы, чтобы понимать такое.

Малы, а с горем уже спознались. И дом ихний на Украине горел, и поезд бомбили, когда ехали они сюда. К счастью, живы остались. Сперва семью эту хотели поселить у Мирвали, на широкой телеге привез ее человек из горисполкома – и отца ихнего, и мать, и троих мальчиков, и Нину. Но у дяди своя семья большая, не хотел он никого пускать. Тогда мать Салима сказала:

– Поселяйтесь у нас, места всем хватит. – И они с матерью устроились в передней, а в комнату пустили Лукашевичей. Тесно, конечно, было и шумно, и даже ссорились с ребятней-то, но ведь жили, и неплохо жили. Эх, теперь бы жить так же тесно!

Отца ребят вскоре призвали в армию, и погиб он в первом же бою под Москвой; мать умерла через год, надорвавшись на лесоповале, куда посылали ее вместе с другими заводскими; мальчишек отправили в детдом, а Нина пошла работать в госпиталь. В госпитале работала и мать Салима. Только на год пережила она тетю Сашу Лукашевич. И остались они вдвоем с Ниной в их домике. Живут они очень дружно, но при первой же возможности Нина уезжает к братьям в детдом, да ведь понятно, это ее семья. А у него своя, он тоже понимает, что ему надо держаться куста Мирвалиевых. Вот Нина говорит, что его заставляют работать. Да никто его не заставляет. Он сам, и устает, конечно, но зато он многому научится: лечить скот, класть печи, косить сено, да много чему. И сколько историй он будет знать, и все это пригодится в жизни.

Совсем уже спал он, когда осознал себя таким счастливым! Потому что он ехал на телеге и весело погонял быка, а позади, на широкой площадке телеги, громыхали бочки. Вот подъехал он к речке и длинным черпаком стал наливать в бочки. А потом – в госпиталь.

– Нате воды, бабы, тяжело небось ведрами таскать? – Бабы смеются, рады. Без мужиков, говорят, в этой жизни хоть пропадай.

3

А утром сон мальчика не только не забылся, наоборот, имел продолжение в том удивительном чувстве легкости, уверенности, что все так и произойдет, как мнилось ему в полусне-полуяви.

Он побежал к Лукману, торопясь и довольно бестолково рассказал ему о своей затее, пугаясь только одного, что Лукман не поймет и равнодушно остудит его пыл. Но и Лукману понравился его замысел, и несколько минут они проболтали о том, как это все здорово – самим, без взрослых, возить воду в госпиталь. Что санитарки и сестры будут рады, они ничуть не сомневались, и это как-то особенно волновало их. Решили, что быка у дяди попросит Салим. Лукману наверняка не даст.

Мирвали в клети разворачивал завернутые вчера шкурки, отряхивал их от соли и развешивал на веревках, протянутых под крышей. И что-то он там мурлыкал себе под нос, тем лучше – настроение у него, стало быть, хорошее. И тем же певучим голосом ответил он на приветствие мальчика, спросил, как спрашивал всегда: «Живой? – таким озорным, звучным голосом, вливающим в тебя бодрость и свежесть, как бы муторно не было у тебя на душе.

– Живой, живой, – отозвался мальчик. А потом сказал без обиняков: – Дай нам быка. Привезем воды в госпиталь, ихний бык вчера околел.

– Быка? – переспросил Мирвали, и лицо его враз потупело, будто он ничего не понял. – Быка… нет. Нет, парни, нет! Бык-то, он один, и где же ему везде поспеть?

– Бабы ведрами носят воду, дай быка, дядя Мирвали. Ведь для раненых!

– Уж для раненых как-нибудь найдут быка. А мне кто быка вернет, ежели с ним что случится? Нет, ступайте! – и он вроде шутя шлепнул сырой шкуркой по заду Лукмана.

Лукман скривился, стал тащить Салима из клети.

– Идем, идем, говорю… не даст он… – Тут он опрометью кинулся из клети, забежал за уборную, и там его вырвало. С побледневшим лицом, с больными глазами он вышел из-за уборной.

– Идем, идем, говорю… на речку.

Они вышли со двора, пересекли пыльную жаркую мостовую и стали спускаться к речке. Лукман на ходу пытался стащить штаны и упал. Сидя, снял он все-таки штаны, затем побежал, кинул в речку.

– Теперь пахнуть будут, – захныкал он, – стирай не стирай, а пахнуть будут. – Он был такой брезгливый, а может быть, чем-то больной, что не мог выносить запаха этих шкурок.

Хныкая, дрожа, он склонился над водой и стал полоскать штаны. Салим лег на песке, как-то враз утомившись. Сквозь дремоту он услышал стукоток тележных колес в пыли, храп лошадей, глухой, отдаленный и только усиливающий дремоту. Но через минуту звучным стал шум, и мальчик, приподнявшись на локте, увидел съезжающую с горки повозку о двух лошадях и на передке повозки – Танкиста, изо всех сил натягивающего вожжи.

– Эй-эй, гляди, штаны уплывут, – крикнул Салим, вскакивая, и Лукман подхватил штаны. Мальчики побежали к повозке, которая вкатилась тем часом в реку. Лошади уже пили воду.

Солдат, вскидывая черпак, улыбнулся мальчикам.

– Мы спросить хотели, – сказал Салим. – Насчет того, как нам в часть определиться… ну, как Барашков.

– Барашков? Барашков круглый сирота, – сказал солдат. – А у тебя, – он показал на Лукмана, – у тебя есть отец-мать, верно?

– Верно.

– А у меня матери нет, – сказал Салим.

– А отец?

– Известно, на фронте.

Солдат задумался, затем произнес неуверенно:

– Но с другой стороны… ведь ты не один живешь? У тебя есть твой дядя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю