Текст книги "До свидания, Светополь!: Повести"
Автор книги: Руслан Киреев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 35 страниц)
– Вероника! – крикнула звонким голосом и, обернувшись, приставила к глазам мокрую руку, на которой играло солнце. – Слышь, Вероника! Давай купаться!
Сестра остановилась. «Вероника», – вот что прежде всего дошло до её радостно встрепенувшегося сознания. Валька уступила, сдалась, заговорила первой… Бабушка не делала этого никогда. Характер выдерживала. А Валентина Потаповна срывалась. Первой шла «на поклон», избрав для этого любой предлог, а то и вовсе без предлога. «Да ну, Верка, хватит кукситься. Один раз живём на свете». К чести Вероники Потаповны следует сказать, что она никогда не отклоняла этих мирных инициатив. На шею не бросалась, но сразу же оттаивала, накрывала чай по самому высокому уровню, то есть едва ли не со всеми вареньями, и, растроганно–возбуждённая, готова была выполнить любую прихоть сестры, даже такую экстравагантную, как купание в реке Пёс.
Валентина Потаповна стояла по колено в воде. Солнце било ей в глаза, она щурилась и смеялась. Подол намок, но какое это имело значение! Проворно вышла она на берег.
– Купаться, купаться! Димушка, ну‑ка! – приказала мужу и сделала движение, которое означало: раздевайсь!
Дмитрий Филиппович смотрел на неё с серьёзной пытливостью. Ему всегда требовалось время, чтобы уяснить, чего надобно жене.
– Как купаться?
Она подбежала и мокрой рукой сорвала с него берет.
– Как купаются! Обыкновенно. Или утонуть боишься? Не бойся, здесь не утонешь. Скажи, Вера.
– Да ты что, Валь! – изумилась (немного преувеличенно) Вероника Потаповна, однако подошла ближе.
– А что? Быть в Калинове, у Пса стоять и не окунуться?
– Не боюсь я утонуть, – отклонил нелепое подозрение Дмитрий Филиппович.
Жена быстро повернулась к нему.
– Ах, не боишься! – И давай стягивать с него пиджак. Он скалил зубы, довольный и одновременно малость встревоженный, откидывал назад голову. На голом черепе сверкало солнце.
– Валь, – говорил он, урезонивая. – Валь! – А глаза косили то на Александру Сергеевну, которая спокойно стояла в стороне, то на свояченицу.
Валентина Потаповна, оставив в покое мужа, живо скинула с себя платье и комбинацию.
– В чем же ты купаться собираешься? – уже со смешком спросила Вероника. – Да и холодно… – Она зябко повела плечами.
– Холодно? – засмеялась Валентина Потаповна. – Это ты говоришь – холодно? Первой же лезла всегда. Александра! – взялась она за четвертого спутника. – А ты? В реке Пёс, а? Это тебе не Черное море. Раз в жизни…
Но Александра Сергеевна, хоть и продолжала беззвучно смеяться, отрицательно покачала головой.
– Купаться не буду…
И больше её Валентина Потаповна не трогала, а от сестры не отстала, пока та, хихикая и зыркая глазами по сторонам, сама не веря тому, что делает, не разделась до трусов и импортного, «как у Нонны», лифчика.
Дмитрий Филиппович, наклонив лысую голову, переводил исподлобья хитрый взгляд с одной на другую. Меньше всего на свете ему хотелось сейчас лезть в воду. Он и в Черном‑то море купался неохотно…
Я хорошо помню эти поездки на море. Каждый выходной вереницы открытых грузовиков с людьми тянулись рано утром из Светополя в двух противоположных направлениях: в Гульган, по обе стороны от которого ютились под укрытием гор вдоль всего южного побережья курортные посёлки, и на северо–запад, в степную Витту. Конечно, юг был богаче и красочней, а от живописной дороги, которая вела сюда, захватывало дух, так кружила она. И все‑таки мне больше нравилась Витта. Какие тут были пляжи! Они и поныне существуют, но теперь здесь не то что лечь – встать негде, а когда‑то я, выскочив, озябший, из моря, делал огромные круги, и хоть бы кто слово сказал! Накупаешься, наваляешься в горячем песке, набегаешься (а сам все бросаешь «косяки», не готовят ли женщины «стол»), и вот раздаётся подчёркнуто–обыденное, «домашнее»: «Мы–ыть руки!» Наконец‑то! По щиколотку войдя в море, которое тогда не было у берега бурым от тысяч ног, ополаскиваешь руки и, радостно дёргаясь на ходу голым телом, сперва бежишь, а последние метры уважительно идёшь к «столу». «Осторожно, осторожно! – вскидывает руки бабушка. – В песке весь… Как чушка». Напрасны, однако, старания взрослых. Как ни тщатся уберечь еду от песка, он хрустит на зубах, что бы ни совал в рот: сверкающее яйцо или нагретый алый помидор с зеленой звёздочкой на попке, пупырчатый огурец или молодую холодную картофелину с островками бледно–розовой кожицы. А хлеб! Припечённый солнцем, черный и ноздреватый, вдруг похрустывающий песочком, и с таким острым, таким «хлебным» запахом…
После еды тебя долго не пускают в море («Вредно», – говорит бабушка), но в конце концов разрешение получено, и ты летишь, не боясь обрызгать какую‑нибудь пугливую даму. Взрослые тоже окунулись по два, по три раза, и только Дмитрий Филиппович, дядя Дима, худой и молочно–белый, в синих трусах, сидит, пригнув голову, под простыней на четырех палках. Как же трудно вытащить его отсюда! Расшалившаяся Валентина Потаповна выплёскивает на его широкую, усеянную рыжими пятнышками спину пригоршню воды, но и это не помогает. Он втягивает шею и сидит не шевелясь, прижав к костлявым бокам локти.
И все‑таки наступает момент, когда он осторожно выбирается из‑под навеса. Солнце уже ближе к западу, уже вода стала тёплой, как чай, а над головами проносятся первые ласточки; к вечеру, когда мы уедем отсюда, они совершенно заполонят ярко–синее небо. Дядя Дима идёт купаться… Но как, как он идёт! Песок обжигает ступни, и потому после каждого шага он делает остановку, пережидает некоторое время, затем ногой сгребает в сторону верхний, самый горячий слой и делает шаг следующий. К тому времени, когда он добирается до воды, количество ласточек в небе удваивается. Здесь уже песок не так горяч, и дядя Дима с наслаждением отдыхает после трудного перехода. На его голове белеет повязанный четырехугольничком носовой платок, а синие трусы достают едва ли не до колен. В них, впрочем, ничего зазорного нет, ибо в плавках тогда щеголяли лишь отъявленные пижоны.
После периода адаптации, который длится неопределённо долго, дядя Дима сосредоточенно вытягивает ногу и касается воды большим пальцем. В тот же миг палец поджимается и нога быстро убирается на прежнюю позицию. Спустя некоторое время операция повторяется, но уже помедленней – вода начинает внушать доверие. Он делает шаг и терпеливо приучает к ней ступни, потом щиколотки, потом колени, живот, грудь и – свершилось! – дядя Дима плывёт. Движения его резки, руки выбрасывает далеко и высоко, а добрая половина спины остаётся непогруженной. Я глядел на него с завистью. Так больше не плавал никто.
И вот этого человека, с таким своеобразием относящегося к купанию, Валентина Потаповна вздумала окунуть в мутно–зеленые воды реки Пёс. Невероятно! Но было ли хоть что‑то, что не хотел Дмитрий Филиппович и чего хотела Валентина Потаповна, хотела и не добивалась? Заражённая удалью сестры (это же и впрямь здорово – говорить потом, что они купались в реке Пёс; да–да, купались! «Да ты что, мама?» – так вся и обомлеет Нонна; Вероника Потаповна видела растерянное лицо дочери и смеялась), заражённая решимостью сестры, она тоже хлопотала вокруг Дмитрия Филипповича. Бедняга ёжился, с ужасом представляя, что ждёт его.
– Мне холодно, – жаловался он, но кто слушал его? Вот полетели пиджак и рубашка, галстук, однако штаны он держал крепко. Мало ли что ещё взбредёт в голову этим ополоумевшим старухам!
Валентина Потаповна со смехом схватилась за ремень.
– Ну‑ка! – приказала. – Тоже ещё, кавалер!
Он скосил глаза в сторону Александры Сергеевны. Та сидела, поджав под себя ноги, и посмеивалась. Ей хорошо…
– А как потом? – спросил он.
– В платье пойдём, – сквозь смех посулила Вероника Потаповна.
– В каком платье? – обиделся Дмитрий Филиппович.
Жена его согнулась от хохота, руками замахала – представила его вышагивающим по мирным калиновским улицам в Вероникином платье с розочкой…
Они думали, никто не видит их, но они ошибались. На том берегу, выше по течению, сидел с удочкой, скрытый кустами, мальчишка лет четырнадцати. Сперва он не обратил внимания на компанию старичков, но скоро забыл о поплавке. Отодвинув ветку, наблюдал за происходящим на берегу, и рот его открывался все шире. Одна бабушка сидела на траве, а две другие с хохотом раздели длинного и худого, как скелет, лысого деда, втащили его, упирающегося, в воду и с визгом, который простителен разве что девчонкам, принялись брызгать на него. Рукою прикрывал он лицо, а другой придерживал синие, невероятных размеров трусы.
И ещё один свидетель был у этой сцены. Незримый, он тихо стоял рядом и видел, собственными глазами видел, как распрямляются на лицах морщины, как розовеет кожа, как силой наливаются дряблые мускулы. И вот уже две прелестные девушки озорничают с высоким и застенчивым пареньком, вода прозрачна – как прозрачна вода! – а на берегу утопают в яблоневых садах и зарослях малины салатные домики с голубыми наличниками. Потаённый наблюдатель грустно улыбается. На нем мягкая рубашка (рукава закатаны) и простроченные, с заклёпками и «молниями» штаны – прежде не было таких. Едва ли не вдвое старше он тех, что купаются там, старше, да, и это, пожалуй, самое удивительное.
КУДА ПРОПАЛ ДМИТРИЙ ФИЛИППОВИЧ
Итак, не существовало больше прежнего Калинова – перестроили, перекроили городок, да и мудрено ли, коли столько лет минуло? К тому же война прокатилась через него – сперва сюда, к нам, потом обратно. Один дом, правда, уцелел – до революции в нем была лавка Чашечникова («Пряники, пряники, помнишь?»), а после почта, но едва узнали, едва обрадовались и умиленно, словно родственником приходился он им, вспомнили щеголеватого Чашечникова, который, единственный в Калинове, ходил с зонтиком, как выяснилось, что дом этот выстроен уже после войны… Но все это, конечно, не беда. Хуже, что не сохранилось кладбище с дорогими могилами, и не просто само по себе не сохранилось, а исчезло из памяти людей – никто не мог сказать, где оно было прежде и что там сейчас. Новое, послевоенное, располагалось за сельхозтехникумом, но что им новое?
Слыхом не слыхивал никто и о знаменитом Калиновском боре, куда ходили за земляникой и маслятами. Вперемежку росли они на полянках, так что и собирали их одновременно: ягоды в бидон, а грибы в лукошко, белые же и тогда попадались редко.
Перед одним зданием в центре Калинова, хотя и не в самом центре, не на площади, где располагались районные учреждения, а чуть поодаль, стояли долго. Окошки маленькие, стены толстые и прямо‑таки вросли в землю… По обе стороны от парадного, тоже не по–теперешнему утопленного в стене, с высокой, не теперешней ступенькой, лепились вывески с длинными словами. А что прежде тут было? Этого сестры вспомнить не могли. Валентина Потаповна решительно вскочила на ступеньку и дёрнула на себя дверь раз, другой, но, будучи не в ладах с дверьми и с замками, позвала на помощь мужа. Он цепко глянул по сторонам, переждал, пока пройдёт женщина с ребёнком, затем спросил негромко:
– Зачем?
А затем, рассудила Валентина Потаповна, что кто-нибудь из работающих здесь наверняка знает, как давно построен дом и что было здесь раньше. Одного не учла: пока ходили на реку Пёс, пока барахтались в ней, а после забегали к себе, чтобы переодеться, рабочий день давно кончился, и, хотя солнце ещё светило вовсю, был уже, по существу, вечер. Запамятовала, что летние деньки в родных широтах длиннее, чем на юге.
Ни с чем возвращались в этот первый свой Калиновский день. Едва переступала хоть и обутыми в домашние тапочки, но ноющими (или «дёргающими», как она говорила) ногами Вероника Потаповна. Ёжился озябший после купания Дмитрий Филиппович, да и все утомились.
Решено было как следует отдохнуть сегодня, а утречком с новыми силами отправиться на поиски. Чего? Не домов, нет, эти вряд ли уцелели, а если нечаянно и сохранились где, то как узнать их без посторонней помощи? Людей… Кто‑то ведь да жив из прежних калиновчан.
С тем и легли. Проснувшись утром, мутным и плавающим со сна взглядом обвела Валентина Потаповна незнакомую комнату, такую крохотную, с трещинами на потолке. И вдруг вспомнила: Калинов! Боже мой, Калинов, где вот так же просыпалась пятьдесят, шестьдесят, семьдесят лет назад. Семьдесят! Просыпалась совсем маленькой девочкой, и то же солнце подымалось над городком, та же текла рядом река. Семейка сосен, которую видели вчера у детского садика (она подошла и незаметно потрогала одну), уже начала свою жизнь – до них и без них, вернее после них, закончит её. Закричал петух – неблизко, но его крик достиг обострённого слуха старой женщины без потерь, не утратив в пути ни своей хрипотцы, ни истаивающей протяжности. У Валентины Потаповны подкатил комок к горлу. Вдруг поняла она, что очень давно не слышала петушиной побудки, и вот сейчас, сейчас – со взволнованной готовностью подстерегал её слух – раздастся коровье мычание. Оказывается, даже это сберегла в тайнике её память. Столько разного прошло за семьдесят лет над её головушкой (она так и подумала – «головушкой» с какой‑то прежде неведомой жалостью к себе), прошло, прошумело, протарахтело, пробабахало, что кто бы мог предположить, что тайник памяти в неприкосновенности сохранит неразрывность и последовательность звуков её детского утра! Крик петуха и мычание коровы Маньки, которую выгоняла по росе мать, скрип телеги – то страшный дед Егор, их сосед, ехал с бочкой на Пёс за водой, хотя под боком был колодец, но речная вода, считал Егор, для огорода полезнее колодезной; протяжные металлические стоны на лесопильне, которые как начинались с восходом солнца, так и не смолкали до темноты… Ну, хорошо, Валентина Потаповна, тётя Валя, но я, я‑то откуда знаю и помню все это? И почему волнуюсь, описывая сейчас эту звуковую картинку? Быть может, моё сознание исподволь восстановило раннее калиновское утро по отрывочным воспоминаниям моих бабушек? Или иным, окольным путём впитались в мою кровь и плоть эти звуки?
Петух прокричал ещё раз, но коровьего мыка так и не раздалось. Негромко похрапывала Вероника (а будет утверждать, что всю ночь глаз не сомкнула), тихо дышала во сне Александра Сергеевна… Валентина Потаповна насторожённо замерла: чего‑то недоставало в этой дремотной музыке… Дыхания мужа – вот чего. Беспокойно двинула рукой под одеялом. Никого… И сразу отлегло, хотя за столь краткий миг и осознать не успела, чего испугалась, не обнаружив возле себя его привычного дыхания. Когда Дмитрий Филиппович умер, она призналась мне, что все последние годы с подспудным ужасом ждала этого. Днём ничего, а по ночам ни с того ни с сего начинала прислушиваться к нему, даже прикладывать ухо к груди, а то и легонько толкала в бок: «Дим!» Он вздрагивал и инстинктивно прижимался к стене. «Чего не дышишь?» – шептала, и он бормотал: «Дышу». В своих ночных страхах она не признавалась не только ему, мнительному, «как все мужики», но и себе тоже. Однако он был, этот страх, он поселился в ней с некоторых пор, и она до самой своей смерти казнила себя за этот преждевременный страх, который‑то, быть может, и накликал беду.
Итак, Дмитрия Филипповича не было рядом. Куда же подался он в такую рань? Это в прежние времена он вставал чуть свет, чтобы бежать «как оглашённый» к своим голубям, теперь же подымался куда позже её, к завтраку.
То и дело вворачиваю я тут словечки из лексикона моего детства – бабушек, двора, улицы. На всякий случай я закавычиваю их, но моего слуха они не режут. Вот и это определение «как оглашённый» было очень даже в ходу у нас. Чаще всего оно употреблялось применительно к Дмитрию Филипповичу. Голубятником он был заядлым. Вставал, как я уже сказал, чуть свет и мог «проторчать» возле своих питомцев до половины восьмого, а то и до без четверти, а потом «сломя голову» «понестись» на работу. Какой уж тут завтрак! Хорошо, если Валентина Потаповна успевала сунуть ему бутерброд. Он глотал его на ходу, всухомятку разумеется, и даже не замечал как, потому что его мысли были все ещё во дворе, у голубятни, на которую в эту самую минуту, быть может, слетал с крыши чужак.
Ах, эти чужаки! В них‑то и было все дело, весь смысл и смак голубятницкого искусства. В сущности говоря, сводилось оно к формуле: поймать чужого и не упустить своего. Но то формула, утилитарный знак, но – бог ты мой! – какие страсти, какие ухищрения, какие жертвы скрывались за ней!
Редко какой чужак с ходу и сам по себе плюхался на крышу. Классный голубь не осрамится так никогда. Но случалось, что возвращающийся с работы Дмитрий Филиппович, чьи глаза уже от ворот шарили в надежде поверху, вдруг обнаруживал на крыше среди своих чужую птицу. Усталость и голод как рукой снимало. Рот приоткрывался, и, не отрывая от крыши взгляда, боком, боком двигался он к голубятне.
Но то был фарт редкий. Чужак на крыше – это уже полдела, больше, чем половина. Самое трудное как раз и заключалось в том, чтобы посадить чужого, который парил иногда так высоко, что только глаз голубятника мог различить его. И парил ведь не над двором – над городом, который с такой высоты был весь перед ним. Крыш‑то, крыш! А ты попробуй опустить именно на свою.
Если чужой не слишком высоко, достаточно схватить длинную палку, которая всегда под рукой, и вспугнуть своих голубей с шеста и будки. При этом тоже требуется расчёт и навык. С одной стороны, надо вспугнуть так, чтобы голуби не перелетели лениво с шеста на крышу, то есть достаточно энергично (иногда для этого использовалась тряпка на палке), а с другой – не прогнать чужого. И тогда он, смешавшись со своими, авось и опустится вместе с ними на незнакомую ему крышу.
В том‑то и дело, что незнакомую, а голубь – птица приметливая (вспомните почтовых голубей). Поэтому она редко когда сядет сразу. Покружит, подумает, попримерится и лишь после осторожно опустится рядом с новыми товарищами. А то и не опустится, улетит.
Но это если не слишком высоко. А когда величиной с точечку, в которой тем не менее голубятник вс гда распознает свою птицу и ни с кобчиком, заядлым врагом голубей, ни с кем другим её не спутает? Тогда надо подымать своих. Для этого у дяди Димы были специальные птицы, в которых он верил свято. В какую бы высь ни поднять их и откуда бы ни запустить (даже с другого конца города), они все равно вернутся, и никакой чужак их не уведет с собой (а ведь такой риск тоже существовал) .
Запустить – неточное, неголубятницкое слово. У нас говорили «трухануть», и подразумевалась под этим особого рода виртуозность.
Не двумя, а обязательно одной рукой взять крупную и не такую уж податливую птицу и при этом держать её так, чтобы крылышки ровно лежали на обтекаемом гладком теле, а лапки были оттянуты назад. Далеко вниз отвести руку, подержать секунду, сосредоточиваясь, а затем метнуть изо всей силы. Очень важно при этом вовремя и мгновенно разжать пальцы. Чуть промедлишь – погаснет инерция размаха, отпустишь раньше – рука не успеет набрать силы. Я никогда не видел пращи, но мне так и хочется сказать: точно пущенный из пращи, взмывал вверх тугой и трепещущий комок, и лишь где‑то над макушкой старой шелковицы, которая подымалась выше двухэтажного дома, комок этот превращался в голубя. Не сразу приходил в себя, отряхивался и осматривался (вниз летели, кружась, пёрышки), потом начинал свою работу.
Дядя Дима «трухал» голубей первоклассно. Здесь у него конкурентов не было, да и кто мог сравниться силой с профессиональным грузчиком?
Даже самый ленивый и глупый голубь, заброшенный в небо с такой мощью, никогда не опустится сразу. Спячка прервана (именно в спячке, еде и любви проводят большую часть жизни домашние голуби), воли и высоты возжаждала птица. А рядом взрывается ещё один комок, и ещё, и вот уже все три набирают высоту.
Дальше от человека не зависит ничего. Его посланцам вручена судьба чужого. Как поведёт он себя? Захочет ли свести новое знакомство или, покружив и посмотрев, поразмяв крылышки, вернётся восвояси? Неизвестно… Но даже дилетанту понятно, что грех, сущий грех отлучаться в такую минуту от голубятни. Пусть голод стягивает живот, пусть стынет суп и нервничающая жена дважды, трижды, четырежды выходит звать тебя, пусть гости ждут дома или, напротив, тебя ждут в гостях, – побоку все. Бедная тётя Валя! Я не раз видел, как слезы блестели у неё на глазах и, больно закусив губу, со склонённой набок головкой быстро уходила она в дом.
Но самое важное впереди: когда чужой опустится‑таки на крышу. Особнячком держится он, осматривается и чистит крылышки. Они все чистят их после полёта, но гость, мнится голубятнику, делает это как‑то особенно, не к отдыху готовясь, а к новому полёту.
Как сманить его с крыши? Лучше всего предоставить это времени. Начинает смеркаться, свои один за одним слетают к будке, и заодно с ними может слететь чужой. А может и не слететь. Может до утра остаться на крыше (в темноте голубь видит плохо и вряд ли отправится на рискованные поиски дома), и тогда с восходом солнца надо снова быть на посту.
Тётя Валя приходила в отчаяние. Неограниченную власть, казалось, имела она над мужем, но голубятню словно очертили волшебным кругом, переступить который она не могла.
Моя бабушка вздохами сочувствовала ей, а если честно сказать, подначивала.
– Язву себе наживёт, – сулила она. – Или чахотку. Вон как дыхает.
Это тоже наше словечко – «дыхать». Кашлять – означает оно. Дмитрий Филиппович действительно «дыхал», давясь и отворачиваясь, в рукав сунув рот, дабы лающими звуками не спугнуть с мокрой крыши чужого. Моросил дождь, холодный ветер срывал с акаций последние золотые монетки, а нахохлившаяся птица, красавица (все чужие – красавцы), сидела себе в отрешённой неподвижности. Все средства были испробованы. Сыпался корм, и свои тотчас же слетали, некоторые прямо на землю, минуя шест и будку, хотя обычно голубь предпочитает опускаться постепенно: с крыши – на шест, с шеста – на будку и лишь потом на землю; осторожная бестия! Подбрасывались на крышу супруги, по очереди несущие на яйцах свою многодневную вахту. Естественно, они сразу же возвращались, но одни. Чужой сидел, как истукан. Это была ценная птица, из породы «монахов», белоснежная, с хохолком на загривке. Хозяин, рябой Климов с Больничного переулка, выкупил его на другое утро за двадцать пять тогдашних рублей – цена неслыханная. Но Дмитрий Филиппович поплатился за этого чужого ещё дороже.
Продрогший и промокший, голодный (даже не заглянул в дом после работы), ни на минутку не покидал он боевого поста. Валентина Потаповна вынесла ему зонт, но он испуганно зашикал на неё. С ума, что ли, сошла? Зонт! Лучше уж просто прогнать «монаха»… Недоговорив, стал давиться кашлем, мокрой рукой махнул – не мешай! Она крепко зажмурилась. Ни слова не вымолвив больше, ушла с нелепым черным зонтом в руке, а он, уже простуженный, остался под холодным дождём, и вместе с ним мок на крыше «монах». Кто кого? Три или четыре птицы сидели на голубятне, время от времени поглядывая на прикрытый косяк. Дмитрий Филиппович умышленно не пускал их домой, ибо какой же чужой слетит на пустую будку?
Терпение человека победило – «монах» слетел. Не сразу, не с первой попытки – уже почти сев на голубятню, раздумал и вернулся на крышу, но потом все‑таки слетел. Дмитрий Филиппович дал ему осмотреться. Дождь не переставал, падали мокрые листья. Снова вышла закутанная в платок Валентина Потаповна, но Дмитрий Филиппович сделал страшные глаза, на голубятню показал – здесь! – и она, так и не проронив ни слова, удалилась. Он же, пятясь, стал осторожными шагами обходить будку. Сзади подкрался. Потянул было верёвку, но тут налетел кашель, однако Дмитрий Филиппович, стиснув зубы, руку к животу прижав, подавил его. Ниже, ниже опускался косяк, и вот вход свободен.
Первыми, конечно, нырнули туда свои. А «монах» остался. Даже мокрый, он представлял собой величественное зрелище. Бел, строен, на высоких лапах и с гордо сидящей маленькой головкой. Мыслимо ли упустить такого?
Дмитрий Филиппович взял палку. Она была тонкой и длинной, гибкой, специально приспособленной для того, что он собирался делать.
С величайшей осторожностью стал он подталкивать чужого к косяку. Тот чистил перья и, кажется, не замечал трогающего его постороннего предмета. Однако подвинулся, уступая, и ещё немного, пока не оказался на самом краешке. Косяк ждал его, и ждал Дмитрий Филиппович, не только кашлять – дышать переставший, ждал я, прижавшись носом к вспотевшему оконному стеклу, ждала дома, не находя себе места, Валентина Потаповна.
Палка снова коснулась голубя, но он досадливо отмахнулся от неё белым крылом. Дядя Дима замер. Ни в коем случае нельзя было форсировать событий. Малейший нажим, и чужак перепорхнёт на шест, а то и на крышу, и тогда начинай все сначала.
Терпеливо дал он ему успокоиться и снова подтолкнул, и снова «монах» отмахнулся крылом. Лишь на третий раз соизволил перескочить на косяк. Но и это ещё было не все. Многое, очень многое, но не все, ибо, когда птица на вершине косяка, как захлопнешь его? Изо всех сил сдерживал Дмитрий Филиппович кашель. А чужой между тем опять стал охорашиваться. Щеголь, он не желал являться в гости в неприглядном виде.
Изнутри доносилось гортанное воркование. Птицы устраивались на ночлег, им было тепло и уютно в своих деревянных ячейках–гнёздышках, а здесь без конца что‑то капало сверху и неприятно обдувало со всех сторон. «Монах» не выдержал. Дрогнуло маленькое птичье сердце перед соблазном пусть чужого, но крова; раз, другой, третий переступили породистые лапы, спускаясь по решётке вниз, и тут косяк захлопнулся. Ура! Ликующий Дмитрий Филиппович не знал, что это был последний «чужак» в его жизни.
До конца дней своих будет он помнить его. Вспомнит и в то раннее калиновское утро, когда Валентина Потаповна, обеспокоенная тишиной возле себя, не обнаружит его на кровати. Не про себя – вслух вспомнит, ибо рядом будет слушатель, который поймёт и оценит.
Некоторое время поднявшийся ни свет ни заря Дмитрий Филиппович молча наблюдал, как молоденький кривоносый владелец голубятни задаёт корм, как воду наливает в высокую тяжелую посудину («Опытный!» – с удовольствием, хотя и не без ревности оценит Дмитрий Филиппович: посудину мелкую птица, сев на край, наклоняет, и вода выливается), как уверенно держит одной рукой космача, а другой веером раздвигает крыло. Старый голубятник невольно вытягивает шею и видит, шагнув, что несколько маховых перьев отсутствует. Вместо них лезут молодые, но раньше, чем месяца через два, ему не взлететь.
– Чужой? – кивнув, с пониманием спрашивает Дмитрий Филиппович.
Юнец поворачивает к нему свой кривой нос. Не разумеет… Может, в здешних краях «чужих» не называют «чужими»? Иначе как‑нибудь?
Никак, отвечает мальчишка. Не принято у них. Город маленький, голубятников раз–два и обчёлся, что же ловить друг у дружки? А этого он на рынке купил в областном городе. Решил нелётным подержать.
– Лучше связывать, – негромко советует старый голубятник молодому. – Пяток перьев в каждом крыле, и никуда не денется.
Молодой опускает «веер», а затем медленно растягивает вновь.
– Переклевать может нитку. А перо что? Перо вырастет. Обновление, – грамотно говорит он.
Дмитрий Филиппович уважительно слушает, хотя понимает, конечно, что его опыт ни в какое сравнение не идёт с опытом молодого калиновца. Осторожно подымает руку, очень осторожно, затем неуловимо быстрое движение с лёгким обманом, и розовый клюв в его оценивающих пальцах. Юный голубятник смотрит на него с уважением. Не каждый сумеет поймать клюв с первой попытки, да ещё когда в чужих руках птица. Дмитрий Филиппович горд, что удалось, что не забыла рука и глаз не подвёл, но виду не подаёт.
– Харо–ош, – произносит он. – Харо–ош! Не паровал ещё?
И завязывается, и неспешно течёт обстоятельнейший разговор. Старого голубятника слегка знобит после вчерашнего купания, но какие же это пустяки по сравнению с подарком, что уготовила ему судьба! Не просто побеседовать с молодым коллегой, а и кое в чем наставить его… Как, например, проще и надёжней сохранить чистоту породы. Как научить молодняк находить дом. Предупредить кровопролитие, которое неминуемо, если новую птицу не примут хозяева… И так далее. Упомянул Дмитрий Филиппович и о знаменитом «монахе», однако о том, какую трагическую роль сыграл этот чужак в его многолетней карьере голубятника, говорить не стал.
По сути дела, карьера на нем и кончилась. Уже к вечеру следующего дня Дмитрий Филиппович слёг с воспалением лёгких, а ещё через день все голуби были проданы оптом вместе с будкой двум пацанам, которых привёл рябой Климов, хозяин рокового «монаха».
Валентина Потаповна сделала этот шаг в отчаянии. Её напугали врачи, нашедшие, что её муж предрасположен к лёгочным заболеваниям. Подзуживала и сестра, моя бабушка, твердившая, что он сведёт себя в могилу, да и что это за жизнь, когда по три раза приходится подогревать обед, а режим есть режим (за несоблюдение этого правила мне доставалось крепко). И Валентина Потаповна решилась. Что будет, то будет…
Болел Дмитрий Филиппович долго и тяжело, и, наверное, за это время она как‑то подготовила его к свершившемуся. И все‑таки мне трудно представить выражение его лица, когда впервые после болезни он вышел во двор и не увидел там своей голубятни. Шест остался, шест и перекладина на нем, а голубятни не было.
Моя бабушка утверждала, что Дмитрий Филиппович не проронил ни слова. Стоял и смотрел. Стоял и смотрел… По–видимому, уже тогда в его глазах появилось то тупое, почти животное недоумение, которое после я долго замечал в его взгляде.
Я употребил здесь слово «животное», но оно ни в коей мере не бросает тень на потрясённого Дмитрия Филипповича. Попробую объяснить.
Задумывались ли вы, почему так трогают нас страдания детей и животных? Именно детей и животных. Они терзают нашу совесть куда мучительней, чем такие же или даже более сильные страдания мужчин и женщин. Что срабатывает тут? Беззащитность, беспомощность жертвы? Но и взрослый человек, коль скоро он страдает, беззащитен перед лицом судьбы или силы. Однако он, взрослый, даже при самых отчаянных обстоятельствах может объяснить себе если не смысл, если не внутреннюю, то хотя бы внешнюю причину своих бед. Людская злоба. Невезение. Несправедливость, жертвой которой пал не он один (и это успокаивает) и которая рано или поздно будет наказана. Запоздалое отмщение за свои ли, за чужие грехи. Да мало ли что! Даже самую сильную боль приглушает понимание, что рано или поздно все кончится.
Иное дело – живое существо, неспособное или малоспособное к самосознанию. За что? Почему – вот вопрос и вот мука, которые неотступно стоят в его глазах, и они‑то, как раз они разрывают нам сердце. Мы не умеем ответить на них. Мы можем только обмануть, отвлечь, заговорить зубы, и дай бог, если нам такой обман удается.