Текст книги "Родня"
Автор книги: Рустам Валеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 32 страниц)
Гараж представлял собой часть огромного пустыря за городом, огороженную решетчатым редким забором (капитальный гараж строили неподалеку), открытую всем ветрам, и ветры днем и ночью дули над пустырем, несли тягучий свист, пыль, сухие запахи увядшей полыни. Ступая немного бочком, на ветер, он чувствовал, как пахнут полынь и чабрец, но среди этих запахов не витал, нет, а постоянно, уверенно пребывал запах машины.
Он был возбужден – пока шел к своей машине, пока проходил мимо смотровой канавы, пока разогревал мотор и слушал, как сперва неживым, холодным стуком стучит он, как затем набирает силу, отогревается сам и греет его, – он был возбужден, как всегда, и уже предощущение дороги, движения захватывало его. Но вдруг затошнило, закружилась голова, и он, открыв дверцу кабины, отвалился на спинку сиденья. Тошнота отступила, но то прекрасное возбуждение тоже оставило его, и, удивляясь, стыдясь, он стал думать о вчерашнем.
Зря он пошел в гости, зря взял аккордеон! Правда, Длинный Заки очень просил, но все-таки можно было отказаться – какой из него музыкант! – и Длинный Заки понял бы его и не настаивал… Нет, можно было и поиграть, только незачем было, развесив уши, слушать, как его хвалят. Но зачем… зачем они хвалили то, в чем он был слаб и ограничен? – вот это и было всего обидней. И когда он, пьяный, ломал аккордеон, то вполне понимал, что этакая дурость не просто дурость, а горькое несогласие с Длинным Заки и его гостями…
Машина густо, тепло урчала и ладно подрагивала, отзываясь на малейшее шевеление ступни здоровым чистым звуком. Но стоило выехать на дорогу, ведущую в Солодянку, на карьер, как снова он ощутил тошноту и головокружение и некоторое время ехал, высунув голову на студеный, освежающий ветер.
Пока загружали его машину, он стоял на подножке, тоже на ветру.
…Он двинул машину в гору, и тут среди натужного сильного шума ему вроде послышалось, что задний мост г у д и т, и он, вот-вот готовый сбросить газ, но, продолжая нажимать на акселератор, ждал скрежета, треска крошащихся зубьев шестерен. Но вот машина одолела подъем, пошла по ровной дороге – никакого гудения. Померещилось. Значит, вряд ли он способен сейчас различать оттенки густого, многослойного шума. Надо поскорей добраться до города, поесть и попить чаю, поставить машину во дворе и поспать часок.
И он спешил. Впереди он видел кутерьму пыли и знал, что так будет на всем протяжении пути и что ухо надо востро держать, и в просветах между колебаниями непроглядной этой пыли надо углядеть лежащую впереди дорогу – пустую или со встречным транспортом – и потом, зная, что и тебя встречный шофер видел и теперь угадывает твое продвижение, ехать вроде на ощупь, но уж наверняка.
Туча поколебалась, и впереди он увидел медленно движущийся грузовик, но когда опять мгла пыли нависла над дорогой и когда продвинулся он ровно, по его расчетам, настолько, чтобы увидеть встречную машину влево от себя, он вдруг увидел ее прямо перед собой – неподвижную, с задранным капотом. И, чтобы не обрушиться на нее всею гибельной тяжестью, он резко поворотил вправо… Его отбросило к противоположной дверце, затем опять к рулю, а в следующее мгновение он лежал глубоко на дне, точнее, на потолке кабины, и баранка нависала как раз над лицом у него.
Он долго выбирался из кабины. Стекло в дверце было разбито, и он мог бы вылезть в это отверстие, но не захотел – на карачках, унизительно корчась, – а долго, упорно крутил ручку замка и наконец открыл дверцу и вылез наружу. Подтягивая ноющую затяжелевшую ногу, он отошел на несколько шагов от машины и стал смотреть на нее, постанывая, покачиваясь, с укоризной и состраданием. Крыло было сильно помято, угол кабины свернут, а защитный козырек над кабиной вплотную придавлен к крыше кабины, и крыша тоже была вдавлена вовнутрь. Он приблизился к машине, лег плашмя на бугристую от пучков ковыля землю и стал разглядывать козырек. Он ощутил слабое дуновение тепла от машины, теплую робкую неподвижность ее и только потом принял шум и холод раннего, все еще подслеповатого пространства степи.
Медленно поднявшись, он отряхнул хлопками руки пыль…
Он стоял в стороне, шагах, наверно, в двадцати, в покорной, тихой позе, пока машину зацепляли тросами и юркий напряженный трактор поднимал ее.
Когда ему сказали: «Езжай… твое счастье, что инспекция дрыхнет!», он, подтягивая больную ногу, вперевалку, как после драки, в которой ему наподдавали сильно, но не повергли его упрямства и устойчивости, пошел к машине и сел в нее.
Он медлил, и ему опять посоветовали драпать. Однако он вернулся на карьер, загрузился и потом поехал в город.
6
Длинный Заки долго смотрел, как уходит, потряхиваясь, в сумеречно-серую улицу дежурная машина и как неотрывно, густо волочится за нею пыль. Потом он сел на скамейку у своих ворот и почувствовал приятную уединенность в этой прохладной, пасмурной пустынности улицы.
Он хорошо понимал, что всякое может с парнем случиться: или начальник гаража заподозрит, или автоинспектор на тракте остановит… да мало ли неприятностей подстерегает шофера в дороге!
Посидев, поразмыслив, он отправился досыпать. И крепко спал – жена едва добудилась. Он хмуро спросил, что ей понадобилось.
– Сосед спрашивает.
Он вскочил, огладил большой ладонью, точно лапой, сонное лицо; в прихожей сдернул с гвоздя плащ и простер его за собой, выбегая в сенцы.
У ворот стоял грузовик с помятым крылом и разбитыми стеклами, с придавленным козырьком над кабиной, а около грузовика, покаянно, скорбно ссутулившись, стоял Апуш.
– Ты всегда меня выручал, дядя Заки.
– Ничего, – ответил Длинный Заки, – придумаем что-нибудь… Вот что! К Филимонову поедем. Он зубному технику Кацу поправлял «Волгу», вдребезги была разбита. За тыщу триста он вернул ей прежний вид.
– Спасибо, дядя Заки. – Упоминание о деньгах не смутило его, а только укрепило уверенность в мастерстве Филимонова, которому зубной техник не мог ни за что ни про что отвалить тыщу триста рублей.
Поехали. Пришлось будить Филимонова, который отдыхал после ночной смены. Машину загнали во двор, и Филимонов, оглянув ее, направился к клетушке и отпер дверцу. Втроем стали вытаскивать домкраты, мешочки с песком, деревянные молотки и молот, оправки округлых, полуовальных, угольных форм, и все это сложили на широкий брезент, расстеленный около автомобиля. Затем, подумав, Филимонов вынес из клетушки газосварочный аппарат, поставил его на брезент и закурил.
Затем Филимонов подвел их к груде нераспиленных дров. Откатив ногою бревнышко, он взял его под мышку и понес к машине. Другое бревнышко Длинный Заки и Апуш понесли вдвоем. Филимонов поставил свое бревно, привалив его к кабине, и оно этак на полметра оказалось выше кабины с придавленным к ее верху козырьком.
– В самый раз!
От второго бревнышка они отпилили столько, что оно сравнялось с первым. Филимонов велел Апушу сесть в кабину и медленно подымать кузов, пока он не крикнет ему. Мотор завелся быстро, и это обнадеживающе подействовало на Апуша. Он медленно повел от себя рычаг опрокидывателя.
– Стой! – крикнул Филимонов. – Сиди, – с улыбкой махнул он Апушу и, обхватив бревно поперек, стал подтаскивать к кабине. Длинный Заки тащил другое на противоположную сторону. Апуш давно уже сообразил: стояки упрутся в опускающийся козырек и распрямят его. По знаку Филимонова он потянул рычаг опрокидывателя на себя…
Мужики, отбросив бревна, кричали ему, чтобы он глушил мотор и выходил поглядеть, а он сидел, одуревший от радости, и словно не понимал их. Наконец он вышел, увидел, что козырек занимает прежнее положение, тут губы у него задрожали, он пробормотал еле слышно:
– Спасибо, мужики…
А Филимонов опять погнал его в кабину, опять приказал откинуть кузов, потом он скинул ватник, с Длинным Заки они подхватили увесистый мешок с песком и кинули его сперва на подножку, затем на капот, а с капота на верх кабины. Забравшись в кабину, Филимонов принялся стучать деревянным молотком по вдавленной вовнутрь крыше кабины. Он долго так стучал, и Длинный Заки начал зябнуть. Апуш, бледный от усталости и холода, не двигался с места и, как заколдованный, следил за действиями Филимонова.
Длинный Заки не вытерпел, пошел в дом и лег подремать на лавке в передней. Разбудила его возня ребятишек. Он поднялся, хлебнул из фарфорового чайника горькой заварки и вышел на двор. Филимонов и Апуш работали с прибаутками и смешками, как и всегда, когда люди видят завершение дела. Он тоже стал сыпать шутками-прибаутками:
– Мужику и сорока ремесел мало, орлы! На молочишко себе заработали, хе-хе!..
Ему отвечали весело, но как бы между прочим, между делом, и он очень скоро почувствовал себя лишним тут. Махнув рукой, он сел на приступок клетушки, но через минуту вскочил и, окликнув Апуша, отвел его в сторонку.
– О цене не договаривались? Ты, главное, спокойно… у меня деньги найдутся. Отдашь, как сможешь. Важно, чтоб машину исправить.
– Спасибо, – ответил Апуш. – Это ты правильно сказал: важно машину исправить.
– То-то! – сказал Длинный Заки и тихо засмеялся.
Работу заканчивали уже в сумерках. Оглянув машину, отнесли инструменты в клетушку, затем постояли, покурили.
– По такому-то случаю, – смущенно проговорил Апуш, – может, выпьете, а, мужики?
– Поезжай, сынок, – сказал Филимонов. – Ставь машину. Как раз успеешь.
– С устатку бы… – рассеянно проговорил Длинный Заки и тут же забыл о своих словах. Что-то его мучило, отвлекало и злило, и ничего он с собой поделать не мог.
Апуш выезжал со двора. Филимонов толкнул в плечо Длинного Заки:
– Идем, поужинаем. Домашненькая есть.
– Не пью, – сказал Длинный Заки.
Тот удивился:
– С каких это пор?
Но Длинный Заки не стал ничего объяснять и вдруг побежал к воротам. И успел-таки ухватить взглядом кузов автомобиля, мелькнувшего на повороте. Его охватила тоска…
Он долго ходил по улицам, то и дело останавливался и курил. Было ветрено, вдруг посыпался жесткий косой снег, и Длинный Заки спрятался в телефонной будке. Вынул из кармана пачку «Беломора» – пустая. Он смял пачку и швырнул ее в стекло. Рука сама собой сняла телефонную трубку и повесила опять. «Нет, – подумал он, – не может такого быть, чтобы никто не прознал! Небось заложили уже дружки-приятели. Однако машина в порядке – попробуй придерись… Филимонов дело свое знает. А что бы он делал, сопляк, ежели бы я не подвез его к Филимонову?»
…На третий или четвертый день он увидел Апуша, когда тот возвращался с работы. Он пошел, побежал почти навстречу ему.
– Что новенького, сосед? – спросил он, волнуясь.
– Да что?.. – Тот задумался, утомленно щурясь мимо Длинного Заки. – Сменщик мой уходит…
– Сняли?
– Да нет, сам попросился на дежурную машину. – Он помолчал. – Что еще? Меня в Бобровку переводят…
– С глаз долой, значит? – Он волновался все более, и все трудней было ему оставаться спокойным. – А ты… не переживай, одним словом, держись!
– Да я ничего… комнату сниму. А на воскресенья буду приезжать. Ты уж, дядя Заки…
– Присмотрим, присмотрим… ругается бабушка-то?
Апуш пожал плечами и не ответил на вопрос.
– Пойду я, – сказал он, – завтра вставать рано.
– Погоди!.. Наказание, стало быть, придумали?
– Да нет, машину передают в Бобровку. Приказ такой. Я уж привык к машине-то… поеду.
Длинный Заки поник головой, но в следующую минуту с откровенным изумлением поглядел на парня, и тот показался ему спокойным, недосягаемым для мелких чувств и слишком отвлеченным, чтобы догадаться о том, какое у Длинного Заки настроение.
Печная работа
1
Мать прихватывала рукой калитку, когда мы выходили со двора. Калитка была ветхая, едва держалась на единственной петле.
– На ночь запирайся покрепче, – говорил отец, – да, покрепче… – Он как будто силился вспомнить что-то важное, но уже взгляд его блуждал мечтательно и отрешенно.
Мать усмехнулась. Я тоже усмехнулся, глянув на плетеный забор, в котором зияла огромная брешь с остриями высохших талов – в эту брешь я еще мальчишкой лазил.
– Значит, запирайся… – повторил отец, не заметив, как мы переглянулись с матерью. В мыслях он давно уже был не здесь, а шагал пыльной дорогой. Однако же не спешил трогаться, ему, пожалуй, было достаточно и этого мечтательного состояния. Тогда я решительно поднял баул, в котором лежали туго свернутые два брезентовых плаща, рабочая одежда и печной инструмент. Отец вскинул на плечо холщовый мешок со снедью – вчера мать укладывала туда круто сваренные яйца, пресные лепешки, индийский чай в пачках, несколько пачек махорки. Она, снаряжая нас, думала, пожалуй, что мы пойдем вслепую, что нам предстоят мытарства, покуда мы найдем работу, – ведь ни я, ни отец толком ей ничего не объяснили. Отец между тем твердо договорился о работе в плодосовхозе, а плодосовхоз был всего в десяти километрах от города.
И вот мы шагаем по скрипучим дощатым тротуарам, пыльные ветки задевают наши плечи.
– Куда купцы путь держат? – спрашивают нас горожане.
– Ветер подует – скажет, – коротко отвечает отец, даже не глядя на них.
– Куда купцы направились? – опять нас спрашивают.
– Дорога знает – куда, – отвечает отец.
Ничего лукавого нет в его словах, но мне кажется: весь он так и переполнен лукавством, хотя жесты его степенны. Вот только, может, разноцветная бухарская тюбетейка на макушке намекает на что-то веселое. Отец поправляет ее каким-то лихим движением короткой энергичной руки. Я тоже сдвигаю на затылок свою кепку-восьмиклинку с «хулиганским» козырьком.
В конце сквозной улицы как бы на цыпочки привстает, завидя нас, пестрая веселая степь. Я в последний раз оглядываюсь на желтый добродушный город и ускоряю шаги, догоняя отца и глядя на его сутулую узкую спину. Мне кажется, что и во мне есть что-то от желтого добродушного города… Но, наверно, я скорее похож на хулигана, и глаза под тем козырьком, наверно, глядят ухарски. И все равно кажусь себе добродушным и даже немного жалостливым.
Отца я любил, но не сыновней, а вот, может быть, приятельской любовью. За чудачества отца я не краснел, во мне была уверенность, что он всегда выйдет из любого затруднительного положения. Его прозвали Купцом Сабуром, хотя вот уже сорок лет он был только печником. Наверно, в таком прозвище было что-то оскорбительное, во всяком случае для меня. Но я относился к этому так, как если бы у меня был очень близкий мой товарищ-чудак, о котором меня могли спросить: «А где же этот Купец Сабур?» А я, усмехаясь, но и очень гордясь им почему-то, мог бы ответить: «О-о, Купец Сабур там-то и там-то». Ну вот так я любил своего отца, Купца Сабура…
Степь как бы увидела нас. Она сразу стала огромной, очень высокой. Огромно и сине посмотрела она на нас и повела широкой пыльной дорогой между желтых и зеленых трав. Вскоре впереди показался фургон, который тащили два огромных вола. Отец окликнул возчика, тот кивнул нам, и мы сели в фургон, свесив ноги между решетками из жердей.
Скрипит ярмо, потрескивают колеса, вздыхают волы. Мы курим дикую махорку, и запах ее и вкус соединяются с запахами полыни и чабреца. Суслики стоймя стоят на взгорках и попискивают. Их писк перебарывает даже колесное потрескивание и поскрипывание – такой настырный, всепроникающий писк у этих сусликов.
– Детки, детки, – бормочет отец. Он наблюдает сусликов, и можно подумать, что «детки, детки» обращено к этим тварям. Но вот он глядит вперед, на понуро текущие спины волов, – может, он волов называет так: «детки, детки»?
Степь желта, в монотонной желтизне ее теряются выцветшие султаны тырсы. И тырса отцвела, и белая полынь, и розовые кермеки – они превратились в большие белые шары, и ветер без натуги срывает их со стебля, а там они сами несутся, как ошалевшие от воли зверьки. Желто, только изредка попадаются блюдцеобразные впадины, в которых после первых осенних дождей отросли мятлик и пырей. Травостой там густ и зелен и чужд облику натерпевшейся от летних засух степи. Среди серебрящейся полыни кое-где сверкает свежая травка, взошедшая на смену опаленной. Смолисто пахнет чабрец, пряным шибает от полыни.
Я забываю про дом и город. Мне кажется, что у меня нет и не было своего дома, не о чем жалеть, не о чем вспоминать. У меня есть только то, что есть впереди – за ближним днем или дальним. Все будущее, все запредельное я как бы уже знаю и, даже не соприкоснувшись с ним, уже могу вспоминать о нем и даже, может быть, рассказать, если спросят, – рассказать так, как если бы это у меня уже было, как будто это и есть все то, о чем можно жалеть, вспоминать и любить отдаленно. Мне кажется, что я могу спокойно слезть с фургона и, не оглядываясь, уйти куда глаза глядят. И ничто не обеспокоит, не будет сомнений, будто я что-то недодал отцу, недосказал, нет! – ничего я ему не должен и ничего сам от него не хочу. А тому желтому и сморщенному существу, которое зовется городом и которое так добродушно, так приязненно смотрело на меня, покуда я шел по улицам, я мог бы даже крикнуть что-нибудь вроде: «А пошел, ты, старый болван! Отстань, дурачина!»
Ух ты, дух захватило! Я перевожу взгляд на руку отца, которая слишком цепко держится за жердину – он дремлет, отец, – я гляжу на эту широкую коричневую с тыла ладонь и тихонько ласкательно задеваю ее.
2
С полчаса, наверно, я сидел скованный не то чтобы усталостью, но совершенным отсутствием интереса к окружающему, без желания что-либо делать или говорить. Все, что я мог бы перенести в странном своем оцепенении, так это немую дорогу, на которой запечатлелись следы копыт и две колеи от фургона…
Тут повозка дернулась, возница бодро прикрикнул на волов, как бы отряхнулся от дремы отец. Я повернулся вперед и увидел, что дорога пошла под уклон, к речке. Молча я выпрыгнул из фургона, схватив половчей баул. Отец, тоже не говоря ни слова, слез за мной, хотя, наверно, он не прочь был доехать до места. А мне вздумалось перейти речку вброд. Я сбросил ботинки, подхватил их и побежал. У самой воды, однако, я остановился и сказал отцу, что он может топать через мостик. Но он стянул ичиги и отважно ступил за мной в воду. Вода едва закрывала щиколотки, но была студеной, и мелкая галька на дне так колола ступни, что мы пошли вприпрыжку и, конечно, замочились.
А земля была теплая, теплей, чем вода, мы не стали обуваться. И в контору ввалились босиком. Директор совхоза Сильвестров, похоже, ждал нас. Он сурово кивнул нам и поглядел на наши босые ноги. Привычная контора, наверно, казалась ему безобразной: старая печь была разобрана и кирпичи вынесены наружу, но грязи было навалом. Желчным голосом Сильвестров сказал, что ожидал нас раньше. Нет, такой человек не мог ворчать, упрекать, уговаривать – он мог быть желчным, суровым, злым – все, что угодно, но только не мямлей. У него было сухое обветренное лицо в резких морщинах на лбу и в углах сурового рта.
– Так, так, так, – сразу заговорил отец, опуская в угол свой мешок и подталкивая мой баул туда же. – Так, так. – Он кивал на каждое слово Сильвестрова, оглядывая основание фундамента, потопывал по краешкам досок, обрывающимся у фундамента. Можно было подумать, что он уже принялся за дело.
Тогда и Сильвестров заговорил только о деле. Он сказал, что нам выделена повозка и два вола, чтобы возить воду, глину и песок, помогать нам будут двое его рабочих; что заготовлен новый кирпич, есть и старый, оставшийся от разобранной печи. Где брать глину – покажут рабочие. Песок, известно, на речке.
– Так, так, так, – говорил отец, похаживая по комнате, и Сильвестрову то и дело приходилось уступать ему дорогу. Наконец директор оказался вытеснен на крыльцо, там он стал что-то говорить своим рабочим. А отец уселся на пол и жестом пригласил меня. Мы стали крутить цигарки.
Я знал, что отец сейчас и думать не думает о работе, ему наплевать, есть ли кирпич, будут ли нам помогать, даже вопрос с жильем и возможность брать продукты на складе совхоза не волновали его совершенно. Ему стоило бы оценить, что такое наплевательское отношение к работе не бесит меня. Я никогда не тороплю его и полностью доверяюсь ему, пока дело наконец не закрутится само собой. Тогда уж оно все будет в полной моей власти, что, впрочем, нисколько не ущемит отца.
В открытую дверь было слышно, как на крыльце переговариваются шепотом, судя по голосам, девчонка и парень. Затем в контору вошла девчонка в ситцевом платьице, в косынке, завязанной у подбородка, в стоптанных сандалетах на босу ногу.
– Родион Ильич велел сказать… – начала она, глядя на меня. Но отец сказал ей:
– Кыш, кыш!.. – и решительно показал на дверь.
Девчонка убежала, что-то сказала своему приятелю, потом оба они спустились во двор.
А мы сидим себе и курим махорку. В комнате гуляет сквозняк, но пахнет одной только кирпичной и известковой пылью. Накурившись вдоволь и не проронив ни слова, мы решаем наконец перекусить. Я выхожу на крыльцо и спрашиваю девчонку, где бы нам вскипятить чайку.
– А в столовую вы не хотите? – спрашивает она кротко.
– Нет, – отвечаю я и, уже не глядя на нее, спускаюсь во двор, ставлю два ряда кирпичей, наверх кладу плиту от старой печи – вот и очаг. Затем приношу наш чайник и подаю его девчонке, чтобы она сходила за водой. Пока она бегает, я растапливаю печку и ухожу в контору. Небось догадается поставить чайник на плиту.
Минуты через две девчонка появляется в комнате и говорит, что поставила кипятить чай. До чего она смешная, такая робкая и кроткая. Я снисходительно спрашиваю:
– Как тебя зовут?
– Аня, – еле слышно отвечает она.
– А кто этот парень?
– Это Гена, – отвечает она.
– Гена, значит. А почему вы сидите во дворе, а не пойдете по домам?
– Родион Ильич велел помогать вам.
Я неопределенно киваю головой, и она исчезает за дверью. Вот и кипяток поспел, я завариваю чай в жестяной кружке и ставлю ее на свою куртку, укутав по бокам. Пусть настоится как следует. А пока мы опять сворачиваем цигарки и молча дымим.
Трапеза наша продолжительна и наполнена молчанием. Мы не столько упиваемся едой и чаепитием, сколько этим пребыванием в одиночестве и молчании. Появись здесь Сильвестров, он решил бы, что мы лодыри – не приведи бог! Такому занятому и деловитому человеку некогда было бы, наверно, поглядеть на наши лица, точнее, на лицо отца. Он бы увидел, какое оно одухотворенное, свободное от мелких забот бытия. Он увидел бы, с какой небрежностью пьет отец свой любимый чай и ест лаваш – он проделывает это, как аскет, для которого достаточно черствого куска и глотка воды для поддержания сил.
Покончив с чаепитием, мы опять принимаемся курить. Я замечаю, что махорочный дым вживается в эти стены и мало-помалу теснит запахи беспорядка.
В комнатах темнеет, я закрываю окна. В боковой комнатке я расчищаю место, стелю на пол нашу одежу, и мы укладываемся. Конечно, еще рано спать, но мы и не заснем тут же. Мы будем лежать и думать и не раз еще покурим. Со двора слышатся приглушенные голоса. «Надо было сказать, чтобы они шли по домам», – думаю я, но мне лень вставать. Только мельком я думаю о том, что ни за что не смог бы вытерпеть ничьей строгости, ничьего приказа, будь даже это сам Сильвестров. Да что там Сильвестров! Мне в моей работе нравится вольность, вольность во всем. И это хорошо понимает мой отец.
– Как ты думаешь, – нарушает молчание отец, – есть здесь редкие саженцы, такие, чтобы могли заинтересовать садовника Хабиба?
– Конечно, – отвечаю я. – Да мы все разузнаем, не бойся.
Мне чудится в темноте улыбка отца. Я теснее придвигаюсь к нему и тут же засыпаю.
3
Я проснулся рано, в окнах едва брезжило. Стоило мне пошевелиться, как проснулся и отец. Мы встали и тут же почувствовали, как выстудило за ночь комнату. Я вышел на двор и растопил очаг, сходил за водой – колодец рядом, за калиткой. Мы умылись, потом я еще раз принес полный чайник и поставил его на плиту.
Попив чаю и согревшись, я тут же принялся за дело. Под навесом я отыскал доски и жерди, взял топор и пилу и стал делать подмости. Даже когда у хозяев имеются подмости, я все равно делаю свои. У моих подмостей откидные ножки – вот и все отличие от других, но мне именно это и нравится. Перенести или отодвинуть на время – сдвинул ножки и просто положил на пол, и ничуть они не мешают. Скоро пришли Аня с Геной и были, кажется, смущены, застав меня работающим. Я весело поздоровался с ними и, чтобы не смущать их больше, тут же предложил поехать за глиной. Я не стал говорить, что и глину и песок можно было бы догадаться завезти к нашему приезду. Но откуда им про все это знать, а Сильвестрову плевать на такие мелочи. Гена побежал запрягать, а Аня отошла в сторонку. Но сегодня она совсем не казалась такой уж робкой. Она была очень миленькая даже в рабочей одежде: на ней стираная телогрейка, пестрый платок, ноги обуты в резиновые широковатые в голенищах сапоги.
– А лопаты нужны будут? – спросила Аня.
– Конечно, – ответил я. Я прибил последний гвоздь, поставил подмости на ножки и подошел ближе к ней. – Лопаты нужны, без них никак нельзя.
– А я еще позавчера приготовила, – сказала она, покраснев. – Хочешь, покажу? – Как будто она хотела показать что-то очень интересное.
– Давай посмотрим, – сказал я как можно приветливее.
Она побежала под навес, и там за штабельком досок, оказывается, лежали четыре лопаты – две совковые, две плоские.
– Ишь, как хорошо припрятала! – сказал я.
Она опять покраснела. Она держала все четыре лопаты, собрав их ручки вместе, но вот одна лопата, а за нею и другая упали. И Аня вроде не знала, что теперь делать. Я подошел, взял у нее лопаты и значительно при этом посмотрел на нее. Вот, черт возьми, ведь я совсем не хотел смущать и производить на нее впечатления, напротив, я хотел, чтобы она чувствовала себя свободнее и не смущалась так сильно. Смущение, по-моему, совсем ей не к лицу.
– Ничего, ничего, – сказал я. И опять получилось снисходительно и игриво. Но тут подъехал на волах Гена. Я обратился к нему:
– Далеко ехать за глиной?
– Нет, что ты! – сказал парень. – Рядом, где брод, под яром. Там две березы еще растут, видел небось, когда ехал.
– Ладно, – сказал я, – едем.
«Вот уж зря, – подумал я, уже сидя на телеге и подвигаясь, чтобы рядом села Аня. – Вот уж зря я еду. Глину нечего смотреть. Если даже она и не слишком хорошая, другой все равно не будет. А мне бы поискать сетку и сито, чтобы просеивать песок, а то здесь ни черта не готово. И кирпичами надо бы заняться».
Мне нравилось делать все в том порядке, который я сам установил, – так мне легче было без лишнего возбуждения и суеты приняться потом за самое важное, за кладку. И чего это я сел и подвинулся так явно, что Ане ничего другого не оставалось, как сесть рядом?
Я решил не разговаривать с ней и за всю дорогу не произнес ни одного слова.
Еще не доехав до места, я увидел огромную яму, из которой, наверно, лет сто жители поселка брали глину. Я спрыгнул с телеги и пошел вперед. Копнув лопатой раз-другой, взял свежую глину, размял ее в ладони. Глина была жирновата, но ничего – побольше, значит, песку добавим. Было бы хуже, когда б глина оказалась тощей.
Мы стали копать глину и бросать на телегу. Аня тоже взялась было за лопату, но я ей сказал, чтобы она подержала волов, а то не стоят, проклятые, на месте. Так она и проторчала возле ярма, а мы знай копали и бросали глину. Гена упарился и дышал часто. Я-то по себе ничего такого не заметил, только по Гене видел, как здорово мы работали.
Потом они поехали, а я двинулся вдоль берега – поглядеть, что тут за песок. Песок был тоже неплохой, чистый, зернистый. Конечно, в городе песок получше. Вернее, не в самом городе, а вниз по реке, где она рассекается огромным скалистым холмом и частью течет сама по себе, а частью падает в расселину между скалами. Туда я ездил на большой двухвесельной лодке и привозил песок – это был настоящий горный песок, совсем без пыльцы, с угловатыми зернами. Мне приходилось раза три плавать за песком, чтобы набрать его сколько нужно. Один раз я перегрузил лодку и едва не пошел ко дну…
Аня, конечно, ни черта не понимает – хороший ли, плохой ли песок. Но ей бы, наверно, понравилось прокатиться на лодке. Там такие отвесные скалы и тени от них огромными кусками лежат на воде. А на скалах растет ковыль и разные цветы, до того дикие и крепкие – можно носиться по ним, топтать, а потом видишь: они стоят себе, как будто никто и не мял их. Я, случалось, возил на скалы девчонок и что-то не помню, нравилось им там или нет. Но Ане, мне кажется, там понравилось бы. Тут я рассмеялся и, насвистывая, пошел в поселок.
В конторке я увидел Сильвестрова, он стоял в комнатке, где мы спали с отцом.
– Вы что, на квартиру не будете устраиваться? – спросил он отрывисто. – У нас имеется и общежитие, недалеко, от конторы. Там сейчас никто не живет.
– Так, так, – сказал я, соображая, сортировать ли мне кирпич или подготовить сперва фундамент печи. – Я нигде не нашел толя.
– Аня, – крикнул Сильвестров, и она вмиг появилась на пороге. – Сбегай к Зайнуллину и скажи: пусть привезет толя. Сколько? Рулона два. Живо!.. – Потом он повернулся ко мне: – Такая ленивица, не приведи бог!
– Я уж заметил, – сказал я важно. Мне-то вообще хотелось обращаться с этим суровым директором независимо, даже с вызовом. Но не нашлось ничего другого, и я ляпнул насчет Ани. Зря, конечно, но поправляться я не стал.
Сильвестров пошел к выходу, видя, что я не очень-то обращаю на него внимания и говорю с ним сквозь зубы. Но на пороге я остановил его, сказав:
– Да, я хотел бы выяснить, можем ли мы получить продукты на складе?
– Да.
Зря я потратил столько слов всего лишь для того, чтобы услышать это короткое «да». Пусть бы отец сам договаривался насчет продуктов. Я вышел во двор и принялся сортировать кирпич, а чистить старый кирпич предоставил Гене и Ане. К вечеру все было готово. Я отпустил своих помощников домой и сам продолжал укладывать кирпичи: целые отдельно, половинки и трехчетверки отдельно. Скоро набралось порядочно штабельков, завтра эти ребята будут носить к рабочему месту – только поспевай. Что ж, неплохо потрудились.
Я разжег очаг и поставил чайник, а сам сел на крыльцо и закурил. Уже свечерело, когда явился отец. Он даже не поглядел на готовые штабельки.
– Я вот что думаю, – сказал он, садясь со мной рядом. – Я думаю, что нужные ему саженцы садовник Хабиб и сам давно достал. А вот удобрения, такие, как здесь, вряд ли у него имеются.
– Пожалуй, – согласился я.
– Да кто же ему даст такого удобрения! – с удовольствием сказал отец. Помолчав, опять заговорил: – Овцы, смотрю я, здесь жирные. Спрашивал у хозяюшки: за тридцать рублей готова отдать.
– Если садовнику Хабибу предложить барашка, – сказал я, – да еще редких удобрений, то будь уверен – у него можно выманить такие саженцы, что на сто верст вокруг ни у кого не найдешь.