355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рустам Валеев » Родня » Текст книги (страница 5)
Родня
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:58

Текст книги "Родня"


Автор книги: Рустам Валеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 32 страниц)

Вечером в испанском доме
1

– Идем, – сказал я собаке. – Кого нам бояться?

И никто из гостей, шастающих по задворью, даже не взглянул на нас, и сквозь чащу картофельной ботвы проломились мы к лазу в заборе. Лаз был укромен и мал: пролезет ли собака? Длинно вытягиваясь, она проскользнула, а там и я пролез – и потрусили рядышком по твердо прибитой коричневой дорожке кривого переулка.

Это была рослая серая овчарка с вогнутой, как седло, широкой хребтиной. Два дня назад привел ее во двор дядя Харис, будущий, или теперь уже настоящий, муж тети Марвы, сидящий сейчас в нижнем этаже нашего большого дома, где совсем ведь недавно ладно и мирно жили тетя Марва, бабушка Бедер и Амина. Они там посиживают, едят и пьют, лишь бабушка Бедер и две-три старушки-помощницы ходят взад и вперед – от очагов с угощением, от клети, где находится наш погреб и где в углу, в желтой сухой соломе, нежатся кошки моей матери, – старухи носят плов и блины в прохладные сумеречные комнаты, где сидит и сидит дядя Харис и сидит, наверно, терпеливо радуясь, мать Амины.

Амина, я подозревал, стеснялась этой свадьбы. С самого утра мы не обмолвились ни единым словом. Не позвала меня, вредная, а с  д и к а р и к а м и, сыновьями дяди Хариса, пристроилась на бревнах забора и рассказывает им разные небылицы.

…Очутившись в переулке, я подивился, как быстро затих позади свадебный шумок. Но и во дворе он жужжал осторожно и вроде хитровато, как будто веселью грозило появление милиционера или муллы. Мулла, впрочем, придет завтра или в какой-нибудь другой день, когда тетя Марва и ее муж будут на работе и так и не узнают, что тот приходил освящать молитвой их союз.

– Быстрей, быстрей, – сказал я собаке, и скоро мы очутились на речке, вброд вышли на островок, и густые высокие талы надежно укрыли меня и собаку от всех на свете глаз.

Ничком я лег на песок, тут же и собака легла, задев меня своим грузным туловом.

То, что никто не заметил нашего исчезновения, было мне теперь обидно, но возвращаться не хотелось. Свадьба, когда она только-только затевалась, мне нравилась. Я как бы примеривал это событие на себя, на маму, на всю мою последующую жизнь. Но только примерял – уж моя-то мама, я знал твердо, никогда замуж не выйдет, хотя дедушка время от времени и говорит: «Дочка, ведь даже птицы живут парами». Моей маме, знавшей сердечные тайны своей подруги, тоже нравилась свадьба, и она от души хлопотала в предсвадебной суматохе. Эта роль, думал я кощунственно, хоть немного помогает маме в ее стойкости и хоть немного красит ее вдовью судьбу.

Как оживленно, почти упоенно рассказывала она бабушке: «Когда Харис познакомился с Марвой, его спросили: понравилась ли? И, знаешь что он ответил: «Без-ус-ловно!» Но я встретила на улице Ахтема… бедный, он плачет, он так любит Марву. Я говорю: «Ахтем, она пожалела его детей, ты ведь знаешь, какое доброе сердце у Марвы!..»

Моя бабушка, вот уже четыре года не встающая с постели, слушала маму с обидчивым выражением лица и едва заметно прикачивала головой. «Однако этот ваш Харис не зашел ко мне. Ахтем, бывало, обязательно зайдет и спросит: как здоровье, бабушка? А что, у этого Хариса двое мальчишек? И он, говоришь, поколачивает их? Ну да, шалить не будут. А то, смотри, все яблони пообломают».

Вот и сейчас, наверное, посидев как на иголках среди гостей, мама взбежала к бабушке и с пятого на десятое, рассказывает ей о свадьбе, как бы машинально выходит в соседнюю комнату, задернув за собой шторы, и оттуда говорит не переставая, в то время как руки ее воровато открывают комод и вынимают пудреницу, – и она поспешно пудрит лицо, только легонько, только чуть-чуть, чтобы бабушка не усмотрела следов пудры на ее лице.

Нет, не хотелось мне возвращаться домой, не хотелось быть свидетелем свадьбы, этого, как мне казалось, нарочитого, неискреннего действия, главным лицом в котором была добрая тетя Марва, терпеливо сносящая всю эту кутерьму. Но больше всего не хотелось мне видеть Амину с дикариками, лупоглазыми, смрадно сопящими ей прямо в уши. У дикариков в носу полипы, и тяжкое дыхание делает их лица глупыми и несчастными. А вот Амина сидит и терпит их, рассказывает им сказки. «Я и моя мама жалеем и любим этих мальчиков». Можно, конечно, и пожалеть, но любить их, по-моему, невозможно.

Воздух нагревался и застаивался в зарослях, звенела и кусалась мошкара, моя собака запаленно дышала, вывалив наружу алый трепещущий язык.

– Ну, – сказал я, – кого нам бояться? Идем.

И вот куда мы пошли – на улицу Красных гвардейцев. Эта улица проходила параллельно нашей, Набережной, ходу до нее был всего квартал, но что это была за улица! Здесь пышно зеленел и цвел сквер с обелиском среди кленов, акаций и сирени, среди ухоженных клумб с астрами и флоксами – обелиск в память о красногвардейцах, прогнавших из города дутовских казаков. Теперешние клены и акации они сажали вместе с горожанами буквально на следующий день по взятии города – была весна, а город был гол и пылен. Потом сквер перешел на попечение комсомольцев-студентов; водил их сюда на субботники мой отец, в ту пору еще парень в юнгштурмовке. Мать показывала мне карагач, который они посадили тогда с отцом.

Напротив сквера стоял двухэтажный каменный дом, в котором жили военные с семьями, и рядом тоже двухэтажный каменный, который называли то испанским, то учительским: в нем еще с довоенных пор жили учителя. Но предназначался он для семей испанских эмигрантов. Однако испанцы в наш город так и не приехали, так что, наверно, по этой причине не стали достраивать второй предназначенный тоже для них дом. В нем был поднят только один этаж, работы приостановились, а там война, словом, до него и сейчас ни у кого не доходили руки. Вот его-то мы называли испанским, отнюдь не тот, учительский, который не представлял для нас никакого интереса. А этот был прибежищем мальчишек, ш т а б о м, когда затевались уличные драки, а в обычные дни мы забирались в него посидеть, поговорить и послушать разные истории, мальчики постарше назначали там по вечерам свидания. У меня были две главные мечты: заиметь  в з р о с л ы й  велосипед и назначить Амине свидание в испанском доме.

Так вот, я и моя собака пошли на улицу Красных гвардейцев и тут же у ворот увидели Тамарку, дочку летчика.

– А-а, – сказал я запросто, – здравствуй!

– Здравствуй, – ответила Тамарка. Это была рослая, крепкая девчонка с маленькими крапчатыми глазками и похожим на куриную гузку носом.

Мы постояли друг против друга молча.

– Как зовут твою собаку? – спросила наконец Тамарка.

– Пион.

– Врешь. Овчаркам не дают такие клички. Джек или Джульбарс.

– А мою зовут Пион. Я ее люблю, – добавил я, чувствуя, что краснею.

– Конечно, собак любят.

– Я ей говорю: «Я тебя так люблю, хочешь, я буду твоей собакой?»

Тамарка фыркнула.

– Тамарка, – сказал я очень тихо, – ты… белый ангел.

Она хихикнула и завертела плечами, так это ей понравилось. Белым ангелом называл одну добрую девочку мальчик-негритенок из книжки, которую я недавно прочитал.

– А вон идет твоя бабушка, – сказала Тамарка.

Действительно, шла бабушка и озирала улицу, выглядывая меня или, может быть, Галейку. Бедная, она не находила покоя, когда мы исчезали со двора. И вот она шла, такая шикарная в своих одеждах, чутко отзывающихся на каждый ее шаг, – в длинном переливающемся платье из муслина, пестрых шальварах, мельтешащих над остроносыми, из желтой кожи, чувяками. И платок, нет, плат, натянувшийся на ее высоком лбу и завязанный концами на затылке, колышется по всей спине. И браслеты на запястьях, и кольца!..

– Да, это моя бабушка, – сказал я с гордостью.

Тамарка опять хихикнула. Нет, она не разделяла моего восторга, и это было моим давним мучением: я нравился Тамарке, но моей бабушки и моих чувств, связанных с нею, она не могла понять. Ей все это было чуждо – и только смешно. И мой восторг в конце концов оборачивался стыдом, сперва стыдом за Тамарку, вообще за ребят, не понимающих этого, а потом стыдом за бабушку и за себя, будто и вправду тут было что-то смешное и постыдное.

– Белый ангел, белый ангел, – пробормотал я с укором и растерянностью, и, как всегда, захотелось мне побежать к бабушке и подсунуть голову под ее мягкую прохладную ладонь.

И я побежал.

– Бабушка, я здесь! – крикнул я через дорогу.

– Стой, стой, – замахала она рукою. – Вон машина идет.

Но никакой машины не было, и я перебежал через дорогу. Я уткнулся лицом в кипящие прохладой складки ее муслинового платья и почувствовал, как легко и прозрачно у меня на душе.

– Бабушка, милая, идем, почитаю тебе сказку.

– Я очень люблю, когда ты читаешь, – сказала бабушка.

– Ну, – сказал я, – кого нам бояться! Идем.

Собака задышала чаще, и мне почудилось, что и она боится, как бы ее не погнали со двора. Небось и в эту минуту бабушка канючит из своих перин: «Асма, собаку все еще не увели? Ах, уведите же ее поскорей, пока она не покусала ребят! Асма, Асма…» – и мама забегает в ее комнату и в который раз клянется, что собаку немедленно уведут со двора, вот только Харис найдет ей хорошего хозяина.

Нет, конечно, не ходили мы на улицу Красных гвардейцев. И с Тамаркой я так и не разговаривал – ни разу еще! – и бабушка моя вот уже четыре года не встает с постели, постоянно взывая: «Ди-на, Га-лей, На-би, куда же вы запропастились? Асма, ты почему не следишь за детьми?» Меня она требовала чаще других, и, когда я оказывался возле нее, бабушка не выпускала моей руки, успокаивалась, веселела и не беспокоила маму. Уж доподлинно – в эти минуты я не тонул в реке, не падал с крыши, не попадал под колеса грузовика.

Мы решили вернуться во двор опять же через лаз, огородами. Я оставил собаку возле забора – лопухи и рослая картофельная ботва заслонили ее надежно.

Пока нас не было, что-то произошло. Мама стояла около клети и потерянно звала своих кошек. На меня она едва взглянула. Взбежав на крыльцо, я услышал, как ругается дедушка и хнычет Галейка. Я заглянул в чулан. За столиком сидел Галейка, тянулся к мисочке с пловом, но дедушка хлестал его по руке и твердил:

– Нет, ты признаешься, зимогор… я заставлю!

– Не ломал я, – хныкал Галейка, и зловредные огоньки вспыхивали в его черных глазенках. – Не ломал, зачем мне твоя яблоня?.. Дай поесть.

Ага, значит, кто-то сломал яблоню, и дедушка вытягивает признание у Галейки: ведь только он мог это сделать. Да, у нас так: деревья должен ломать только Галейка, Динка должна кривляться с мальчишками, вообще, с тех пор как ей стукнуло пятнадцать, ее подозревают во всяких таких шалостях, ну, а что касается меня, то я ускользаю из дома без спросу и – айда куда подальше и нелюдимей: в дикие заросли талов на островке, в пустующие жаркие скалы над омутом.

Тут мама вошла в чулан, бормоча о своем:

– Бедная тетя Бедер, так она огорчена. Но, честное слово, я не попрекнула даже, хотя кошки разбежались от ее непрестанных хождений в клеть. Ну, он все еще не признался? Какой упрямый. Ну пусть ест.

Дедушка сжал кулаки и метнул на нее негодующий взгляд.

– Эх, дала бы ты их в мои руки!..

Да мы и были в его руках, его и бабушки. А у мамы – ее кошки. Вот тоже странная: любую бродячую кошку подберет, пригреет, та наплодит прорву котят, она и котят обихаживает, а умную красивую овчарку терпеть не может.

Галейка быстро опростал мисочку и облизал ложку.

– Яблоню сломал Борька, – сказал он, не обращаясь ни к кому.

– Какой Борька? – спросила мама.

– Дикарик.

Дедушка и мама многозначительно переглянулись. Первой опомнилась мама:

– Смотрите, бабушке ни гугу! А если про собаку спросит, скажем, ушла. Ее действительно не видать.

Она вышла из чулана, я поплелся за ней, чтобы ей одной сказать, что пусть лучше собака останется, а я постараюсь уговорить бабушку.

В садике, на веранде, тоже насыщались – дикарики, моя сестра Динка и возле нее, конечно, Марсель. Бабушка Бедер и мне принесла мисочку с пловом. Поставила, подмигнула мне ласково и пошла. Ей было не до разговоров.

– Надо есть с хлебом, – назидательно сказала мама и протянула мне ломоть. – Мальчики, мальчики! Дина! – И только Марсель продолжал уминать плов без хлеба. – Ну, а ты? – удивилась мама. – Не надо стесняться. – Она взяла ломоть и с улыбкой подала его Марселю.

Он вспыхнул:

– Не смейте… не смейте предлагать мне кусок!.. – Ом был ужасный чудак, зверел по пустякам. Вот и сейчас в его глазах сверкнул огонек такой неприязни, такой злости, что мама слегка побледнела.

– Ну, я побегу, – сказала она через минуту. – Дина, пожалуйста, проследи, чтобы Галейка не хлебнул браги.

– А где он возьмет браги? – сказала Динка.

– Очень просто: бабушка Бедер может угостить Марселя, а Галейка тут как тут.

– Ну и пусть пьет, – сказала Динка, – ничего ему не сделается.

Это было ужасно – говорить так: ведь Галейке всего двенадцать, разве можно, чтобы он добрался до браги? Динка, эта язва, намеренно дразнила маму, потому что, видите ли, мамино замечание задевало Марселя. Другая мать взяла бы и оттаскала как следует, а моя растерялась и только смотрит во все глаза на Динку.

– Мама, я послежу за Галейкой, – сказал я, и она тут же улыбнулась и чмокнула меня в щеку.

– Умница ты мой!

– Его собака всего облизала, а ты целуешь, – сказала Динка.

– Как, разве собака…

– Мама, мама! – сказал я, обхватывая ее шею руками, так что она даже зажмурилась. А я поцеловал ее. – Мама, ведь можно же ее оставить, она очень смирная…

– Хорошо, хорошо, – сказала мама, – мы обязательно что-нибудь придумаем. Ну, я побегу!

Я погрозил Динке кулаком и сел. Мне казалось, что только я один понимаю маму и болею ее заботами. Ведь ей так нелегко ухаживать за бабушкой, сносить ворчание дедушки, не спускать глаз с проказника Галейки, ей даже не удается спокойно посидеть в гостях.

– А где Амина? – спросил я.

– Пошла за водой, – сказала Динка. – Надо перемыть гору посуды. Сейчас и я побегу. Ой, ты не видел, дядя Риза совсем пьяный!..

– А где он?

– Спит на сеновале.

– Как же, спит! – хмыкнул Марсель. – Он пошел в горсад играть в бильярд.

Дядю Ризу, брата тети Марвы, попросили быть распорядителем на свадьбе – трезвей и выдержанней его не было человека, – но вот он не захотел и оставил свои обязанности еще до окончания пира.

– Ох, что-то будет! – вздохнула Динка и тут же стала торопить Марселя: – Идем, идем, ведь ты обещал нам помочь. А вон и Амина пришла.

Дикарики за все это время не проронили ни слова, как будто были глухонемые. Только сопели ужасно и таращили глаза.

Я собрал со стола мисочки и понес к очагу. Амина снимала с огня чугунок с водой. Она повернула ко мне раскрасневшееся лицо.

– Я тоже буду мыть посуду, – сказал я.

– Твоя бабушка перепугается: ой-ой, не разрешайте Наби, он обварится кипятком!..

– Ой-ой!..

И мы оба громко расхохотались.

2

На следующий день двор наш огласился отчаянными воплями дикариков. Дядя Харис порол их за сломанную яблоню. Моя бабушка тоскливо звала, сидя на своих перинах:

– Асма, Асма, почему эти мальчики так вопят? Неужели он их бьет? Асма, Асма, скажи, пусть немедленно прекратит!..

– Я не могу, я боюсь, – отвечала мама. – Амина хотела заступиться, он и ее чуть было не хлестнул. А тетю Бедер выставил за дверь.

– А, Бедер, Бедер! – презрительно говорила моя бабушка. – Раба аллаха! Неужели она не может треснуть его ухватом?

Дикарики между тем затихли, но бабушка и мама долго еще обсуждали происшествие и пришли к печальному выводу: покой в семье тети Марвы потерян; плохо придется Амине, плохо бабушке Бедер, а дядя Риза решил, наверное, вернуться к своей жене Лиде – он как исчез со свадьбы, так еще не показывался во дворе.

К вечеру дядя Харис посадил на месте сломанной яблони новую. Стремительно ворвался он во двор, неся трепещущий зелеными листочками саженец, и с какой-то свирепостью вкопал в землю. Дикарики весело прыгали вокруг него и показывали язык Амине, как будто Амину, а не их выпорол отец. Амина только улыбалась великодушно и скорбно.

Когда дядя Харис скрылся в доме, явился мой дедушка и подозрительно прошелся вокруг яблоньки. Мама вышла звать его: ей казалось неприличным его поведение.

– Но это же дичок, – бормотал дедушка, – чего же можно ждать от дичка.

– Да уж ладно, ладно, – отвечала мама, как бы не решаясь сказать, что и от наших яблонь проку мало: ведь никто за ними не ухаживал, и плоды, едва созрев, становились добычей червей. – Да уж ладно, ладно. – И тут мама доверительно шепнула дедушке: – Он обещает увести собаку.

– Мама, но ведь ты мне говорила…

– Что, что? А, мы обязательно что-нибудь придумаем. Ну, я побегу, надо бабушке дать лекарство.

А что придумаешь, если сам дядя Харис решил прогнать собаку! И вот однажды опять он злой ворвался во двор, отвязал собаку и быстро повел ее. Я бросился к нему, но он так свирепо глянул и с такою, как мне показалось, ненавистью прохрипел: «Пш-шел вон!» – что я тут же отступил. И заплакал. Но что ему были мои слезы!

После того случая я уже вовсе невзлюбил дядю Хариса и целиком принял сторону бабушки Бедер, дяди Ризы, который так и не вернулся домой, и, уж конечно, Амины. Прежде Амина, оставаясь вдвоем с бабушкой, пела. Бабушка Бедер, бывало, варит, стирает или вяжет – вяжет и тихо улыбается, слушая пение внучки. Даже моей бабушке никогда не мешало пение Амины. «Тише, тише, – урезонивала она нас, – вы мешаете мне слушать. Бедная, как она поет!» Меня это задевало: почему бедная? Бабушка отвечала убежденно: «Так поют только ангелы. Бедная, она умрет ребенком. Вы лживы и непослушны, с детства погрязаете в грехах. Амина же чиста, ее бережет бог – и заберет к себе невинной».

Теперь Амина не пела. Дикарики дразнили ее и с воплем уносились прочь, чтобы через минуту просунуть в окна свои отвратительные рожицы и орать непристойности. Мне ничего не стоило их отлупить и хотя бы ненадолго вразумить. Но я всякий раз откладывал наказание: я не хотел мира между нею и дикариками. Сейчас она принадлежала мне, мне и бабушке Бедер. За эти дни она очень исхудала, глаза ее стали огромней и прекрасней. Глядя на нее со стороны, бабушка Бедер вздыхала:

– Зябнет мой птенчик. Прежде мать одну ее грела, а теперь сразу трое прибавилось.

Все чаще бабушка Бедер вспоминала прошлое. Для нее жизнь будто кончилась и осталась только память о прежнем. Удивительно, не одной ей это нравилось. Приходил дядя Риза – всегда только днем, когда отец дикариков был на работе, – тетя Марва днем тоже бывала дома (она руководила художественной самодеятельностью в клубе станкозавода), а у моей мамы каникулы, так вот они и сиживали на бревнах и вспоминали: как до войны жили, как в войну. Говорили о трудных временах, но получалось, что жили весело, дружно, хорошо.

– Маялись люди с топливом, с картошкой, – рассказывала бабушка Бедер. – А я не знала забот, все Марва, все Марва – и уголь завезет, и участок под картошку получит, сама вскопает, сама прополет, а там свезет во двор. Я все Амину нянчу, а Марва и стирает, и варит, и письмо Ризе на фронт напишет.

– Марва победу в тылу ковала, – скажет дядя Риза как бы шутя, а сам гладит тетю Марву по голове, и глаза дымком покрываются. – Нет, правда, Марва, мужики до сих пор вспоминают, какие швы ты заделывала – сварщик экстра-класса!

Тетя Марва стыдливо отмахивалась:

– От моей работы одни только убытки – сколько платьев прожгла! Стеснялась по городу в спецовке ходить. А в цехе переоденусь, платье сверну и положу в кабине. Искры сыплются – и обязательно на платье. Бывало, искра в ботинок заскочит, замрешь, пережидаешь, пока остынет, а там разуешься, опростаешь ботинок – и ничего, не ревешь. А из-за платьев ревела.

Моя мама, обычно разговорчивая, тут все больше молчала, и мне очень хотелось, чтобы и она вспомнила что-нибудь из прошлого. «Ну да, – думал я, – что у нее может быть интересного – война, не война, учила себе детей – и все. А дедушка, опять же, война, не война, шил себе пальто и костюмы. А бабушка, наверное, пекла себе хлебы. Но вот я вспомнил как-то: дедушка сшил только что вернувшемуся с войны дяде Ризе брюки из какого-то замечательного зеленого материала. Вспомнил – и сказал:

– А помните, дядя Риза, дедушка вам сшил брюки?

– О-о! – вдруг обрадовался дядя Риза. – Это были отменные брюки из чертовой кожи, им сносу нет. Потом я подарил их Феде, своему стажеру. Нет, дядя Ибрай умел уважить фронтовика! Я ему за работу пол-литра спирта предлагал – не взял.

Я глянул на маму и удивился: она сидела пунцовая от счастья. А дядя Риза посмеивался и веточкой тянулся к ее руке, поглаживал. Поглаживал и курил, целое облако надымил, оно окутывало мамину голову, но мама не двигалась и не старалась отмахнуть дым.

– Хватит кадить, Риза, – сказала строго тетя Марва. – Кадишь и кадишь!

– Да, хватит, – слишком серьезно согласился дядя Риза и поднялся, пошел в дом. Я тоже встал: без дяди Ризы беседа уже не казалась мне интересной. Удаляясь, я слышал, как тетя Марва говорила:

– Уж он-то детей бы твоих не обижал…

А разве я, или Динка, или Галейка думали иначе и разве мы тоже не любили его, дядю Ризу? Но все-таки лучше, когда твоя мама не выходит замуж.

– Клянусь, – говорил я, – клянусь отцом-матерью, отметелю я твоих дикариков! Ох, дождутся, собачьи дети!

– Ну что ты, – мягко отвечала Амина. – Бабушка говорит, они злы потому, что их часто наказывают. Не говори больше так. Идем лучше в испанский дом. Где Марсель?

Мы уходили со двора – Амина, я, Динка и Марсель. Моя сестра и Марсель были и прежде очень дружны, но в то лето они не отходили друг от друга ни на шаг. К нам с Аминой они были добры и никогда не удирали от нас.

Через оконный проем проскальзывали мы в испанский дом и рассаживались возле шлакоблочных стен. Все буйное, смутное оставляло нас – мы точно открывали для себя прелесть тихого разговора, долгого ненапряженного молчания. Единственной тревогой было – как бы кто-нибудь не посягнул на наш уголок. Но ведь с нами был Марсель!

Иногда мы слышали, как робко зовет нас моя мама. Значит, бабушка своими стенаниями («Дети, где наши дети? Ди-на, Галей, На-би!..») вынудила ее искать нас, и вот она кротко и заискивающе звала, может быть, догадываясь, где мы, но не смея или не желая выдворить нас из нашей крепости. Амина шептала:

– Ну почему вы молчите? Неужели вам трудно сказать: мама, мы здесь?

Динка поднималась и выглядывала в оконный проем.

– Чего тебе, мама?

– Ах, вы здесь? – Мама явно терялась, по ней было бы лучше, когда б мы помалкивали. А теперь она не знала, как поступить. – Ну так я скажу бабушке, что вы недалеко. – И тут же уходила. Пока что она ничего опасного не видела в том, что Динка неразлучна с Марселем. Вообще, она считала нас детьми и не принимала в расчет, что Динке почти шестнадцать, а мне четырнадцать.

– Теперь она пошла искать Галейку, – говорила Дина, усаживаясь удобней и прижимаясь к Марселю. Ее ничуть не трогали заботы нашей матери.

Но ее заботы и опасения за нас вовсе не были пустыми. Во всяком случае, когда дело касалось Галейки. Наш брат был отменный шалопай, недаром дикарики сразу же признали в нем атамана, он действительно командовал ими и, по-моему, даже помыкал слегка. Ребята постарше вовсе не отваживали его от себя, а уж среди них были отъявленные хулиганы и, пожалуй, воришки. Мама не отличалась особенной зоркостью в отношении своих детей, но уж бабушке нельзя было отказать в прозорливости, даром что она болела вот уже четыре года.

Именно бабушка не позволяла уснуть маминой бдительности…

А вскоре случилось вот что: наших соседей обокрали, и те заподозрили, что воров навел не кто иной, как Галейка. Точнее, на него показал сынишка других соседей, видевший, как шантрапа вертелась около дома – и с ними был Галейка.

Для нашей семьи это было как гром среди ясного неба.

По вот что странно: и дедушка, и бабушка как-то очень быстро смирились с напастью, хотя прежде даже мысли не допускали о подобных проделках внука.

Дедушка вдруг заявил:

– Вот пусть теперь этого шалопая воспитывают в детской колонии, уж там-то он узнает, почем фунт лиха!

Галейка ходил горделивый, как петух, и не только не опровергал своего участия в воровстве, но загадочными недомолвками напускал еще больше туману, из чего, впрочем, можно было бы и понять, что он ни в чем не виноват.

– Я должна поговорить с учительницей этого болтунишки, – решительно заявила мама.

Позже я не переставал удивляться верному направлению, которое она взяла, устремляясь на выручку нашего Галея. Словом, она отправилась в школу, где учился малыш, показавший на Галейку. Но учительница, оказывается, находилась в пионерском лагере.

– Я должна ее повидать. Никто лучше педагога не может знать своего ученика!

– Конечно, – соглашался с нею дедушка, – но при чем тут педагог? Он-то чем поможет?

– А вот увидишь! – многозначительно пообещала мама.

Преклоняясь перед мудростью педагогики вообще, моя мама, я думаю, признавала и за собой пусть хоть редкие, по безошибочные озарения. Самым неотразимым в людских отношениях она считала терпимость и, надо сказать, была недалека от истины. Но, пожалуй, слишком злоупотребляла этим своим открытием. В спорах с бабушкой она всегда вынуждена была уступать, повторяя каждый раз, что только терпимость позволяет ей сохранять в доме мир и покой. А упреки и требования бабушки бывали зачастую несправедливы и вздорны: так, ей почему-то не нравилось, когда мама, собираясь куда-нибудь, слегка пудрила лицо и подкрашивала губы; маме приходилось проделывать все это украдкой и украдкой же выскальзывать из дома, а принадлежности косметики прятать в нижнем ящике комода среди пронафталиненного старья.

Бабушка усматривала леность, безделье и даже, быть может, грех в том, что мама читала книги; любую книгу, если она не имела прямого отношения к маминым урокам, считала бредом собачьим – потому-то и спрашивала строго, н у ж н у ю  ли книгу читает ее дочь. Тут даже мы, дети, в сравнении с матерью имели преимущество – уж книги-то мы могли читать, сколько душе угодно.

Кто-то из нас обязательно должен был перенять ремесло своего дедушки и продолжить славу рода. Дедушка числился лучшим портным в городе, и, пожалуй, две трети горожан шили у него. Бабушка распоряжалась доходами, стирала, готовила пищу, доила корову и кормила кур, вынянчивала одного за другим внуков. А мама ходила себе на свои уроки и зарабатывала в месяц столько, сколько дедушка мог заработать в два дня.

Но иногда она умела настоять на своем даже вперекор старикам. Только благодаря ей появился в нашем доме Марсель. Он приходился нам сватом – так называют у нас всякого отдаленного родича, когда трудно установить степень родства. О Марселе я знал только то, что мать у него была красавицей Кемер, а отца называли бродяжкой, он был человеком пришлым, без роду, без племени, чуждым горделивому миру ремесленников и вечно вступающим с ним в конфликты. Оба они умерли от туберкулеза сразу после войны, маленького Марселя взяла на попечение его старенькая бабушка, но когда и она умерла, уже подростком Марсель вернулся в их саманный слеповатый домик рядом с нашим домом.

Я был капризен, строптив, но наказывать меня опасались: стоило мне зареветь, как астматический бронхит душил меня до посинения. Видя, что с моим характером и с моими двойками так просто не совладать, мама решила применить хитрый, по ее мнению, педагогический метод. Марсель был на два года старше меня, но учился, как и я, в четвертом классе, только в другой школе – кстати, у моей матери. Из всех мальчишек любил я только Марселя; и вот мама решила, что ему лучше жить у нас, дабы личным примером действовать на меня.

Свой саманный домишко он не оставил окончательно, но всегда почти пропадал у нас. Марсель помогал мне решать задачи и примеры, следил, чтобы я учил историю и географию, и требовал пересказа заученных уроков.

Я не отставал от него ни на шаг. Случалось, у нас занятия заканчивались раньше, я бежал к маминой школе и приникал к окну в нижнем этаже. Точно сквозь бутылочное стекло, видел я через обмерзшее окно фигуру моей матери – ее хрупкое, острое личико в профиль подымалось, вытягивалось, видать, в сторону «Камчатки», где сидел ее великовозрастный ученик. А через минуту и сам он выскакивал, притворно хмурясь, но очень довольный, что его раньше отпустили.

– Берегись лошадей, автомобиля, трактора и озорников, – выпаливал он, надавливая мне на шапку крепкой своей ладонью.

– И будь с ним построже, милый Марсель, – угодливо кривлялся я, но он пресекал искренне и строго:

– Ну, ну! Мал еще!

Ярко белели сугробы, в палисадниках стояли мохнато укрытые деревца, синела и сверкала дорога, по которой с веселым гиканьем седоков проносились сани; из соседней, женской, школы шли девчонки и кокетливо помахивали портфелями. Я не прочь был растянуть наш путь, но Марсель строго торопил:

– Пошевеливайся. Мне надо печь затапливать.

Он отпирал дверь, мы проходили темными сенками и оказывались в единственной комнатке, пахнущей студеной затхлостью и едва освещенной, двумя мохнатыми оконцами. Пока Марсель выгребал золу из печки, носил дрова и затапливал, я вышагивал по скрипучим половицам с чувством, как если бы обживал избушку, покинутую бабой-ягой.

Марсель между тем приносил воду из проруби, ставил ведро на плиту и, присев на корточках перед жерлицем очага, закуривал папиросу. Пламя освещало его медно-рыжую голову, стриженную под машинку, выпуклый упрямый лоб и суженные карие глаза.

Наконец печь прогорала, Марсель, закрыв заслонку и задвинув вьюшку, долго еще стоял, как бы гадая, что же ему делать дальше. У меня уже посасывало под ложечкой, и я торопил его:

– Ну идем, идем! Я здорово проголодался.

Он поспешно кивал и, отворачиваясь, насмешливо произносил:

– Ну, раз уж ты очень проголодался… – И мы отправлялись к нам.

Нас встречал ароматный запах лепешек, которые стряпала бабушка в русской печи, пока еще горячи были уголья.

И уже поджидали своего часа хлебы, тяжело набухая в жестяных формах и огромных чугунных сковородах.

Марселя в нашем доме встречали теперь, как, например, печника или плотника, – тут и некоторое подобострастие, и широкое радушие, вызванное желанием угодить нужному человеку.

Поев лепешек и попив чаю, мы садились готовить уроки. Однако на меня вскоре же нападала лень, я зевал, вздыхал и чудил, то прикидываясь непонимающим, то говоря, что и сам я разбираюсь в задачах не хуже Марселя. Он сидел с непроницаемо спокойным лицом и только изредка бубнил:

– Ну, вот я тебя. Ну, перестань.

Мама, пожалуй, считала, что таким путем она воспитывает не только меня одного, но и Марселя. Во всяком случае, она старалась доглядывать за ним и временами школила почем зря. Однажды он провинился, и мама  в о с п и т ы в а л а  его у меня на глазах. Дело в том, что просматривать дневник у Марселя было некому, он вдруг сам стал расписываться в конце каждой недели. Вот мама и взялась за него.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю