Текст книги "Родня"
Автор книги: Рустам Валеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 32 страниц)
Болтая, оживляясь, он поглядывал на нее и видел, как личико у нее окрашивается слабым румянцем, она покачивает головой как бы в такт воображаемой музыке. В кино, что ли, ее пригласить? Но ему совсем не хотелось сидеть в темном зале и молчать два часа. Да, честно говоря, она ему не нравилась, ну, так, чтобы в кино звать.
Они вышли на центральную улицу к новому зданию почтамта, который, как и все прочие заведения, учреждения, объекты, имел сокращенное название – РУС, что означало районный узел связи. В промежутке между почтамтом и длинным желтопанельным домом проглянули зеленые сосны. А что, если позвать ее погулять в лесу? Или спуститься к реке? Нет, не стал звать.
– Какой вы странный, – заговорила она с улыбкой. – Вы романтик, лирик? Как это по-детски… да, да, только дети могли бы сказать, вообразить сказочное – ударилась оземь и обернулась девицей.
Он насупился:
– Почему – дети? А вы, например?
Она засмеялась:
– У меня испорченный вкус, – но смеялась она с удовольствием. – А вам я дам почитать кое-какие книги.
– Ладно, почитаю, – согласился он.
Теперь это ровное, расчищенное пространство, обнесенное решетчатой свежей оградкой, с рядами крашеных вагончиков и дорожками, посыпанными желтым крупнозернистым песком, никто бы не назвал пустырем.
Алпик получил жилье, вагончик, но – какой! Не цельнометаллический, в котором летом жарко, как в аду, а зимой сосульки с потолка, нет, вагончик был деревянный и напоминал дачный домик.
Он устроил нечто вроде новоселья, а вообще-то был просто повод пригласить к себе девчонок. Сперва он хотел и Галию Фуатовну позвать, но в последний момент почему-то передумал. Втроем они просидели весь долгий вечер, пили чай и лакомились магазинными яствами. Говорили о разных пустяках. Он не спрашивал, почему не пришла Тамара, он был обижен на девчонок. Пока они с притворным ужасом посвящали его в перипетии этой истории и спрашивали совета, тем временем, оказывается, вовсю готовилась свадьба, а после свадьбы новоиспеченный муж тут же уехал служить службу.
Тут девчонкам захотелось поговорить о Тамаре.
– И слышать не хочу! – рассердился он.
– И все-таки ты выслушаешь, – упрямо сказала Ляйла.
Он усмехнулся, махнул рукой: куда, мол, от вас денешься?
Дело в том, говорила Ляйла, что Тамара пока еще просто ученица. А если ей придется по насущной необходимости уйти в долгий отпуск, то ведь кто-то должен ей платить соответствующие деньги.
– Чтобы получать с о о т в е т с т в у ю щ и е деньги, – сказал он сердито, – надо по крайней мере потрудиться. На месте вашего директора я бы приказом запретил соплячкам выходить замуж.
– Тамара на целых полтора года старше нас, – сказала Ляйла, – и никто ей не запретит.
– Так чего же вы хотите от меня? – закричал он.
– Ты должен ей помочь.
Он сказал обреченно:
– Ладно. Может быть, удастся устроить ее в мастерские, на склад металлов. Но ведь тогда она не закончит училище?..
– А может, и не придется ничего такого предпринимать, – сказала Ляйла, покраснев. – Но если все-таки придется… помоги ей, дядя Алпик. Ты будешь единственный, кто сумеет позаботиться о ней.
– Ага! – сказал он. – А вы, значит, умываете руки.
Ляйла опять покраснела, но ничего не сказала.
– Мы не умываем руки, – пояснила Галя, – мы, наверно, уедем.
– Еще не скоро, не скоро, – сказала Ляйла. – Может быть, через неделю.
Он поглядел на нее с напряжением, ломило в висках, и он не сразу проговорил:
– Почему… почему я, твой дядя, узнаю об этом только сейчас? И куда к черту вы едете?
– В Нижнекамск – вот куда!
– Кто звал? Кто вас там ждет?
Племянница махнула рукой, чтобы не разреветься, и он злорадно подумал: «Ага, проняло!»
– На электростанции нужны плиточники, – заговорила Галя, сострадательно глядя на подругу. – Ляльку, меня и Нурию посылают… В марте мы вернемся, к экзаменам. А потом, наверно, опять в Нижнекамск.
– Ладно, – сказал он. Теперь, что бы он ни говорил, он не переубедит девчонок. – Ладно, – повторил он, – ладно. – И встал, надеясь, что теперь-то они уйдут, а он останется один и напьется, нет, не из-за этих соплюшек, а так – душа требует.
Но они, оказывается, не все еще сказали.
– Знаешь, – кротко проговорила Ляйла, – я хочу попросить тебя кое о чем. Ты не езди к нам, ладно? Еще неизвестно, будет ли у тебя там такой замечательный вагончик.
– Ладно, – опять он сказал, – никуда я не поеду.
Девчонки ушли, а он шагал по своему жилищу и повторял: «Никуда я не поеду, никуда я не поеду, не поеду!» – и отчаянно пристукивал ногой, словно хотел втоптать, уничтожить само желание о ком бы то ни было заботиться.
Ляйла вскоре уехала, но он еще надеялся, что она вернется в марте и останется тут, и, может быть, они еще заживут вдвоем, как мечтала сама же Ляйла. А потом они жили бы каждый своей семьей, с Лялькиными и своими мальчуганами он ходил бы на рыбалку, плавал по Каме, читал бы им книги. О, он бы столько книг напокупал! Мальчуганы прибегали бы к нему на участок, и он катал бы их на машине. Научил бы строгать и пилить, резать на станке, а потом они вместе соорудили бы автомобиль, да, гоночный автомобиль!
Так вот размышлял он и возился со своим автокраном, и было приятно, что подле хлопотал Ринат и болтал, как он поедет в Казань и выучится там на водителя автокрана.
– А что, малыш, – посмеивался Алпик, – ты-то не запретишь мне навещать тебя?
– Что вы, дядя! Вы обязательно приезжайте. А если вам негде будет заночевать, так мы на одной койке поместимся.
– Конечно, конечно, – посмеивался Алпик. Хороший у него ученик, грех жаловаться. И вообще в жизни у него порядок. На собраниях похваливают за бережность к общественному добру, в газете напечатали заметку про то, как он восстанавливал автокран. Но вот странно: начальнику участка все это как будто не очень нравилось.
– Товарищи, ну, был у нас старый кран. Ну, восстановил Хафизов, спасибо ему. – И вдруг пожаловался: – Мне, знаете, шею стали попиливать: стройка у нас грандиозная, механизмами обеспечивают как никакую другую, а вы, дескать, починяете старье и кричите об этом.
– А разве я кричал? – сказал Алпик. – Разве я виноват? – Но Стрельников только рукой махнул и отошел от трибуны. Вид у него был виноватый.
На следующий день он позвал Алпика к себе в вагончик.
– Слушай, – сказал он, – да ты не обижайся, слушай. Николай Семенович говорит: а не предложить ли ему, то есть тебе, мастерские? Ну, чтобы заведовал, был, в общем, хозяином.
– С какой стати? – удивился Алпик.
– Ты, оказывается, и токарное, и фрезерное дело знаешь, ты и кровельщик, и электрик. Николай Семенович говорит: пусть других научит. Ты что, недоволен? Или на меня обиделся?
– Мне эти мастерские и ваш кран… я их побоку, ничего я не хочу.
– Зря, это ведь не каждому предложат.
Он ответил, только чтобы отвязаться:
– Ладно, я подумаю.
Но, сказав так и подавшись к выходу, он вроде пожалел, что не согласился сразу. Пожалуй, на станках бы он поработал. Заведование ему ни к чему, а вот на станках бы он поработал. Он еще не признавался себе, что езда на автокране уже неинтересна ему, он только думал, что станки лучше… Но чем же лучше? И тут – откуда взялось? – он подумал, что если бы Ляйла предусмотрительно не взяла с него обещание не ездить за нею, он, пожалуй, направился бы в Нижнекамск.
Легкомыслие племянницы так его обижало, что он и здесь бы не оставался, и в Нижнекамск ни ногой, а вот кинулся бы куда подальше, как Вася Шубин; страна большая, строек много, и везде нужны не шоферы, так вечные монтеры.
Но вот как-то встретил он Галию Фуатовну и между прочим сказал, что думает, не уехать ли ему куда подальше. И она так испуганно поглядела, что Алпику стало и смешно, и почему-то приятно, и он особенно внимательно выслушал ее жалобы на множество новых забот.
Из училища она благополучно ушла, ее взяли в Дом культуры и предложили вести хореографический кружок. Нужны были костюмы, нужен был зал для занятий, нужно было освобождать своих кружковцев от работы в субботу и воскресенье… Те, к кому она обращалась за помощью, казались ей людьми черствыми, глухими к прекрасному. Для них самым прекрасным была стройка – ее разгар, ее заботы о материалах, кадрах, жилье, все то, чего она не то чтобы не знала, но предпочитала, наверно, не знать. Новый Дворец только-только начинали строить, а в Доме культуры, давно уже ставшем тесным для такого скопища людей, проводились совещания и собрания, а занятия кружков откладывались на завтра или послезавтра, а там надвигалось еще одно совещание. «Какая дикость!» – ужасалась она, со слезами оставляя зал, а ее питомцы как могли успокаивали ее, наконец гурьбой провожали до общежития и смущенно обещали хранить верность танцевальному кружку.
«Какая дикость!» А где, скажите, совещаться людям, если ни одна из многочисленных организаций не имела не то что зала, а даже помещений для конторы; некоторые службы обретались в вагончиках и палатках. Но в этих временных трудностях она усматривала лишь небрежение к ней самой и ее искусству. А быть может, она еще и пугала руководителей своими туманными рассуждениями об условности искусства, если, конечно, в тех разговорах находилось место и для такой темы.
– Я бы их!.. Я бы подошла к этакому чиновнику и – хлесть, хлесть по толстым щекам!
Он смеялся, укоризненно качал головой. Ее вымышленные терзания, пожалуй, переходили в настоящие. Наверное, ей оставалось только бросить все и уехать. Но куда, точнее, к чему? И ведь нисколечко не убавляет гонору, а наоборот, еще и выставляет его, как победоносный щит. Этак она превратится в окончательного неудачника, в циничную, неверующую бабенку, а он не любил таких. Но тут Алпик понял: да ведь она за спесью скрывает свою неуверенность, бедность, как когда-то он скрывал свою… Нет, не мог он ее оставить!
Было уже начало ноября, а снег еще задерживался, но превращение в природе было так заметно! Стекленело небо, и сколочками с него казались лужицы, разве что не звенящие своею утренней стеклянностью; земля промерзла, воздух пыльно студен, ноздри с трепетом вбирали его, но вместе со свежестью холода втягивали и пыль. На грунтовых дорогах она воздевалась вслед автомашинам, а фарные лучи едущих сзади, если это происходило в темноте, как бы таранили и в конце концов проносились в пролом этого бело-желтого исполинского сгустка.
Луна выходила поздно, но такая полная, радостная, и заливала со всею щедростью улицы, широкие дворы, каждый закоулок и набережную, текла в широкой воде.
Мягким упорным сиянием луна смягчала мрак, приникший к вагонному окошку, сильные токи луны пробуждали, коснувшись, чувствительность лица – Алпик подымал глаза от раскрытой книги. Яркий свет электричества уже томил его, он уже не мог усидеть в своем жилище, в котором было тепло, домовито – вот чайник завздыхал, заподскакивал на плите. Алпик спохватывался, убирал чайник на пол… Он одевался потеплей, наматывал на шею большой шерстяной шарф, ему в минуту становилось удушающе жарко, но он не снимал шарфа – потом он обернет им зябнущие плечи Галии. Замкнув дверь, он бежал – вдоль вагончиков, за ограду, по лесной дорожке, затем по дворам, – и тень его косо, как бы хитря и урезывая путь, мчалась стремительно, дразня его и опережая.
Он останавливался перед освещенным окном во втором этаже широкого панельного дома. Он мог бы и взбежать на лестничную площадку и позвонить или постучать, но он наклонялся и, подняв горстку камешков, бросал их затем по одному в окошко. И ждал, пока она выйдет из подъезда и встанет, нарочно озираясь по сторонам. Потом направится к нему, все еще медля и как бы не зная, кто там стоит в потемках.
Поговорив о случайном, они умолкали, и она в который уже раз со вздохом произносила:
– Я бы уехала… У меня отец и мать, уже старенькие, сестры, братья, каждый живет хорошо, но я им не нужна. Они рады моим письмам, зовут в гости, но окажись я в их доме – я чужая.
– Их жизнь не стала вашей жизнью, – отвечал Алпик. – Да этого, может, и не нужно. Надо, чтобы у вас была своя… да она и есть, своя жизнь, надо только… полюбить ее?.. не знаю. Или – обратать ее по-хозяйски, по-умному… не знаю.
– Вот и вы не знаете.
– Я знаю, послушайте. Одна удача порождает другую, а маленькая радость, как-никак, всегда велика. В конце концов, вы добились своего, получили кружок. Разве этого мало? А что не все понимают вас, так наберитесь терпения.
– Вот и вы не знаете, – повторяла она.
Бедная, плечи ее вздрагивали от холода, а ему в теплом шарфе было жарко. Но стоило подумать о том, чтобы укутать ее шарфом, становилось скучно.
А между тем уже на следующий вечер он стоял против ее окна и покидывал камешки один за одним. Но вышла не она, а соседка но квартире.
– А вы разве не знаете? Она уехала в Нижнекамск.
– Насовсем? – резко спросил он.
– Почему насовсем? Может, в гости, может, по делу. А разве она вам не говорила?
– Говорила.
– Я замерзла, – сказала женщина, – я побегу, я здорово замерзла.
Он отошел от подъезда и глянул в окно, увидел там веселое движение теней: значит, у нее гости. Хоть бы не врала, что замерзла, он не стал бы напрашиваться. Он пошел дворами, пересек улицу и опять дворами вышел на набережную. Всходила луна. «Еще не так поздно, – подумал он, – она, может, вернется вечерним автобусом. Ведь там у нее нет знакомых и родных, а за день, пожалуй, она узнала все, что ей надо было узнать». Он пробродил еще сколько-то, наверное, очень долго, потому что сильно продрог, – и пошел опять.
На этот раз, даже не поглядев в окно, он поднялся на этаж и позвонил. Все та же женщина открыла ему дверь. Он думал, смутит или рассердит ее, но женщина засмеялась, увидев его. Гости шумели вовсю, и сама она тоже была веселенькая.
– Не приехала? – спросил он.
– Не приехала.
Он молча повернулся и стал спускаться по лестнице. То ли она дверь оставила открытой, то ли ждала на пороге, пока он уйдет совсем – гости ее кто пел, кто хохотал и звал хозяйку. Он усмехнулся: рады небось, что она уехала. И ему стало обидно за нее, за себя, будто их вместе обманули в чем-то.
«Бедная, бедная, – думал он, – зачем она? Куда? Кто ей поможет, с кем сможет поговорить и отвести душу?»
Назавтра Алпик ремонтировал свой автомобиль, то да се по мелочи: работой посерьезней он не смог бы заниматься. Он то и дело посматривал на часы, как будто боялся упустить нужный момент. К двенадцати он сделал все, закрыл капот, замкнул дверцы кабины, обтер ветошью руки и пошел.
На звонок вышла свеженькая, будто и не гуляла, соседка.
– Не приехала? – спросил он, не поздоровавшись.
– Приехала.
Он стоял и молчал.
– Чего же вы стоите? Ступайте в Дом культуры.
Сбежав во двор, он остановился и оглядел себя: не мешало бы переодеться. Но это заняло бы слишком много времени.
В вестибюле Дома культуры было пусто, лишь две девчонки топтались у билетной кассы, ожидая, когда она откроется. Над кассой висела афиша: «Всадник без головы». Он прошел вестибюль и свернул направо в коридор, ощутив его несуетную строгую гулкость. А потом услышал негромкую, но очень бойкую, как бы скачкообразную музыку. Приблизившись к двери, за которой кипела эта бойкая музыка, он различил и е е голос, высокий, резкий, но вместе и мелодичный; ее голос всегда казался ему глуховатым. Несколько минут стоял, не смея даже коснуться витой, тускло поблескивающей дверной хватки. Потом он постучал. Тут музыка, сверкнув последним жихарским всплеском, смолкла. А он опять постучал, приотворил створы, но не заглянул. И тут его обдало сразу – и светом, вспыхнувшим в проеме двери, и жаром молодых голосов, и ее голос, все такой же высокий и звонкий, спросил:
– Вы? Зачем?!
– Я, – ответил он, щурясь и улыбаясь глуповатой, наверно, улыбкой. – Вы зачем ездили-то? Я вот думаю, что зря…
Она прикрыла дверь и, мягко взяв его за руку, повела по коридору.
– Вы что это на себя берете? Зачем пришли? Ну что вам за дело до меня? – Она старалась говорить строго, но голосок у нее звучал жалобно.
– Я не знаю. Но, кажется, я мог бы на вас жениться.
– Жениться? – тихо переспросила она. – Но ведь вы не любите. Вы же не любите… мне не надо… Зачем?
Он не ответил, пожал плечами.
Недавно у меня случилась командировка в Нижнекамск, и в воскресенье от нечего делать я прогуливался по магазинам. И в специальном магазине, где торговали школьными товарами, неожиданно встретил Алпика. Он покупал большую нарядную коробку с надписью «Юный химик» со всякими реактивами и приспособлениями для химических опытов.
– Лялькины малыши интересуются, – объяснил Алпик, прихватывая с прилавка коробку и с удовольствием ее оглядывая. – Ну, Лялька ворчит: мол, ребята еще маленькие, не надо, мол, покупать. Не совсем она понимает, надо или не надо…
Я предложил Алпику встретиться у меня в гостинице, не виделись давно, а ведь мы, как ни верти, друзья детства. Он в общем не возражал, но особенного желания тоже не выказывал. А я, уговаривая Алпика, вдруг зачем-то сказал про замечательный коньяк и даже расстегнул портфель и показал бутылку. И даже прибавил:
– Угощу на славу.
– Коньяк? Ну его. Вижу, хороший, да ну его. Не-ет, не потребляем, ну его, встретимся в другой раз.
По словам-то выходило, что Алпик ерничает, валяет дурака, но слишком серьезное было у него лицо, зловатое, чужое. Но и я хорош: мне ли не знать его! Мне ли не знать, что человеку, который кормился у тебя в доме, который донашивал твою старую шапку, даже и помощь надо предлагать осторожно, а про всякое там угощение лучше и не говорить.
Что ж, даст бог, увидимся еще, я-то не в обиде. Вот только не спросил, женился он или все еще холост. Наверно, холост, подумал я, иначе зачем бы ему покупать игрушки для Лялькиных ребят.
Дочь Сазоновой
ГЛАВА ПЕРВАЯКогда-то здесь, среди ельника и березовых рощиц, вразброс стояли где барачные, где земляночные поселки, чьи обитатели жили почти что деревенской жизнью. Кто имел корову, козу или кабанчика, кто в досужее от работы время строгал-пилил, шил, приторговывал, обменивал и был, наверно, удовлетворен таким плавным течением своей жизни.
Завод уже работал, плавил чугун, варил сталь, выдавал прокат, и был уже соцгород, который все более рос и отнимал у степи метр за метром. В двадцати примерно километрах был раскинут собственно город – с многоэтажными домами, заводами, среди которых самый большой и значительный был тракторный, построенный в тридцатых годах; в городе были театры и кино, монументальные памятники, к многочисленным трамваям прибавились первые троллейбусы, вообще там шла энергичная, спешная жизнь, как и во всяком городе.
А здесь протекала своя жизнь – в поселках, воздвигнутых наспех и с явным расчетом на временность, что сквозило даже в небрежении к названиям: Тридцатка, Сороковка или Шестой поселок, Седьмой поселок. Среди поселков, правда, оказалась самая что ни на есть деревня, Першино, теперь уже и не поймешь – то ли деревня, то ли рабочий поселок, потому что все жители трудились кто на стройке, кто на заводе.
По вечерам поселки оглашались шумом суеты и спешки: хозяюшки, сами только что возвратившиеся с работы, разжигали во дворах очаги и ставили на них огромные кастрюли, варили компот из сухофруктов, потом несли кастрюли в погребки, чтобы мужья, вернувшись из горячего цеха, утолили жажду. Мычал скот, хозяюшки переговаривались друг с другом через ивовые изгороди…
Когда наступала пора сменить жилье, старожилы как будто бы с неохотой сдвигались с насиженного местечка, где каждый владычествовал над своими грядками и кой-какой живностью. Зато молодежь, в особенности ребятня, оголтело резвилась, таща и кидая в кузова автомобилей родительский скарб.
Таисия Сазонова приехала на строительство в сорок седьмом году. Народ валом валил сюда из маленьких окрестных городков, из обнищавших за годы оккупации деревень, приезжало много бывших фронтовиков – и умельцы, чьи руки истосковались по настоящему делу, и молодежь, которая успела научиться только воевать. И весь этот разношерстный народ устраивался в барачных поселках, наспех поднятых в полевом просторе, среди ельника и березовых колков.
Сазонова принадлежала к племени самых многочисленных, деревенских переселенцев, она приехала с Курщины вместе с другими девчатами и парнями. Обличье у нее было самое простое: скуластенькое, веснушчатое лицо, русые волосы, венчиком уложенные вокруг головы, темные, обветренные, толстоватые в кистях руки, привыкшие и вилы, и топор держать, и корову доить, и лен теребить. Как и другие, остановилась она однажды перед огромным мрачноватым бараком и охнула, бог знает чего испугавшись, опустила к ногам сундучок, в который положила перед дорогой куски рядна да холстины, на всякий там случай, то, что немцы да полицаи в оккупацию не повытрясли. Потом оглянулась, и глазам ее открылись желтеющие поля, горящие осенним светом осины, и этот родственный пейзаж немного успокоил ее душу – похоже на родную деревню.
…Отработав договорный срок, курские стали собираться кто в обратную дорогу, кто на другую стройку. Собрался уезжать и бригадир. Прощаясь, он сказал товарищам:
– Вот кого возьмите бригадиром, Таисию.
С тех пор Сазонова и стала во главе бригады бетонщиков. Ей-то пока не время было ехать на Курщину, а потом оказалось, что и не судьба. Появился здесь странный человек с тонким одухотворенным лицом, потешный торговец замысловатыми жакетами и платьицами из осиновых стружек, и она вышла за него замуж.
Корней никогда не был для нее загадкой, несмотря на все свои странности. Сознательно соединяясь с ним, она с самого начала знала, что полагаться на него как на хозяина дома, главу семьи невозможно: он сам требовал защиты, заботы, советов. Ну что ж, одним больше, одним меньше – так уж пусть еще кто-то будет нуждаться в ней.
А в деревне на Курщине в ней нуждались мать и восемь братиков и сестренок. Устраиваясь в Сибири на строительстве металлургического завода, она меньше всего думала о своей собственной судьбе, точнее, ее судьба прочно, болезненно была связана с теми д е в я т ь ю. Она работала, удивляя подружек из бригады и начальство. Тогда в ходу были еще тачки и «рикши», тележки на двух высоких колесах. Самосвалы выливали жидкий бетон в «боек» – странное сооружение в виде огромного корыта, – а люди нагружали тачки и катили по трапам к самому краю фундамента. А с «рикшами» еще тяжелее. Поставишь ее под бункер, и по мере того как наполняется она тяжкой массой, начинают дрожать руки. Таисия и булавой, самым что ни на есть тяжелым вибратором, орудовала наравне с мужчинами. Она знала: ей долго еще оставаться здесь, до той поры, пока в деревне будут нуждаться в ее трехстах рублях, которые она посылала ежемесячно при любом заработке.
…Тропка вывела ее за пределы стройки, виясь плавно, тихо среди травы, между кустарниками. И тут она увидела парня. Он шел навстречу, держа в вытянутых руках какое-то чудное платье, чешуйчатое, едва колеблющееся, отливающее золотистым блеском.
– Эй, красотка! – крикнул он. – Это платье как раз по тебе. Бери, дешево отдам.
– Покажи девкам, – сказала она, – может, кому и приглянется.
– Еще как приглянется! – сказал он громко, но будто бы не совсем веря в то, что его изделие может кого-то заинтересовать.
Потом Таисия увидала его у барака. Он стоял на табуретке, а вокруг тесно толпились бабы и девки с оживленными лицами. Что-то в этой кутерьме напоминало праздник. Сперва парень снисходительно улыбался, помахивая хрупким сверкающим платьем; потом, видать, устал – и лицо его стало страдальческим, вызывающим.
– Ну, ну?.. – подбадривал он всех сразу. Но никто даже не спросил о цене. – Подобное платье надевала Сыроежкина-Атлантова в свой бенефис!..
– Сколько стоит? – крикнула Таисия только потому, что пожалела парня.
Он поглядел на нее благодарно, лицо его воодушевилось.
– Сыроежкина-Атлантова в свой бенефис!.. Пятьсот рублей не пожалела.
Уже одно упоминание о пятистах рублях могло рассердить баб, но они были ему благодарны за эти минуты праздника. Все равно никто бы не отважился купить даже за полцены такую воздушную вещицу, которую просто некуда было надеть.
– Купи, а? – почти жалобно сказал он Таисии, сходя с табуретки. – За сто отдам, слышь?
Ей от души было жаль его. Но и ста рублей она не смогла бы дать.
Парень направился в соседний барак, а женщины провожали его до дверей и советовали:
– Ты еще в Першино сходи. Там куркули живут, у тех деньги водятся.
В соседнем бараке платье купила Нюра Мокеева, девка разбитная и, кажется, придурковатая. Платье долго висело у нее на деревянных плечиках, потом, уже весной будущего года, когда Нюра вздумала его надеть, платье рассыпалось. И Нюра сожгла его посреди барака…
Стояла осень, дни были пасмурны, темнело рано. Но танцы на площадке за бараком устраивались почти каждый вечер. Таисия не танцевала, но простаивала до окончания танцев на краю площадки. Было зябко, она притопывала на одном месте и смотрела на подруг, как на младших сестренок.
Однажды Нюрины ухажеры избили здесь Корнея. Когда бабы и девки, ужасно галдя, прогнали драчунов, Таисия увидала, как он поднялся, пошатываясь, отплевываясь кровавой слюной и глядя на девок с какою-то снисходительной усмешкой. Он, кажется, не чувствовал ни страха, ни унижения, что-то жертвенное было в его позе. Хорошо, что парни ушли, а не то за горделивую позу ему перепало бы еще. Худой, в длиннополом расстегнутом пальто, он стоял, подняв лицо к неверному свету месяца. Наконец он пошел, и девки молча дали ему дорогу и стали глядеть ему вслед – как идет он краем темного, глухо шумящего березового колка. Тропа от колка уходила на пустырь, значит, он в Першино направился. Там, говорили, он живет.
Таисия тихо двинулась за ним. Она решила: если вдруг на пустыре повстречаются те драчуны, она заступится за Корнея. Он шел, не оглядываясь, хотя, наверно, слышал хрустение гравия под ее ногами. Он только плевался и пинал ногами кустики обочь дороги: белая пыль роилась в лунном свете. Вдруг Таисия потеряла его из виду и поспешила. Он сидел возле куста.
– Ты с этими архаровцами поосторожней. Так и на нож недолго напороться.
– А что нож, – хрипло сказал он, – что я, боюсь, что ли.
Он попытался подняться и охнул. Она села рядом с ним.
– Липой пахнет, – проговорил он мечтательно. Ноздри его раздувались, нюхая воздух осени. – Хочешь, я тебе шляпку из стружек сделаю? И денег не возьму, а?
– Ладно, – сказала она.
– И жакет.
– Ладно, – опять она сказала. – Только куда я его надену?
– Ведь правда, – огорченно сказал он. – Сыроежкина-Атлантова-то на маскарад надевала. – Он засмеялся. – И премию получила. Пятьдесят рублей. Сперва-то она отцу заплатила три рубля. А как получила премию, так еще пять добавила. За три-то рубля тогда бычка можно было купить.
– Чего ты мелешь! – сказала она.
– Так ведь это когда было, – ответил он со вздохом.
«Вот помяли тебе бока, так ты и забыл хвастаться», – подумала она.
– Отец у меня был столяр-краснодеревщик, – заговорил он, поворачиваясь к ней и заглядывая ей в лицо. – Он делал такие гардеробы! И стулья с гнутыми спинками, и зеркала, и само собой – костюмы из стружек. Нэпман Борохвостов брал его товары. Пойдем к нам? – вдруг сказал он. – Маменька у меня добрая, не заругает.
Она рассмеялась от его наивных, уютных слов и погладила его по голове.
– Ой! – вскрикнула она, ощутив ладонью липучую влагу.
– Не бойся. Это, наверно, кровь, – сказал он кротко. – На, вытри. – Он вынул платок и подал ей.
Она отерла ему лоб, хлопнула слегка по спине и велела:
– Ну, идем, если маменька не заругается.
– Что ты, что ты! – сказал он, спешно подымаясь.
…«Маменька» была женщина суровая, ее Таисия побаивалась, хотя та ничем невестку не обижала, и Корней тоже вроде побаивался. Но мать при всей суровости подчинялась сыну. Она продала дом в Сарычеве и переехала в город только потому, что Корнею вздумалось ехать сюда. Она как будто заворожена была сыном, верила в его счастливую звезду, хотя он не был приспособлен к упорному, постоянному труду и ничего другого, как делать табуретки, да еще сшивать костюмы из стружек, не умел. Когда Таисия познакомилась с ними, они жили почти впроголодь, но ни мать, ни сын не жаловались, молча, неотступно отстаивая свое право на чудное ремесло и туманные надежды.
Попадись ей другой человек, чью силу она признала бы сразу, Таисия, наверно, не вынесла бы жизни на стройке, она ослабла бы, наверно, приникнув к чьему-то плечу. Но тут ей пришлось еще поднапрячь силенок, чтобы и Корнея приободрять и поддерживать, и не только душевно, но и хлебом насущным.
Зимой в тихие вечера Таисия сидела возле печки и наблюдала за работой мужа: как он стругает фуганком крупные стружки из аршинных обрезков, связывает пачками, потом, намочив фартук, накрывает на ночь, чтобы стружки не пересохли и не ломались в деле. Рано утром она отправлялась на работу, а он принимался сшивать, скреплять стружки. И когда она возвращалась вечером, он, сияя от радости, показывал ей то жакетик, то шляпку…
Он запрашивал за свои изделия непомерно много, но отдавал за пустяк и бывал несказанно рад.
В начале следующего лета Корней с маменькой отвезли ее в родильный дом. Он приезжал на велосипеде. На пятый или шестой день ей разрешили подняться, она взяла ребенка на руки и подошла к окну. И увидела Корнея; он влез на газон и, приставив к глазам огромный бинокль, смотрел на них. Устав стоять, она помахала ему рукой, но он еще решительнее потребовал жестами, чтобы она оставалась у окна.
В тот день, когда их с дочкой выписали из больницы, он опять приехал на велосипеде.
– Ты бы хоть подводу взял, – сказала Таисия.
– Ничего, – весело ответил он, – доедем!
Она глянула на него с легким укором. Он задумался.
– Придется, значит, идти. Давай ребенка. Держи велосипед, держи, говорю.
Обливаясь потом, пошатываясь от слабости, она везла эту никелированную машину, а Корней нес ребенка. То и дело присаживались отдыхать. Было жарко, асфальт парил, грохотали трамваи. Ребенок раскричался, и, взяв его к себе, она долго его успокаивала. Дома, развернув девочку, она расплакалась: девочка была запелената в старые Корнеевы рубахи. Но матери и Корнею она не сказала, почему плачет. Сказала: устала очень.
Тем же летом Корней с маменькой затеяли переезд в Сарычев.
– Не годится без молока ребенка морить, – рассуждал Корней. – А в Сарычеве корову купим.
Она отчаянно противилась – на какие гроши корову-то покупать, – взывала к разуму свекрови, но та вздыхала и только говорила:
– Корнею, может, мастерскую разрешат открыть.
– Да если и не разрешат, – воодушевлялся он, – здесь продадим подороже, а в Сарычеве дом подешевле купим, пусть похуже – ничего. А ты говоришь: на какие гроши!..